Текст книги "Лик войны"
Автор книги: Илья Эренбург
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
ТЫЛ
I
Солдат не только убивает, он готов и сам умереть. Но есть миллионы и миллионы, которые, не умирая, не зная близости смерти, ежедневно – одни трудами, другие помыслами, третьи безразличием – участвуют в убийстве. Это – тыл. Тыл отравлен безнаказанным убийством, безответственной злобой. Он одурманен сознанием своей безопасности, животной радостью жизни, жаждой легких утех. Он развращен чтением рассказов о боях у уютного камина, дешевым патриотизмом и быстро текущими деньгами. Страшной болезнью заражены все классы и все возрасты. Ребята наслаждаются игрушкой, которая изображает повешенного немца. Старики бредят штыковыми атаками. Мирные рантье увлекаются спекуляцией. Дочери фермеров бегут в города, на заводы – «крутить» снаряды, – зарабатывают 20 франков в день и покупают пышные шляпы. Тыл лицемерно шепчет: «Когда же кончится эта война?» Но на деле он наслаждается ею. Он не понимает, что огонь не знает границ, что злоба, раздуваемая изо дня в день, может охватить весь мир; что не сегодня – завтра тыл может стать фронтом.
II
Есть громадные дома в Париже. Тысячи людей в них трудятся день и ночь. Скрипят перья, стучат «Ундервуды», гудят ротационные машины. Это – лаборатории, где разводят самых опасных микробов лжи и ненависти. На домах горделивые надписи: «Матэн», «Журналь», «Эхо-де-Пари». Каждый француз за одно су приобретает очередную порцию искусно выработанного яда.
Вот предо мной собрание сегодняшних газет. В «Эхо-де-Пари» с восторгом рассказывают, как после отступления немцев, найдя вокзал покрытым человеческими испражнениями, комендант заставил пленных очистить его без метлы, руками: «Пусть помнят запах своих соотечественников». «Матэн» мало ужасов войны. Газета печатает фотографию обыкновенного штыка-пилы сапера, с подписью: «Зазубренные штыки, употребляемые всеми бошами для нанесения особенно мучительных ран». На второй странице – донос: в таком-то городе жители приносят пленным папиросы – «стыдно». В «Журналь» некий профессор предлагает «русским друзьям» постараться взять Кенигсберг, срыть старый замок и поставить столб с надписью: «Срыт в память уничтожения Реймского собора». О гибели базилики он говорит отнюдь не со скорбью, но со злорадством: вот, мол, на что способны «боши»… Наконец, «Пти Журналь» печатает статью о каком-то особом запахе, присущем всем немцам. И это все за один день…
Недавно «Матэн» вышел с подзаголовком: «Русские в пяти переходах от Берлина». Часов в пять журналисты распределяют между собой описание боев «от специальных корреспондентов»: «Вы, мой друг, на этот вечер съездите во Фландрию, а вы будете ночевать на миноносце у Дарданелл». В кабинетах редакции, подсчитывая строки, «очевидцы» измышляют победоносные статейки.
Офицеры и солдаты не верят газетам, больше того – они ненавидят их. Читают охотно только объявления и хронику – то, что напоминает им о мирной жизни. Крестьяне, лавочники, женщины читают и верят, – верят, что война прекрасна, что стоит повесить Вильгельма и восторжествует правда, что все немцы – звери и что каждому солдату («пуалю») доставляет истинное удовольствие проткнуть штыком дюжину врагов. Верят – потому что хочется верить; от этого еще уютнее беспечному тылу.
III
Помню маленького редактора из Гренобля, пробравшегося на английский фронт. Он смертельно боялся далекой канонады, и его нельзя было уговорить дойти до штаба дивизии. Потом он описал все так, будто сам участвовал в боях и даже выгнал откуда-то германцев. Этот хвастунишка – истинный Тартарен, – дойдя до места прошлогодних битв у Сан-Назарета, заявил, что увезет домой череп немца. Он поставит его на камин и будет щелкать по носу. Он взял череп. «А что, если это француз?» – спросил кто-то. «О, спи спокойно, великий герой», – воскликнул журналист, положив череп на место.
Один итальянский корреспондент долго добивался, чтобы ему разрешили присутствовать при казни шпиона, а добившись, в восторге, за стаканом вермута рассказывал:
– Этот негодяй имел наглость до последней минуты сохранять спокойствие.
Были корреспонденты из Южной Америки в очень пестрых галстуках. Они скучали и очень заботились о том, чтоб от ветра не пострадал их цвет лица. Один аргентинец, пробираясь между трупов, сказал мне:
– Ужасно скучное занятие!.. Скажите, вы не пробовали новые духи Герлэн?
Испанцы поражались, как это до сих пор не прогнали немцев?
«Вот, если бы мы…»
Пожалуй, лучше всех были американцы – в них хоть сохранялось истинное любопытство. Раз в автомобиль, в котором ехал корреспондент-швед, попал маленький осколок снаряда. Легко контуженный, швед очутился на земле. К нему подбежал, ехавший сзади в другом автомобиле, американец и, не помогая приподняться, не спрашивая об его состоянии, сразу вынул записную книжку:
– Скажите, пожалуйста, что вы почувствовали в тот момент, когда снаряд разорвался?
IV
Они даже из войны ухитрились сделать забаву.
– Ах, чепец сестры милосердия так идет мне!..
Сколько новых предлогов для флирта.
– Милый Поль, завтра интимное «матинэ» в пользу ослепших солдат.
Сколько веселых игр – можно обратить в католичество негра, навестить в госпитале очаровательного капитана, в приятном обществе, перебирая все сплетни, повязать немного какие-то – вот смешное слово – «набрюшники». Занятно, и все смотрят с уважением:
– Они – истинные патриотки, они так любят Францию.
Прежде всего они – сестры милосердия, утешительницы наших бедных «пуалю». На фронт их не пустили, зато они кинулись во все тыловые госпитали. Конечно, грязные работы не для них – это сделают и служанки. Нет, они призваны врачевать души. А для этого, тихонько от доктора, они пичкают тяжело больных конфектами, докучают раненым душеспасительными беседами и флиртуют с сенегальцами. Врачи их ненавидят, солдаты отмахиваются от них, как он назойливых мух, но они неутомимы и неистребимы.
В большом госпитале, в Париже, лежат тяжело раненые. Патронесса, маркиза О., устраивает завтра литературно-вокальное утро «для выздоравливающих». Правда, выздоравливающих во всем госпитале человека два-три, остальные бредят и мечутся в жару, но зато придет столько блестящих юношей из всяких «ведомств»…
– Madame, – решительно заявляет старший врач, – музыка очень тревожит больных. Потом завтра у нас две операции: проносить через зал невозможно. Вам придется отменить ваше «утро».
– Нет, нет. Это совершенно невозможно, – ведь я же разослала все приглашения.
Они – добрые католички. Говорят раненым:
– Кто завтра пойдет на мессу, получит отпуск в город на весь день.
А вольнодумцев ангельским голосом вразумляют:
– Вы, Либон, можете, конечно, не итти. Кстати вы совершенно здоровы, и я попрошу врача, чтоб вас выписали.
Кроме утешения солдат, они заботятся об их семьях. Открывают мастерские. Вот пришла молодая женщина – за день она вырабатывает три франка. Уголь стоит так дорого, мальчик плачет. Может быть, madame увеличит плату за каждую рубаху, вместо пяти – восемь су. Но madame негодует:
– Я связала носки и кашнэ бесплатно. Вы – плохая француженка. Мы вам платим не за работу, а потому, что ваш муж на войне.
У «плохой француженки» изможденное лицо, красивые припухшие глаза. Она злобно усмехается, берет су и уходит. Она никогда не простит.
Как смерть сближает людей, и как разъединяет их жизнь! На фронте пали былые преграды, в тылу выросли тысячи новых, И когда я гляжу на этих щебечущих дам – порой вместо злобы, находит грусть. Они росли в светских монастырях и зачитывались Ростаном. Их научили выбирать шляпки к лицу и хорошо пудриться, любить не любя, не рожать детей, чтобы не испортить фигуры, изменять не мужу («fi donc!»), а любовнику… Их заповедями были светская хроника в «Фигаро» и психологические изыскания Бурже. Зимой – Ницца, весной – Париж, летом – Трувиль, осенью охота в Туренском поместьи… Пришла война. Иные из их партнеров по флирту или по танцам увидали подлинное лицо жизни. Бедные благотворительницы остались в золотой клетке, они прыгают и поют, как яркие попугайчики. Они расточают вокруг себя зло, сеют ненависть, сами того не замечая, не понимая даже, что такое зло: ведь их никогда не учили этому. Гляжу на них и почему-то вспоминаю очаровательные хижины Трианона, тысячи рабочих, умиравших на версальских работах, беспечную Марию Антуанету, которая касалась надушенного вымени хорошенькой коровы, мадригалы, лепет фонтанов и грозный гул толпы на парижском шоссе.
V
Во Франции, как и повсюду, имеются люди, избежавшие смертной повинности. Работают на оборону, служат в важных учреждениях, больны таинственными болезнями. Зовут их «embusquès». Жены ушедших на фронт их ненавидят. В каждом штатском видят «embusquès», косятся на него, порой травят. В комиссии по освидетельствованию призываемых специально включали родителей солдат, убитых на войне. Порой в их решениях чувствуется только злоба: «Моего убили, а ты еще жить хочешь»… Образовались особые «лиги против укрывающихся». Вчера я присутствовал при такой сцене. В вагоне подземной дороги ехал молодой человек в штатском. Толпа, главным образом работницы и мелкие мещанки, зашумела:
– «Embusquès»!.. Эти негодяи прячутся в тылу.
– Я был на войне, – заявил штатский.
– Знаем… Мерзавцев расстрелять нужно.
– У меня свидетельство. Хотите – смотрите.
– Знаем… Теперь у всех такие свидетельства.
Тогда заподозренный поднес руку к лицу и через минуту показал толпе искусственный фарфоровый глаз. На лице зияла страшная яма.
– Вот что я потерял на фронте.
И толпа, удовлетворенная этой данью, замолкла.
VI
Кроме немногочисленных «embusquès», в тылу остались старики, ребята и женщины. Женщины – главная сила, строители жизни. Проскучав, протомившись, проплакав первые месяцы, они потом быстро вошли во вкус самостоятельной жизни. Почти все пошли работать, а труд теперь хорошо оплачивается. В рабочих кварталах многое изменилось. В квартирах стало уютнее, появилась новая мебель, безделушки. Ломбарды отмечают массовые выкупы старых закладов. Магазины на окраинах бойко торгуют столиками «Louis XV», пейзажами в золоченых рамах, усовершенствованными кофейниками. Работницы покупают модные шляпы, духи, лайковые перчатки. Прежде в кафе и в барах рабочих кварталов бывали только мужчины. Теперь там к шести часам – женский клуб. Стоят у стойки и за рюмкой «Пикона» беседуют о фильме «Красная маска», о новом главнокомандующем, о политике Англии, о ценах на уголь.
Фабричные города в районе Сан-Этьен и Лиона переполнены приехавшими из деревень женщинами и чужеземными рабочими. Модные и парфюмерные магазины, кафе и притоны торгуют во-всю.
Среди женщин быстро расцвел алкоголизм. Они сходятся каждый день с новым иностранцем. Эти города стали очагами сифилиса, который отсюда течет в села и фермы.
Эмансипация женщин, о которой столько говорили, произошла невольно и быстро. Вкусив свободы, женщина больше не вернется на кухню ждать мужа целую неделю – усталого и злого, а в субботу – пьяного, веселого и тоже злого. Уж теперь, встречаясь в кафе, женщины с опаской обсуждают: что будет, когда война кончится и «они» вернутся? «Они» – это мужья.
– Я теперь зарабатываю восемнадцать франков в день. Из вчерашней получки я купила себе на платье, ребятам носки, поднос и портрет Жоффра. Каждый день бываю в кафе, по пятницам в кино, в воскресенье мы едем все за город. Я живу свободно с Жюлем, а Жюль надоест – возьму другого. Когда «он» вернется, пусть приспособляется.
Мужчины, приезжая в отпуск, замечают перемену и недовольны ею: «Мы в траншеях дохнем, а вы наслаждаетесь». Им не нравится, что жены уходят из дому, не говоря куда бывают в кафе, имеют политические суждения, и вообще, отбились от рук. Утешаются: «Вот кончится война, вас прогонят с мест, тогда другое запоете». Уже выносят постановления, чтобы демобилизованных принимали обратно на службу вместо женщин.
Война родила войну между фронтом и тылом, между мужчинами и женщинами.
VII
Весной 1917 г. в Париже начались волнения среди работниц. Первые объявили забастовку «мидинетки» – модистки. Кто был в Париже – знает этих беспечных девушек, которые в полдень и под вечер стрекозиным роем пробегают, смеясь и шутя, по большим бульварам. Мидинетки требовали жалованья и «английской недели» (в субботу кончать работу в два часа). За модистками выступили другие корпорации с такими же требованиями. Через несколько дней бастовали почти все работницы Парижа. Женщины ходили по улицам с плакатами, с яркими бантами, с цветами и пели:
Et on s‘en f…
Vive la semaine anglaise!
Et on s‘en f…
Nona aurons nos vingt sous!
(В «литературном» переводе: «Наплевать, да здравствует английская неделя! Наплевать, мы получим наши двадцать су»).
Полицейские вздумали разгонять демонстранток. Тогда они стали приглашать в шествие встречных солдат. Шли под руку и забавлялись – к «революции» явно примешивался флирт.
VIII
Марселю война принесла не снаряды, но золото. Он обратился в огромный постоялый двор. Видны только, невольные гости: негры, арабы, англичане, малайцы, сербы, индусы, аннамиты, русские. В трамваях, на вокзалах – объявления на семи языках. Впрочем, все понимают друг друга, разговаривая руками.
Я приехал ночью и с трудом отыскал комнату. Все частные дома обратились в гостиницы. Хозяйка спокойно, деловито объявила:
– Комната – пять франков. Если хотите подушку – еще двадцать су. Если хотите, чтобы я спала с вами – еще луи.
Это обыкновенная добродетельная мещанка. Но «теперь война» – все зарабатывают, не она одна. С мадагаскарцами или с тонкинцами – не все ли равно?
Прохожу по улицам… Я никогда не видел города, где бы столько торговали. Магазины, лавки, палатки, лотки. Торгуют снедью и драгоценностями, щитами, «предохраняющими от пуль», и непристойными карточками. Торгуют все, кто умеет считать монеты. В каждом доме ресторан, или бар, или притон.
Здесь же работают пленные – немцы, венгры.
А транспорты подвозят все новых и новых солдат из пяти частей света. Если хотите – изучайте этнографию, языки всего мира, костюмы дикарей, коллекцию монет, или – не изучайте ничего, бегите скорей из Марселя! Отсюда один путь – на север, и этих людей привезли на убой. Марсель – последняя остановка перед смертью: покупайте бусы, пейте ром, тащите девок, завтра – конец! Земля Пикардии уснащается новыми трупами, слезы льются в Соммалии или в Сербии, а монеты всего света весело звенят в кошельке Марселя.
Ночь. Узкая уличка, на которой ютятся притоны. При свете фонаря я вижу полуодетую женщину с припухшим тупым лицом. За ней скачет на костылях одноногий негр – солдат. Женщина показывает пять пальцев н кричит:
– Пять су! Слышишь, пять су!
Но негр, не понимая, сопит и все скачет за ней, страшный, похожий на огромную обезьяну.
Высоко на холме над Марселем, при свете луны, блестит золотая статуя богоматери. Когда-то здесь стояла, прекрасная в своей наивность, деревянная статуя. Ее поставили рыбаки, и она охраняла их мирные челны. Теперь пышное и уродливое изображение смотрит на гостей и на хозяев, на публичные дома и на фабрики снарядов, на дредноуты и на фабрики с черными, желтыми, белыми рабами.
IX
Старик Лян – контрабандист. До войны он перевозил в Испанию сукно и шелк, теперь переправляет немцев и дезертиров. Рассказывает добрым друзьям:
– Позавчера ко мне пришел один. Я сразу понял – это дело важное. Ну, с дезертиров я беру по девяносто франков гуртом, а с него пятьсот запросил. Шпион, и документ я на себе держал. Ночью по «Медвежьей тропе» перешли… Все хорошо обошлось…
Потом говорит о политике. Он – исступленный патриот:
– «Parbleu», когда же побьют этих бошей? У меня все четыре сына на фронте. Я бы сам хоть и стар, а пошел бы. Только боюсь дело оставить. Забудут, потом старых клиентов не разыщешь. Но ребята постараются за меня…
Он любит сыновей и Францию. Он – патриот. Когда я говорю это, мне не верят, считают старого Ляна лжецом или кретином. Он – только один из многих, истинный «тыловик». Он хочет, конечно, чтобы Франция победила, но больше всего хочет нажить тысячу-другую.
X
Деревня Туретт. Кругом горы. Где-то там, за белыми Альпами, война. Правда, сорок два туреттских на фронте, четырнадцать убиты. Но все же о войне здесь думают, как о чем-то очень далеком, не настоящем, или, вернее, о ней вообще мало думают. На виноград в этом году нашла болезнь – вот свое подлинное и важное. Приезжают солдаты в отпуск, рассказывают страшные небылицы, показывают пули и гранаты. Их слушают как артистов, которые заглядывают на ярмарку в соседнее местечко.
В кабачке собираются «политики» – сам кабатчик, старый сторож мерии и два фермера, Кабатчик – «патриот». Он гордо показывает всем свидетельство в раме: «Гражданин Лебеф обменял 460 франков золотом на кредитные билеты». Он назвал своего сына Жоффром, а собаку – «митральезой». Он – оптимист и за рюмкой «мара» любит помечтать:
– К нам присоединится Китай… Русские скоро займут Вену… Мы наложим на них контрибуцию…
– Сколько? – спрашивает фермер.
– Миллион, нет, миллион мало, тогда… миллиард, – и от величия этого слова кабатчик замирает.
Сторож мерии – ветеран, переживший разгром семидесятого года. Он – пессимист. С того памятного дня, когда ему приказали барабанным боем возвестить о мобилизации, он вечно чует что-то недоброе. Главное – кругом предательство:
– Жоффр нас предает… Англичане хотят отнять у нас Кале… Социалисты продались «бошам»… Я подозреваю начальника станции Грасса – не шпион ли он?..
Так по вечерам они пьют вино, читают «Petit Marseillais» и решают мировые проблемы.
А женщины только об одном спрашивают: «Что в газетах насчет мира не сказано?» Ждут почтальона. Иногда напрасно караулят долгие недели. А порой приносят, вместо писем, пакет меру с кружочком внутри. Все знают – это извещение о смерти и «медаль» с номером, которая была на руке убитого. Мера нет – уехал в город. Ждут – чей? Лотерея. Потом плачут. Потом стригут виноград и собирают тыквы. Пустые места мало-по-малу заполняются, как зарастает травой свеже-вырытая могила. Одна только не может пережить горя – это старая вдова Клон. С тех пор, как получилась «медаль» ее сына, она перестала с кем-либо говорить, не ездит в город и запустила своих коз. Но она всегда слыла за «странную» – не любила бывать на свадьбах и ходила каждый день в церковь (а это полагается делать только по воскресеньям.) Сторож мерии даже как-то высказал подозрение – не шпионка ли она?
Так живут изо дня в день. Война могла уничтожить Реймский собор и поэта Пеги, она может обратить в прах Германскую империю или Французскую республику. Но много раз смертный ветер блуждал по Европе, а в Туретт крестьяне разводили виноград и доили коз. Война? – да, конечно, но в Туретт – болезнь винограда, в Туретт нет войны.
БУДНИ
I
Все, о чем пишут, – это со стороны, сверху или после. Сейчас не смерть, не жертва – грязь, одна только желтая липкая грязь. Третью неделю – дождь. Надо ходить, лежать, спать в этой холодной хляби. Гляжу на солдат и вспоминаю, как я еще ребенком читал об отступлении наполеоновских армий из России. На одном женская кацавейка, на другом поверх шинели вязаный платок, на третьем мешок из-под угля. Всего живописнее ноги – обмотки, на обмотках разбухшие сапоги, рыжие гетры и поверх всего огромные пузыри. А дождь все идет, идет. Сколько дней не раздевались! Промокшая, нагретая телом, одежда пахнет псиной. Кусают насекомые. Скучно, надоело.
Трах! – кинули гранату. Сегодня тихо. Вот обед. Два солдата несут в ведрах остывший суп, другие мясо и вино. В миски течет дождевая вода.
– Какой сегодня противный «жю» (суп).
– А почты не было.
– Вот уже шестой день: дорогу в Пон обстреливают.
Вот и сумерки – ранние ноябрьские сумерки. Начинается писк и суета крыс. Матье – молодец, он их здорово бьет дубиной…
Хорошо бы сейчас раздеться, умыться и лечь в чистую кровать, чтобы простыни были белые и жгли бы тело… Можно подложить полено и эту рогожу. А навес плохой– все равно течет. Бух, бух, бух… Говорят, где-то есть жизнь… Вряд ли!..
II
Ползем на животе к передовому посту, вязнем в хлипкой грязи, с испражнениями и дохлыми крысами. Вот здесь можно привстать за бугорком. В двадцати шагах отсюда неприятельский пост. Тихо. Вдруг оттуда доносится голос, и кто-то по-немецки ругается:
– А, чорт! Ну и грязь!
Страшно думать, что рядом с нами живут изо дня в день такие же люди, только в круглых шапочках; вязнут в глине, как мы, бьют палками крыс, ждут писем из дома, и что это и есть «враги»…
Когда возле Нуайона я ходил по траншеям, оставленным немцами, в которых они просидели два года, меня больше всего волновала эта общность военного быта. Такие же коробки из-под консервов – только с другими надписями; такие же солдатские открытки, нацарапанные карандашом слова, которых напрасно ждут теперь в далеких деревушках – только другие флажки на обороте; такие же кресты над оставшимися – только имена другие.
III
В Париже теперь идут в театры глядеть патриотические пьесы, в салонах поэты читают военные стихи, дамы щебечут о варварстве немцев, а в кафе почтенные завсегдатаи критикуют стратегию Петэна.
Солдаты только что пришли с позиций, почистились. Во всем местечке это единственное кафе; были другие, но разрушены. В маленькой комнате мы обедаем. За стеной дождь, грохот пушек и ночь. Весело трещит лампа… Скатерть – настоящая белая скатерть! Дессерт – бисквиты. Кому придет в голову вспомнить, что мы на войне? После кофе – маленький концерт. Долговязый, изможденный Коле, углекоп из Билля, поет пикардийские песни. А вот Брио – толстяк, чистая баба, пастух оверньяк – один раз он был в Лиможе в театре и теперь изображает балерину. Это всех увлекает – танцуют друг с другом: дам нет, звали старую служанку, да она занята. Хорошо, тепло, светло, весело. Брио, посмеиваясь, спрашивает меня:
– Здорово! Ну, чем хуже Парижа?
Я серьезно отвечаю ему:
– Лучше.
IV
– Который час?
– Половина шестого.
– Чорт! Ведь в восемь поезд из Шалона.
Этот разговор происходит не в буфете, но в воронке, вырытой снарядом, в полуверсте от немецких окопов. Мы спешим, путаемся по траншеям и по проходам.
– Не зажигайте спички, оттуда видно.
– Теперь свернем направо – здесь часто падают…
Грязь. Потом грузовик. Уезжаем. Останавливаемся. Нельзя зажигать фонарей. Какая-то деревушка. Штаб. Снова едем. Уж скоро восемь. Еле поспели. Вваливаемся усталые, грязные в вагон-ресторан. На столиках – цветы, и ярко горят электрические лампы. От тепла, от света, от людского говора – одуреваем. Все вместе за столиками – от дивизионного генерала до нашего кашевара Булю, который решил ради такого события истратить десять франков. Одиннадцать часов. За потными стеклами реют огни Парижа. В шесть мы еще укрывались от снарядов. Булю купил за франк сигару и наслаждается. Маленький Кири изучает электрический вентилятор. Вот дама в углу с офицером. Как давно мы не видели дам, да еще в большой шляпе!..
Это рай или болото? «Скажи, Булю, отчего сердце, увидев смерть, не забыло уюта. Отчего, до последней минуты, привязано оно тысячами нитей к этим пустым, ненужным и трижды дорогим вещам?»
V
Кабачок. Солдаты зашли выпить по рюмочке. С позиций – на отдых. Кряхтят, разгружаются. Входит дочь хозяина, молоденькая, смазливая девушка. Общее волнение – первая женщина! Киро вынимает маленькое зеркальце и оправляет усы. Дебэ жалуется: «И негде подбриться». Ругань исчезла. Я никогда не думал, что простоватый «Жан-Жан» может так изысканно выражаться. А Кло – с головой красной и круглой, похожей на бильярдный шар, и с кривыми, как у таксы, ногами – юлит возле девушки, отвешивая маркизовы поклоны. Он весь в глине, навьюченный – винтовка, сапоги, сумка. Девушка, безразличная, считает сдачу – так ведь каждый день…
VI
Сейчас мимо проехал автобус с артиллеристами. Его перекрасили в защитный цвет, но сзади еще осталась вывеска: «Odeon Clichy». Сколько раз в Париже я ездил в нем!.. Дождь, глина, солдаты. Стреляют – вчера, сегодня, всегда…
Я вижу милый, старенький Одеон, книжную лавку под арками, веселых студентов в бархатных беретах со смешливыми подругами.
«Вы купили „Mercure de France“, хорошие стихи Жамма»…
Спешу. Автобус. Сена. Опера «Тоска». Какой-то старичок продает игрушку – «петухи дерутся». Кафе. Сумерки. Жизнь…
Было ли это когда-нибудь? Не знаю. Дождь. Стемнело. Еще громче ухают пушки.
VII
Он только что вылез из сапы и покрыт землей, засохшей, серой, похожей на слоновью шкуру.
– Они хотят устроить камуфлет.
Как-то роет в десяти шагах от него. Тяжело, устал. Нельзя даже кашлянуть – услышат. Темно. Служба.
Вот вылез – и сейчас назад нужно. Только одним глазком на солнце взглянуть… Третьего дня из другой команды сапера засыпало, так и не нашли.
– Скажите, вы ведь из Парижа? Да? Вот хорошо! Вы бываете на концертах «Lamoureux»? Что там теперь играют? Знаете, люблю, когда лежишь в этой норе… тишина… так представить себе: вот исполняют Равеля…
– Ну, прощайте.
Он исчезает в узкой черной дыре.
VIII
Сидим у входа в землянку в Аргонском лесу. Рыжеют клены, золотая ольха трепещет, и внизу, в овраге – осень бродит, шурша листьями. Лево говорит задумчиво, медленно:
– Война многое открыла нам. Жили в Париже, ездили по праздникам в Севр, а на каникулы в Дьепп. Здесь мы впервые увидали природу. Раньше я видел пейзажи и читал стихи о великолепных закатах. Я думал, что это декорация, а главное – наши мысли, страсти, дела. Вот лес умирает, вот наша смерть… Кто, кроме природы, мог научить меня не верить в смерть – разгадать, что это круг? Я вижу весну, я слышу ее голоса там – под мертвыми листьями, я чую – она придет, я знаю – смерти нет… И что после этого пулемет? Здесь извечное, самое важное, здесь – все. Когда год тому назад я пришел Сюда впервые, я думал: победа, мы, «боши», государство, идеал. Но ведь это все преходящее, а опадающий дуб, а подснежник, а солнце – это всегда было и будет. И мы живем, как они. Господи, как ничтожна победа Франции и Германии – сто тысяч побед, поражений, перекроенных карт – перед этой тайной, перед смертью какого-нибудь Жана Дюрана, или перед тем, что где-то в деревне, у жены его Мари, родился другой маленький Жан…
IX
Что еще сказать? Скучно… Поезд остановился, дальше ехать нельзя. Ночь, ветер, сырой ноябрьский ветер. Куда итти? Холодно, ни одного огонька вокруг, где-то ворчат пушки. Попал в большую лужу, не лужа – болото целое, увязнешь еще. Где же нас высадили? Город? деревня? «Non de chien!» Кто-то из тьмы вежливо отвечает:
– Вы совершенно правы.
Незнакомец, тоже залезши по колена в грязь, освещает электрическим фонариком какие-то развалины. Он говорит:
– Хорошая вещь карманный фонарик. Не хотите ли купить? Три франка.
Наконец дом «on loge a pied et a cheval». Каморка. Холодно. Пахнет погребом и мышами. Быстро раздеваюсь. Сплю… Стук.
– Кто там?
– Вылезайте скорее! Надо в погреб, начался обстрел.
Дрожу, кое-как одеваюсь. Внизу вода, огромные чаны, бочки, крысиный писк и мрачное общество: хозяйка в нижней юбке, старенький аббат в развевающейся сутане, два солдата, мой спутник. Это – коммивояжер фабрики карманных лампочек. Он страшно трусит:
– Если бы я знал, я не поехал бы. Я в первый раз слышу это. Какой ужас!
– Вот в Сан-Поле вчера попало в дом и в погребе шесть человек завалило, – безразлично информирует всех первый солдат,
Комми даже стонет:
– О! О!.. Но я ведь получаю с каждой проданной лампочки всего 85 сантимов. Можно ли рисковать жизнью?..
Обстрел уменьшается. Солдат – другой, веселый – с визгом пальцем тычет в бок хозяйке. Это значит – ухаживает. Аббат бормочет: «Ave Maria». Комми уговаривает всех по-очереди:
– Купите фонарик. По случаю событий – со скидкой: всего два франка пятьдесят. Какой свет!..
И все жмурятся от неожиданных лучей, пущенных прямо в глаза.
Ну, теперь можно итти спать. Кидаюсь под одеяло. Холодно. Сплю. И вновь – неистовый грохот, голоса, погреб и то же общество. Только веселый солдат и хозяйка, полуодетые, растерянно переглядываются, да аббат не успел напялить рясу и покрылся белым одеялом, будто саваном. Бух! Бух! Хмурый солдат размышляет:
– Очень близко. На прошлой неделе, в Аррасе, снаряд в дом попал – одиннадцать раненых, четыре убито…
– О!.. И все это за 85 сантимов, – стонет комми.
– Смерть – великое таинство, – вдруг торжественно заявляет аббат.
– Только… Если б на полчаса позже, – ухмыляется солдат веселый.
Как согреться? Хочется спать. Вода, крысы. Все равно – иду наверх. Хозяйка цепляется за мой пиджак, кричит:
– Ради Бога, monsieur! Пожалейте меня. Наверху вас убьют. С меня возьмут 500 франков штрафа. Мой муж на фронте, я бедная женщина… Не обижайте меня.
– Купите фонарик, – пристает ко мне комми. – Для вас, только для вас: 2 франка. Ведь здесь это необходимая вещь.
– Отстаньте!
Я ухожу.
– Пожалейте меня!.. Убьют!.. 500 франков!
– Смерть – величайшее таинство, – опять заявляет аббат.
Хозяйка с солдатиком ушли за бочки. Там вода, крысы. Семь часов. Светает. Пушки замолкли. Только нельзя согреться. Не помогает даже рыжая кислая водица, пахнущая грязью, которую хозяйка называет кофеем. Иду на станцию. Никого кругом. Когда поезд? Сторож неопределенно и загадочно отвечает:
– Может быть сегодня, может быть скоро…
Засыпаю на скамье. Просыпаюсь – кто-то надо мной. Ах, это проклятый комми!
– Как вы себя чувствуете? У меня до сих пор сердцебиение… И подумать, что за все это 80 даже 70 сантимов со штуки! Купите фонарик, отдам, по секрету, за 1 ф. 80, За 3 пятьдесят пара. Ведь без этого не обойдетесь. Сегодня наверное все начнется сначала…
Господи! До чего надоел он мне!.. Все тот же мокрый ветер. Поезда нет и, кажется, никогда не будет. Сегодня понедельник, завтра вторник. Что еще сказать? Скучно… Скучно…