355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Крупник » Карусель (Рассказы) » Текст книги (страница 1)
Карусель (Рассказы)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 00:21

Текст книги "Карусель (Рассказы)"


Автор книги: Илья Крупник



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)

Крупник Илья
Карусель (Рассказы)

Илья Крупник

Карусель

(Рассказы)

Фьють

По улице Бюсси от бульвара Сен-Жермен мелкой трусцой быстро-быстро двигалась кучка голых людей. Все разрисованы зеленой краской. Кругом орала, выла, от радости свистала: "Фьють, фьють!" – улюлюкала толпа.

Боже ты мой, где я?

Бледные, сутулые, худые, груди трясутся. И пронеслись.

Дождь пошел, слабый, – морось. Я иду медленно под дождем.

За углом пусто. Начинает, похоже, сыпать с дождем снег, тротуары и мостовая превращаются в белое поле, покрываются посверкивающим льдом.

Бабы в пуховых платках, с самодельными рюкзаками, выдыхают морозный пар, пялятся на меня во все глаза: они гурьбой будут топать в Хлуднево, я один по лыжне через поле пешком в Лужки.

Я поднимаю руку – не бойтесь, бабушки! – и иду, проваливаясь, по старой лыжне.

Края буханок ржаного хлеба в сумке утыкались резко в бок, а где-то близко ссорились друг с другом птицы, хотя не было никаких птиц, – поле белое, серые кусты торчат изо льда.

Я приподнимаю темные очки, и тут же утихают птички: они сидели в кустах рядами, друг над другом, грелись.

Впереди уже поблескивали солнечные, толстые от снега крыши, но дунул ветер, и я натянул намордник – ветрозащитную самодельную маску: после операции глазной требовалось беречь лицо.

Полосы снега, эти косые опилки в ветре, залепляют мою светлую куртку, черную сумку на ремне с запасом жратвы, а когда вошел наконец в деревню, ветер стих.

Избы стояли такие же нетронутые, в два порядка, заваленные снегом. По склонам, за избами, поднимались на голых корнях сосны, как на скрюченных пальцах. У них стволы были желтые с черным, и – тишина, только далекий-далекий вороний крик.

Запах старого дерева от заборов проходил и сквозь чистый снег. Из-за заборов навстречу двигались колючие грушевые ветки, у некоторых даже сохранялись листья, они как глиняные, по краям пупырчатый снег, а в середине аккуратные снежные точки. И я тронул точку пальцем.

За углом из сугроба пялилась в меня красная машина с распахнутой дверцей – видно, въехала сюда от холмов.

"К бабе Фае, – пожалел я себя, – ээ-эх. Не уезжай, баба Фая, не оставляй одного..."

Но из калитки выбежала, согнувшись, незнакомая фигура в дубленой куртке, сапогах, с платком на шее и, что-то нацелив на меня, крикнула, как собаке:

– Стоять!

В кулаке зажат черный баллончик с газом, левой рукой фигура заткнула платком нос и рот.

– Оставь его, слышь! Не бойся. – За открытой дверцей машины высунулось вялое лицо бабы Фаи. – Это квартирант мой, лыжник.

Человек опустил баллончик, все еще не доверяя, и отнял медленно от носа платок. Это тоже была женщина, но не старая. С закушенными губами.

– Верно, – я подтвердил. – Тут я лыжник. – И, сообразив, отчего пугаются, стянул намордник, темные очки.

– А может, возьмем его? – предлагает баба Фая, и на ее желтоватом лице становятся вроде больше остренькие глаза, баба Фая только казалась вялой.

– Это куда?! Нет-нет... – запротестовал я тут же, отпихиваясь от них намордником.

– Поедем, милый. Ми-лый! – увещевает меня баба Фая. – Поможешь нам, давай!

И уже покорно, обняв свою сумку с консервами и хлебом, я сидел позади них, а впереди мелкоклетчатый платок бабы Фаи и белый с розами Ани-водителя, сбоку проносились тяжелые, в снегу, лапы елей да такие четкие, бледно-зеленые от лишайника стволы берез.

Потом в окне пошли поляны, одна, другая, стояли кое-где брошенные машины носами навстречу, будто бежали оттуда, с той стороны.

– Остановись, – сказала Фая, стиснув Анино плечо, и Аня притормозила.

Очень близко торчали две машины в затылок. Одна со снятым, начисто выдранным мотором, точно безголовая, вторая без колес, только ржавчина под ней на снегу.

– Погляди, милый, – обернулась баба Фая. – Что написано?

Я приотворил дверцу и прищурился.

На боку машины расплывшейся зеленой краской было намалевано криво: "Малая грузинская дорога". И дальше, красной краской: "Савчук".

Я сижу на скамье. Набережная. Надо мной листья каштана.

Я смотрю вверх, зажмуриваю под осенним солнцем больные глаза: мимо меня идут, я слышу, разговаривают деликатно, негромко, словно нежно чирикают, тихие французы.

Бог ты мой, я всегда бежал. Но к чему?

Когда я сбежал первый раз из дома в нашем маленьком городке, мне стукнуло, по-моему, пять лет. Я отстал от мальчишек, а вечер уже, и везде погас свет, все знали: начались маневры. Наконец вышел куда-то на берег по гремящей гальке к Черному морю. Кругом лежали мертвые дельфины, я помню этот запах, а с моря шел далекий гул орудийной пальбы.

– Направо, – кивнула баба Фая, когда прочел ей надпись на раскуроченной машине. – Отсюда направо, – пояснила она Ане, чтобы та сворачивала на проселок.

Теперь деревья снова рядами пошли за стеклом, они стали тоньше, и между стволами замелькало шоссе, очень светлое, широкое.

"Чего ж мы тут ковыляем?.." – хотел я спросить, но расступились деревья, и я понял, что это река.

Впереди по снегу, поднимая руки, рванули люди, выскочившие из леса, и Аня, поколебавшись, начала тормозить, вытаскивая из кармана куртки баллончик с газом.

– Документы, – сказал, когда затих мотор, первый с автоматом, зажатым под локтем, и пристукнул варежкой по нашему красному капоту. – Выходи! Патруль.

У этого было молодое, в каких-то буграх лицо, узкие глаза и губы как замерзшая бесцветная щелочка. Двое других, низенький, с широкими плечами и худой, высокий, оба в таких же десантных куртках, стояли не шевелясь с автоматами.

– Да мы к леснику едем, сыночки, к леснику, – успокаивая, заторопилась, запела сладко баба Фая, отворяя дверцу.

"Сыночки" молча смотрели, как вылезает она из машины, объясняя, что Аня приехала за матерью, а та ушла три дня назад и, может, у лесничихи заночевала, у подружки...

– У подружки, – усмехнулся первый. – А ну, кому сказано? Выходи!

Высокий, огибая машину слева, отщелкнул багажник.

– Ну?.. – держась за ручку моей дверцы, наклоняясь, повторил с угрозой первый прямо мне в лицо, в приспущенное стекло. Под десантной его каскеткой, из-под козырька, выглядывала на сморщенный лоб челочка. Я медленно вылез.

– Паспорт, – приказал он, опустив ладонь на дуло висящего на ремне автомата.

– Да кто вы такие?! – вдруг взорвалась Аня, выскочившая наконец наружу, краснея пятнами, и подняла руку с баллончиком. – Какое право вы...

– Стой! – крикнул, предупреждая, широкоплечий, низенький и сделал шаг наперерез. – Мы дезертиров ловим. Ясно, девка?

Он соскользнул пониже взглядом, по дубленой курточке, рейтузам, ее сапожкам.

– Постой ты, постой. Продолжай, сержант.

Я понял: вот их старший, и дальше качать права нельзя.

Я вынул паспорт.

– Та-ак, – листая, протянул сержант. – Вален-тин Михайлович? Так, повторил он, глядя на фотографию, потом на меня. – Откуда паспорт?! Быстро! Отвечай! Где взял?

– Я?..

Мощный звук – вовсе не автомобильного мотора – к нам вынесло от реки, оттуда вылетела и повисла чуть не над головами светло-зеленая рыба с длинным, тонким, загнутым вверх хвостом. Над металлической этой рыбой бешено вертелась мельница лопастей.

– Кончай!.. – крикнул низенький, дергая вперед автомат.

Но они уже бежали, сержант и худой, высокий, к лесу, пригибаясь. Низенький повернулся и, так же петляя, как под пулями, бросился вслед.

Вертолет сделал плавный круг над машиной и поднялся выше, еще выше – странная рыба с окошками, с колесами на животе, – поплыл к лесу.

– Скорей, скорей! Садитесь! – закричала Аня. Я подобрал отброшенный в сторону паспорт, и мы скорей полезли в машину, она рванула с места, и уже подпрыгивало в удлиненном зеркальце на лобовом стекле Анино лицо, уменьшенное этим панорамным зеркальцем, маленькое, почти с кулачок, сморщенное, с несчастными, моргающими глазами.

Она плакала.

А ведь я тоже помню свою маму. Да и своего отца. Еще совсем молодыми!.. Как отец приехал к нам: худенький, такой радостный, белокурый. А мы, пацаны, сидели в пыли по-турецки, продавали мыло-кил, его лепили из какой-то скользкой темной глины.

Мама работала через дорогу, в поликлинике, а я стою наконец-то на крыше ее поликлиники, и внизу, как лилипуты, моя мама, мой папа, соседка тетя Люба, они просят меня сойти к ним.

Вот что писал мне оттуда отец (кажется, так еще недавно): "Я хожу по нашему городу, где прожил три четверти века, но люди на улице мне неизвестные, потому что близкие, все, кто помнил меня, они только на кладбище".

Машина почти что уперлась в замкнутые ворота усадьбы лесника и, качнувшись, встала. Глухой забор был из ошкуренных, проточенных жуками бревен, наверху, на серых бревнах, торчала колючая проволока.

– Тарзан! Тарзан! – позвала Фая собаку, послушала, высвободив ухо из-под платка. Громыханья цепи или лая в ответ не было.

Фая прислушалась еще.

Потом, подтянув рукав телогрейки, засунула пальцы за калитку, сбоку ворот, и отвернула деревянную вертушку.

Мы прошли. Под ногами вздрагивали и скрипели ледяные доски настила, на них цепочкой отпечатались закаменелые собачьи следы.

Фая шла быстро, как проводник, почти не оскальзываясь заплатанными на пятках валенками. По обеим сторонам настила стояли в снегу редкие ели. Желто-зеленые, такие нарядные синицы вспархивали над сугробами, у одной развевалась в клюве размочаленная веревка.

С крыши бревенчатого дома лесника свисали сосульки. Труба не дымила наверху, хотя, пожалуй, попахивало дымом. А за окнами были цветы, и в одном окне сидел над цветами, непонятно на чем, попугай. Он был белый, сидел, опустив хвост. Только подойдя ближе, я понял, что это кошка.

Баба Фая боком, пыхтя, влезла на крыльцо и стала дергать, а потом кулаком тарабанить в дверь. Переждала немного. Опять затарабанила.

Я пошел наконец – Аня следом – вокруг дома, заглядывая в каждое окно. Но ничего там не было видно, стекла запотели. Между рамами лежал вместо ваты бледный зеленоватый мох, я прижался к холодному стеклу лбом: пушились маленькие ветки, мохнатые маленькие стволы.

– Что это?.. – тихо спросила Аня у меня за спиной, и я обернулся.

Поодаль был небольшой холм, укрытый еловыми лапами. Сверху торчала новенькая прямоугольная жестянка.

– Егоров Павел Лукич, – прочел я, нагнувшись. – Восемь... Восемь дней только, – я показал на дату на жестянке.

– Это лесник?.. – Аня тронула меня за рукав.

– Не знаю, – прошептал я.

Опять стало слышно, как баба Фая с той стороны затарабанила в дверь.

– Пойдемте... – умоляюще потянула Аня меня за рукав. – Поищем маму.

Она тянула меня, и я, шагнув за ней к сараю, приоткрыл заскрипевшую дверь.

Было темно, и пахло сыростью, подгнившими овощами. Я распахнул дверь пошире: под ногами расползалась разноцветная куча.

Я наклонился и протянул руку. Это была проросшая картошка. Наверное, разных сортов.

Из грязной кучи поднимались вверх фиолетовые небольшие ветвистые рога и тут же – белые стрелы с красными словно бы ягодами, а рядом, на светлых ветвях, желтоватые, друг над другом круглые картофелины. Будто вся куча под ногами была в бутонах.

– Погодите, – сказала Аня, не поворачиваясь. Она плечом прислонялась к косяку, платок у нее размотался и упал, короткие темные волосы свесились на половину лица. – Там... Это, наверно, запах?

– Какой запах?.. Стойте! – крикнул я, глядя, как она вдруг гнется вперед, у нее подламываются колени. – Слушайте... – Я схватил ее. Вставайте! – закричал я в отчаянье, потому что не мог больше удерживать: она выскальзывала, обвиснув и оседая в картошку, неправдоподобно тяжелая, вверх поднималась одна дубленая куртка. – Вставайте! – кричал я. – Вставайте!

На ее скуластом лице под совершенно мертвыми приоткрытыми глазами стали проступать пятна веснушек.

Я выволок ее из сарая и усадил в сугроб, как мешок, придержал за плечо. Набрал полную пригоршню снега и принялся, не разбирая, тереть лоб, нос, щеки. Голова ее моталась из стороны в сторону под моей рукой.

Когда подтянула она наконец ноги к животу и стала оттирать ладонью лицо и отплевывать снег, подбирая пальцем пряди волос, я присел рядом на корточки.

Ее лицо было все красное и вовсе не такое молодое, она смотрела на меня с испугом.

– Господи, – сказал я, – да ведь я тоже испугался, слушайте, у вас бывает такое?

– Нет. А что было? Я ж спала. Но тут какая-то тетка стала кричать, и таким грубым голосом, чтобы скорей убиралась отсюда! Убиралась скорей отсюда.

– Валя!! – Я услышал, как зовет меня оробевшая баба Фая, но почему-то совсем близко. – Никого нет... Валя!!– Выходит, она тоже пошла вокруг, но только с той стороны. – Анюта! Анюта...

Я приподнял Аню за локти из сугроба. Потом передал Фае и вошел еще раз проверить – в картошку.

В полутьме я обшаривал сарай, поскользнулся и зашиб ногу, наконец вылез, безнадежно мотая головой.

Когда мы вдвоем помогли Ане сесть в машину, я, еще прихрамывая, влез внутрь, стиснул руль и посмотрел, прищурясь, на ключ зажигания. Потом на рычаг скоростей. Так надо, кажется?

А ведь я до сих пор помню, как плакали бабы: "Смотрите – дети!"

Мы шли стриженые и в оборванных ватниках, а бабы плакали: "Дети..."

Мы, городские, были высокие, но сзади шли маленькие, деревенские, без шапок. Действительно, дети. В команде призывников никому еще не было восемнадцати в сорок третьем. Все ведь были когда-то детишками из последнего поколения войны.

Надо было, конечно, чтобы они не поняли, что мне нельзя доверять машину. Я посмотрел искоса на Аню рядом, она сидела без платка, с закрытыми глазами, втянув голову в плечи.

Я включил зажигание и тронул рычаг. Нет, сперва надо нажать на педаль сцепления. Сколько же лет я не водил машину?

Мы отъехали наконец. Но... как мне сказать, чтобы она вместо меня смотрела по левую руку? Я ехал покамест медленно.

Но все-таки главное: куда?

– Я даже на колени, верьте, становилась, – сказала вдруг, открывая глаза, Аня. – Просила, я просила... – Она ко мне не поворачивалась.

– Кого просили?

– Мужа. Чтобы маму не травил, чтобы...

– Ой, милая, – наклонилась к ней Фая сзади, трогая за плечо. – Она ж не в себе, она говорит, что ты ее бьешь в городе!

– Аня, пожалуйста, – перебил я, – пожалуйста, смотрите по левую руку. Я слева не так хорошо вижу.

– Остановитесь! – Она затормозила сама, резко, и, через меня перегнувшись, застучала костяшками пальцев по стеклу. – Дедушка!.. – закричала она. – Дедушка, остановитесь!

Я тоже всмотрелся, приспуская стекло: остановился большой дед с бородой, в шапке с ушами нарастопыр, опираясь на палку, в обтрепанном полупальто, явно перешитом из шинели.

– Дедушка, вы тут женщину не встречали, дедушка...

Дед, не двигаясь и не отвечая, исподлобья глядел на нее.

– Да чего ж ты не отвечаешь, а, дед? – спросил я с досадой.

– А пошли б вы к Евгенье Марковне, – сказал наконец дед устало. Надоен ли! – И отмахнул палкой, чтоб скорей проезжали мимо. – К Евгенье Марковне. Фьию! Я-то чую, где ночую. Пошли!

Аня отодвинулась от окна и убито поглядела на меня. Я слышал, какое прерывистое, жалкое у нее дыхание, ее лицо было совсем близко...

Винтовая лестница в квартиру моего молодого французского коллеги в провинции была без перил, узкая, а кругом белые-белые, гладкие стены... "Осторожно, закружится голова". Он хорошо говорил по-русски.

Лестница вздымалась, и мы бесконечно, все поворачиваясь, вонзались, поднимаясь вверх...

Дом был старый, похоже, шестнадцатого века, с улицы двухэтажный, на фасаде деревянные косые кресты. А тут ступени покрыты пластиком, и квартира современная, с компьютером, стоящим в кабинете на столе.

Я прошел вдоль книжных полок и заглянул в окно во двор. Как в яму...

Тут мы были не на втором – на четвертом этаже! Двор внизу был такой же, как и наши дворы, со строительным мусором, с почтовыми ящиками на всех дверях. Под нами из одного окна в другое была протянута веревка, на ней, обвиснув, сушились джинсы.

– Спокойно. Давайте спокойно, – сказал я, отодвигаясь наконец от нее. – Дорогие вы мои женщины, Аня, давайте спокойно... – И, стянув с головы свою нелепую вязаную шапочку, вытер изо всех сил шерстью лоб, изо всех сил замотал головой.

Потом натянул ее обеими руками на уши, эту рогатую вязанку с надписью Ski – лыжа, и тронул машину.

– Спокойно, прошу вас, пожалуйста! – помню, еще раз повторил я.

Теперь я двигался получше по проселку, хотя все так же взглядывал, сощурясь, влево. Становилось как-то все сумеречней, хотя вокруг белели снега. Темнело очень рано. Было, наверное, всего часа четыре или даже половина четвертого.

Я помню, как меня когда-то выбросило толчком из кузова: грузовик задом сползал к реке под пулями с горки, но я ведь только почувствовал, как тряхануло! И вот я уже стоял: я стоял на земле! Да. Это было чудо. Я не лежал, не упал, я стоял на земле!

Впереди виднелись дома поселка, кое-где огни в окошках. Четвертый дом, как показала пальцем баба Фая, это и была милиция.

Я остановил, не доезжая, машину, и, попросив бабу Фаю постеречь, мы пошли с Аней пустой улицей, платок цветастый она держала в кулаке и пыталась, не поспевая, приспособиться вприпрыжку к моему шагу.

– Так вы надеетесь, да?.. – Губы у нее сильно потрескавшиеся, а нос вздернутый забавно, и сережки как точки зеленоватые, вроде под цвет глаз.

Но я ответить не успел: у водоразборной колонки заплясали, увертываясь друг от друга, какие-то мальчишки взрослые с клюшками. Они рубили наотмашь непонятно кого длинными клюшками изо всех сил по лицу, по голове. И – враз разбежались. Двое остались лежать неподвижно на затоптанном снегу.

Было это, может, какие-то секунды, я понял, что стою, расставив руки, ее закрывая, она сзади прижимается ко мне.

Потом один начал медленно приподыматься. Он встал, качаясь, и поднял клюшку. Второй на коленях ощупывал лицо.

Да, верно: секунды. Когда глянул я, услышав голоса на крыльце, как сбегают, топоча, из милиции в незастегнутых шинелях, обернулся снова, было уже пусто. Лежала только клубком большая кошка, прибитая.

Толстый лейтенант, нагнув голову, тронул ее носком ботинка, наконец двумя пальцами в перчатке поднял за ногу. Это была кроличья шапка.

– Подонки, – сказал лейтенант, плюнув в снег. – Постойте... – Он поглядел на меня, на Аню. – У вас, кажется, машина? В больницу отвезете, у нас раненый. У нас "уазик" неисправный.

Он крикнул, сложив ладони рупором. Но человека уже вели, лицо у него было серое, рот открыт, он был в распахнутом светлом тулупе, с обмотанной кровавыми тряпками рукой. Сзади милиционер тащил по снегу за ремень зеленый ящик.

– Как отвезете, – распоряжался лейтенант, – так возвращайтесь, ваш вопрос мы разрешим.

Я хорошо помню, как меня опускали в узкую ванну. Потом добавляли, макая термометр, укрытый в деревяшке, тяжелую, такую зеленоватую воду. Она была теплая, доходила уже до подбородка. Это и был покой.

Я понял наконец, что умираю. А ведь во всем отделении госпиталя я был самый младший! Меня все называли "сынок". Я забился, расплескивая, я закричал.

Не надо. Нет! Считайте, что и предыдущее, до этого, фронт, я забыл. Такое чувство, что вовсе не со мной было. Или в моей другой жизни.

Но все ж таки... То, что навсегда:

Ночь. Вдруг очень близко автоматная очередь. Еще ближе отстреливаются, это винтовки, и тра-та-та-та-та из пулемета.

Дверь в палату нашу, лежачих, открыта, мы видим в коридорном окне, как уходит в небо осветительная ракета. Огненные трассы, грохочущий лай крупнокалиберного пулемета...

Кто-то бежит, теряя шлепанцы, по коридору в госпитальном белье, с гипсовой рукой-"аэропланом", он кричит, срываясь: "Победа! Победа! Победа!" Я смотрю, не могу встать.

Она опять сама села за руль, я рядом.

Человек в тулупе иногда постанывал сквозь зубы за спиной, он там умащивался возле Фаи, и крепко пахло оттуда овчиной, потом, снегом. Милиционер напоследок еще впихнул к нему на сиденье зеленый ящик на подшипниках.

Аня включила фары. В свете фар мельтешил быстро-быстро мелкий снег. Все молчали. Аня резко переключала скорость.

Сугробы по бокам уже мчались бешено навстречу, потом она свернула вправо в узкую, тоже расчищенную дорогу (о ней нам пояснял лейтенант).

Я видел ее профиль со злобно закушенной губой, курносый. Она пригнулась, стиснув яростно руль, и тут нас так встряхнуло, что я головой едва не стукнулся о крышу машины, а сзади охнул, застонал "тулуп".

– Да что ж ты делаешь! – крикнула Фая. – Человек больной!

– Человек... – пробормотала Аня, не поворачиваясь и не сбавляя скорость.

"Не надо, – хотел я сказать, – никто не виноват ведь". Но промолчал.

Потом была развилка, еще развилка.

"А он говорил близко", – подумал я о лейтенанте. Мы ехали теперь все медленней.

– Да-а, грехи наши, – вздохнула сзади баба Фая. – Ну, ну. Это ж тебя кто, а, Володя? Воло-дя!

– Нарекли Сергеем, – сквозь зубы отозвался "тулуп". – Попрошу не тыкать.

– Ну пусть Сергей, – согласилась Фая. – А чего ж это ты в штатском, а?

– Оттого, что не милиционер, – процедил Сергей.

– Все! Приехали, господа. Все!.. – с ненавистью сказала Аня, останавливаясь, потом дала задний ход, озираясь, придерживая одной рукой руль.

– Кто скажет, куда ехать? – наконец затормозив, спросила она неприятным голосом. Бревна впереди топырились как противотанковые ежи. Вот вас попросим, товарищ Сергей.

– Не знаю, – пробормотал Сергей. – Я не местный.

Аня потушила фары, чтоб не слепило, и, дернув дверцу, выглянула. Объездной колеи не видно было, хотя, может, и не ездили тут больше.

Я тоже распахнул дверцу. Мороз был слабый, но, правда, задувал ветер, и поле в сумерках дымилось снегом. Справа, далеко, оно подходило к темному перелеску. Что-то кучкой бежало туда по снегу.

– Собаки, – предположила Аня тихо, – одичавшие. Слышите лай?

Я кивнул.

– Анюта, – начала сзади баба Фая очень подобострастно. – Может, обратно к развилке, а?..

– Да, да! К раз-звилке, – сквозь зубы поддержал Сергей. – Поехали, поехали! К раз-звилке!

Голос у него был как будто знакомый, как и все эти тоскливые поля.

– Паспорт, – усаживаясь напротив, приказал опер. – Вы тут з-зачем?

Мы приехали с самого утра, поезд они называли "теплушкой": три-четыре вагона всего. Мордовия, Потьма, Явас, 70-й год.

Но был уже вечер. Теплушка ходила два раза в сутки: утром туда, вечером обратно. Вдоль всех лагерей.

– Если бы вас попросила женщина помочь привезти мужу на свиданье поесть, вы отказались бы, капитан?

Мы ехали заново от развилки – сугробы тянулись почти по плечи совсем близко с обеих сторон.

"Этот дурак, конечно, не опер. Молодой еще", – подумал я.

– Кровь. Смотрите, кровь течет! – зашептал он мне прямо в затылок. – Смотрите, опять кровь течет! Рыба...

Он там качался из стороны в сторону, прижимая обмотанную ладонь к животу.

– Нет рыбы, милый, ми-лый, потерпи, – прошептала быстро баба Фая. Нет рыбы, милый!

"Чокнулся, что ли?" – подумал я.

– Только лунку высверлил во льду, – пробормотал он, икая, – оп-пустил леску, хотел на ящик сесть, по-нимаете?! Клюнула! Тащу длинную, ка-ак змея, только она с зуб-б-бами! Вырвалась и – напрочь! По-нимаете?! Откусила мне пальцы напрочь! Понимаете?! Пальцы мои напрочь!

– Милый ты мой, ми-лый, потерпи!!

Мы уже въезжали в открытые ворота, над ними железная арка с надписью полукругом наверху.

– Это дом отдыха, – повернулась Аня. – Надпись видели? Где у вас врач? – крикнула она, приспуская стекло.

Мы застопорили у корпуса с черной буквой "В" на кирпичной стенке. Дверь открывалась туда, закрывалась, выходили, входили люди, было слышно, как там под баян поют "Подмосковные вечера".

– Понятно. – К нам наклонилась женщина в белом халате и накинутом сверху пальто, глядя издали на обмотанную руку. – Это четвертый случай, пирамин, – уточнила женщина. – Пойдемте, больной, сейчас сделают перевязку. Но только до больницы. А вы подождите, пока отдохните, спойте с нами.

Мы прошли. Большая люстра сияла у них под потолком, и было очень светло. На баяне играла женщина с припухлым, сосредоточенным лицом. По обе стороны от нее сидели старушки в платочках, пели.

– Помесь это, пирамин, – стараясь перекричать, объяснял мне сутулый человек в очках. – Американской рыбы пирайи и нашей миноги! Спускают в реку, знаете кто?!

Старушки, раскачиваясь слегка, румяные, как молодые, печально пели. Над ними стояли сзади бледные, в линялых ковбойках, лысоватые мужчины и тоже пели. Баба Фая подхватила вдруг с надрывом и так громко, а все равно печально:

Если б знали вы, Если б знали вы,

Как мне дороги Как мне дороги

Подмосковные вечера! Подмосковные вечера!

Неразборчивое что-то сказала рядом Аня и повернула назад к дверям. Я, помня о картошке в "бутонах", на худой случай шагнул за ней.

Снаружи стало будто морозней, стояла наша машина с непотушенными фарами, в их свете так же, как пыль, мельтешил снег.

– Уже не поют. – Я послушал. – Какой-то танец современный.

– Брейк, – буркнула Аня. – Смотрите, это кто?! – Вскрикнула: – Это крыса!

– Слишком большая. Может, кошка?

– Идемте отсюда, я боюсь. – Она потянула меня.

Мы шли по расчищенной от сугробов аллее, но непонятно куда. Только светилось что-то длинное, не очень высокое в конце, поперек.

Вблизи это оказались просто теплицы. Снег возле них подтаял, и из жидкой черной грязи проступала пучками прошлогодняя, совершенно живая, очень зеленая трава.

– Тут вот тихо, ох, – прижав ладони к щекам, сказала Аня. – Ну, слава Богу. Ну, постоим хоть немного! Пожалуйста, поцелуйте меня. Пожалуйста...

Кажется, это по эффекту Мельникова, кажется, так: для того, чтобы избавиться от аллергии, нужно собирать в баночку пыль. Собирают ее, вытирая все вещи в комнате, а когда наберется полная, врач из пыли делает укол. Но я до сих пор не пробовал такого, хотя верю, что может помочь.

Я помню, как меня начали исключать на собрании и одна дура, явно меня жалея, выступила и все твердила: "У него есть черты некоторой индивидуальности (она, понятно, хотела сказать индивидуализма), и это единственный его недостаток. Единственный".

Но я-то хорошо знаю: то, что считается обычно необыкновенным, сплошь и рядом совершеннейшая реальность. Да и что может быть непонятнее того, что происходит с любым в следующую минуту?

Недавно мне приснился сон: я иду по городу, это не Москва, а, кажется мне, город, где я родился, по улице с одноэтажными домами, рядом моя жена Галя, не Аня, и мы еще совсем-совсем молодые и обсуждаем вслух: как же мы будем жить, ведь у нас ничего нет? Но, правда, у нас есть пенсия, и пока мы будем жить на пенсию. Хоть на хлеб и на картошку.

После моей командировки, единственной, осенью 91-го года во Францию, у меня многое по утрам мешается в голове: где я? Ведь я действительно индивидуалист. Вчера я стоял голый во сне в сером и пустом метро. Надо уезжать – меня ждет мама. И отец... Какая мама? Где отец?.. И в этот момент бесшумно подошел длинный поезд.

Я еду наконец-то в вечернем метро. Народу совсем мало. Около девяти вечера, даже помню точно: двадцать часов тридцать шесть минут.

Мне жарко, я одет по-зимнему, хотя это август, на улице слякоть, моросит мелкий дождь.

Я расстегиваю молнию. Под курткой свитер, под брюками тренировки. Хорошо, что эту мягкую лыжную шапку и перчатки можно засунуть, и наконец засунул в карманы.

Рядом садится кто-то, я слышу возле локтя возню. Женщина держит на руках собачку, у которой лицо как человечье, как у маленькой обезьяны с очень большими, такими печальными глазами. Нос черненький, приплюснутый. Это боксер.

– А почему он грустный?

– Это девочка, ей укол сделали, знаете, ей всего два месяца.

– А сколько ж это будет по-человечьи?

Я смотрю на собачку, глаза ее помаргивают иногда.

– Ну, эта порода считается самой умной. Вот вы не поверите, у моей знакомой, знаете, собака, умирая, сказала: "Мама".

Я выхожу – моя остановка, киваю этой женщине на прощанье, она кивает мне.

Переход. Народу по-прежнему мало. Стоит у стенки человек с плакатом на палке. Он в военном зеленом бушлате, но ушанка гражданская. Он ничего не продает.

Как будто он кое-что знает, чего не знают другие, и улыбается про себя подслеповатыми глазами. На плакате вырезанная, наверно, из журнала икона, и печатными синими буквами вокруг: "Это Матерь Божия живая. Она нам поможет во всем".

В ушах гремит – я вскочил в поезд, вагон качает. Я ищу глазами людей одетых, как и я, по-зимнему. Но их нет.

В вагоне почему-то свет гаснет. Поезд с грохотом мчит в туннеле, я гляжу направо, потом налево: в соседних вагонах свет по-прежнему горит. Но такое, говорят, в последнее время часто бывает.

В переднем от меня вагоне среди одетых по-летнему вижу двух женщин в зимних шапках, в заднем – молодого человека в лыжной шапочке. Как мало.

Она сказала: "Я знаю, ты мне никогда не простишь, если я тебя задержу. Только помни..." Что "только помни"?!

Опять переход – лестница вверх, наконец эскалатор, затем длинный, узкий вестибюль, он – весь! – переполнен народом...

Люди в штормовках, они идут, в ушанках, в болотных сапогах, с торбами, женщины с рюкзаками. Сплошной поток туда, к выходу, перекрикиваются, машут руками, молодые хлопают по плечам знакомых.

Все стены густо облеплены белыми длинными бумажками. Возле них кучки людей. Или читают, или стоят лицом к потоку, ожидая своих.

Я ищу тоже, но лица незнакомые. У меня нет "своих". Я один. Меня несет поток, меня выталкивают наружу.

Прямо в лицо ветер, очень сырой. Мелкий дождь, морось. Из вестибюля – свет. Толпа вокруг, на улице, почти вплотную: штормовки, шапки, над ними зонтики. Выкрикивают, узнают и – в поток.

Все – туда, через дорогу. Это узкий проезд, слева от высотного дома. Темнота, чавкает под ногами грязь.

Все сжимаются еще плотнее: черное что-то перегораживает часть проезда. Автобус, что ли, опрокинутый?.. Не понять.

Кто-то стоит сбоку, голос молодой: "Скорее! Там оружие раздают!"

И наконец улица. Она широкая, асфальт под ногами. Сквозь дождь впереди прожектора, левей светятся окна домов, правее прижались машины гуськом, носами навстречу.

У передней капот вмятый, как от удара, и на паутине треснувшего лобового стекла плакат на липучках: "Фашисты не пройдут!"

А музыка все ближе. Пляшут кришнаиты, развеваются белые рукава, бьют барабанчики. За ними желтые громадные подъемные краны, установленные поперек. Наверху сидят мальчишки, они поют под гитары. Это над ними прожектора.

Я не останавливаюсь, двигаюсь в толпе. Она разбухает, растекается, она собирается кучками возле кранов, и в каждой, подставляя ухо, под зонтиками слушают транзистор.

– Кто это говорит?

Мне кивают как своему знакомому и отвечают сразу. Я иду дальше. Потом опять спрашиваю:

– Кто это говорит?

Совсем близко – "Полундра! Поберегись!" – едва не задев, несут длинную трубу несколько человек, двое среди них бородатые. Я пристраиваюсь сзади, попадаю в ногу, наконец обхватил трубу.

Мы идем. В проход между задними бортами, похоже, грузовиков.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю