![](/files/books/160/oblozhka-knigi-lik-voyny-218085.jpg)
Текст книги "Лик войны"
Автор книги: Илья Эренбург
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
ВОЙНА И ЖИЗНЬ
I
Это было второго августа в день объявления войны. Пробираясь из Голландии в Париж, я должен был пешком перейти французскую границу. Светало. Мы шли полями, меж золотой тяжелой пшеницы. Пели жаворонки. Мои спутники, призванные мобилизацией французы, молчали. По пустой дороге прошли коровы и жалобно зазвенел бубенец. Вдали показался часовой. Зачем-то он выстрелил в воздух, и этот резкий сухой звук был нов среди мирной тишины деревенского утра. Солдаты запели «Марсельезу». Начались баснословные рассказы о первых битвах, о тысячах убитых, то испуганные, то хвастливые. Навстречу прошли беженцы-немцы с ребятишками, с узлами, спешившие убежать из Франции.
– Eh, ben! c’est la guérre! – сказал задумчиво часовой.
В последний раз я оглянулся назад на белую дорогу, наклоняющиеся к земле хлеба, на далекий дымок деревушки. Я не знал тогда, что через несколько дней снаряды сожгут эту ферму и конница вытопчет эти поля. Я не знал, что война – ни на месяц и ни на год, что это ясное утро – рубеж между эпохами и что прежних дней, легких и беспечных, больше не будет.
II
В нашем «Телятнике» жарко. Человек тридцать зуавов. Они все время пьют красное вино. Каждые четверть часа навстречу нам ползет воинский поезд – солдаты, высунувшись из вагонов, что-то кричат. На станциях толпы уезжающих. Проводы. Нашим зуавам подают все новые бутылки. Мы ползем тихо, и паровоз заунывно стонет. На перронах, на насыпях, у шлагбаумов стоят заплаканные женщины и машут платочками. Кто-то написал мелом на нашем вагоне: «Train de plaisir pour Berlin», но никому не весело. Пьют и поют: «Мариетта, Мариетта»… Ошалевшие от вина, от жары, от крика, не знают, не думают, не помнят. Война? Берлин? Смерть?.. Чорт возьми, еще литр! Только бы не думать. «Мариетта! Маленькая Мариетта!»… А злое, беспощадное солнце льет тяжелый зной.
В Париже смятение. Весь город на вокзалах. Бумажные флаги и бравурные песни, и шутки через силу, и слезы. Закрыты магазины. В восемь запирают кафе. Кто еще может торговать, работать, веселиться? Вот плачет старушка мать: «Обоих, обоих…»
Из-за угла внезапно выходит батальон. Куда? Конечно, туда, на восток. Еще не кровь на штыках, только яркие астры. «Allons enfants de la Patrie». Кто-то в подъезде стонет: «Луи, мой Луи». Кричат газетчики: «Победа». Жизнь кончилась, и все, что было «до», – далеко позади. Я спрашиваю товарища художника, который завтра уезжает в Бельфор: «Где вы оставляете ваши работы?» Он глядит на меня далекими, невидящими глазами: «Работы? Да не все ли равно»…
Это – было, а все, что было, теперь кажется ненужным и смешным. Может быть, мы не жили раньше? А может быть, не живем теперь? «Убейте, убейте!».. На углу молоденький офицер прощается с женщиной в черном. Она долго, безнадежно его обнимает. Я слышу его слова, восторженные и нежные:
– Какая радость!
Ночь.
III
Те, что остались, первые недели жили особенной жизнью. Всем казалось, что они не то на вокзале ждут невидимого поезда, не то над изголовьем, – выживет? Умрет? Томились – от утренних телеграмм до вечерних. Забросили обычные дела, писали письма, втыкали флажки в карты и ждали, ждали… Когда появились первые раненые – увидев их, прохожие останавливались. Прерванный спор. Недосказанная шутка. Ночью тревожно дремали, как будто прислушиваясь к раскатам грома, доходившим «оттуда». Стояли жаркие, душные дни. Как всегда, всходило и заходило солнце. Шли быстрые недели. Но люди тосковали.
Как это случилось? Как катастрофа стала обычным состоянием, смерть незаметной, убийство повседневным делом, война буднями? День за днем опадают листья и тает снег, но люди вдруг замечают оттаявшую землю или обнаженный сад. День за днем привыкали к войне, а привыкнув, изумлялись. Война? Да, да, но пора на службу, сегодня надо составить прелюбопытный доклад. Гастона убили? Какой ужас!.. А мы сегодня идем в «Буфф» на новое обозрение. Вернулись к обычным делам, к старым забавам. Правда, все было слегка отравлено дуновением ветерка, долетавшего с Марны или с Эн; правда, что-то навеки умерло второго августа во всех сердцах. Но быстро отстоялся новый быт, «военный», с правильно распределенными днями, со своими заботами и утехами. Жизнь победила.
IV
Одни ушли, другие остались. Одни ее видели, другие о ней читали в газете. Одни никогда не поймут других.
Конечно, солдаты, возвращаясь в отпуск, возмущаются и внешним обликом тыла. Порой с ненавистью глядят они на кафе, где, как и прежде, в пять часов люди мирно тянут через соломинки «аперитив», на театры и на сады, на фланирующую толпу, на все, что после окопов кажется не то раем, не то самой гнусной и хитрой выдумкой дьявола. Но больше всего их поражают близкие и родные. Близкие? – нет, безумно далекие… О чем говорить? Они ее не видели. Быть может, мы ослепли; быть может, слепы они.
Маленькая ферма на юге Франции. Солдат только что приехал в отпуск. Поужинали. Он рассказывает о войне. Мать, жена, сестры в ужасе слушают, прерывая самые страшные места криками: «О!» Потом начинают говорить они:
– Что ж, пожаловаться не можем – виноград в этом году хороший. Кроликов мы продаем теперь в Грасс по три франка за штуку. Знаешь, у мадам Софи родилась дочка, а Жюльетта связалась с этим долговязым Жаном.
У них свои дела, своя жизнь. Еще недавно это было и его жизнью. Он хочет сказать им о новом, все заслонившем. Снова рассказывает. Снова женщины вздыхают: «О-о!» Потом усталые – за день наработались – начинают зевать. Что ж, пора спать! Завтра надо ехать в Грасс продавать помидоры. Солдат томится. Он не сказал им чего-то самого, самого главного, самого важного. Жена его нежно обнимает:
– Мой маленький, идем спать…
Он отводит ее руку и глухо, отрывисто говорит:
– Война – ты еще не знаешь, что это… и это… это воняет…
V
Сегодня утром я еще шагал по бурому полю, изрытому снарядами, и слушал грохот наших батарей. Утром я еще интересовался только тем, где готовится атака: у 304, иди у Морт-Ома, и как лучше добраться до поста, не попав под обстрел. Утром еще душой и телом я был там. Сейчас я в Париже. Я сижу на террасе кафе с провинциальным названием «Closerie de lilas». На голубой, омытой дождем площади дрожат отсветы фонарей. Бесшумно, как летучая мышь, пролетает автомобиль. Проходят две девушки, стройные, в синих узких костюмах. Я не вижу их лиц, но слышу запах духов. Со мной художница француженка. Она говорит о Рейхсбруке-Удивительном, еще о чем-то…
Я прерываю ее, показываю на чуть розовеющее небо, – на яркую зелень платанов, на фонари, на силуэты девушек. Как хорошо!.. И вдруг неожиданно – я сначала не понимаю, что это – поднимается во мне новое чувство. Я вспоминаю все, что осталось там, и не радуюсь, но жалею. Вдруг и люди, и небо, и Париж, и наша беседа мне начинают казаться невыразимо пресными, скучными. Жизнь? Да, но она только там! Я перестаю видеть, слышать, я замыкаюсь, ухожу. Со мной теперь нельзя говорить. Здесь едят, спорят, читают, спят, но жить здесь не могут. Только на глазах у смерти, прячась от снарядов, изнывая от грязи, томясь и маясь, не здесь, только там можно узнать всю радость жизни.
VI
Солдат, вернувшихся с фронта, даже если они в пиджаках и котелках, легко распознать. Они были «там» – об этом говорят какая-то особенная угловатость, прорывающиеся из-под маски современного культурного парижанина ухватки первобытного, возвращенного к стихии человека, новые слова – целый язык войны, наконец внезапное молчание и задумчивость.
Они возвращаются какими-то рассеянными. Потом привыкают, входят вновь в былое русло. На моей улице дамский парикмахер Виктор, драгун, изрубивший верно немало немцев, теперь вновь с щипцами в руке рассыпает неизбежные в его деле комплименты. Поэт Л. управлял аппаратом с удушливыми газами; теперь его освободили, он собирает коллекцию фарфоровых пастушек и пишет стихи о садах Версаля. Еще кто-то кого-то убивает, но они вышли из игры. А игра такая, что лучше как можно скорей забыть о ней. Иначе слишком трудно жить.
VII
Вчера я был в гостях у приятеля, художника Л. Он провел два года на фронте. Говорили о живописи, о балете Дягилева, о новой книге Клоделя. Войны нет, никогда не было. Принесли закуску. Жена Л. попросила открыть банку с консервами. Л. вздрогнул и замолчал. Больше он не проронил ни одного слова, угрюмый и сосредоточенный, явно не слыша наших споров. А прощаясь со мной, усмехнулся:
– Знаете, вот раз мы вернулись с атаки, так я штыком консервы открыл. А штык был в крови. Ничего, съели. Вот разное и вспомнилось…
VIII
Мой сосед по комнате – серб. Он проделал отступление через Албанию. Над беженцами сновали австрийские аэропланы, опускаясь и сбрасывая бомбы. Осколком его ранило в голову. В Сан-Жан-де-Медуа он с тремя тысячами сербов сидел девять дней без корки хлеба, ожидая парохода. Наконец, по дороге в Италию транспорт, на котором он ехал, был потоплен. Несколько часов продержался он на доске. Спасся. Его брат убит на войне. Болгары повесили его отца и угнали неизвестно куда мать и обеих сестер. Ему двадцать три года. Он не убит, не умер с голода, не потонул и не сошел с ума. Значит, он живет.
Я не знаю, как он старается жить. Он поступил в Сорбонну, изучает французскую литературу, ухаживает за какой-то студенткой и даже занимается гимнастикой. О войне он никогда не говорит и если рассказывает о Сербии, то только о вещах мирных и далеких – о рождественском поросенке или о милых грязных кофейнях Крагуеваца. Наверно профессора и студенты принимают его за самого обыкновенного милого и старательного юношу.
Этой ночью он постучался ко мне.
– Вы не спите? Я посижу у вас. Я не могу быть один. Это теперь часто со мной. Я тогда иду на угол бульвара, там всю ночь стоят извозчики. Послушайте, мне противно все. У. сегодня дала мне ландыши. Они отвратительны. Я сейчас растоптал их. Я читал вечером Анатоля Франса. Послушайте, как вы живете? В Сан-Жане мальчишка был, есть хотел, у нас – ничего, так он руку свою кусать начал. Визжал, звал мать – «Майка». Сказали, сошел с ума. А товарищ мой землю ел. Умер. Нет, нет, я больше не буду. Это скучно – вы уже читали в газетах…
IX
Возле Армантьера на фабрике шла работа. Показались немецкие гусары. Стреляли. Работницы оставались у станков. Сейчас снаряд может попасть в здание. И потом, кому теперь нужен этот тонкий батист? Все равно – наше дело работать. Германский офицер:
– Убирайтесь все! Вас могут убить здесь.
Но работницы дружным хором:
– Мы уйдем как всегда – в шесть часов.
Когда началась эвакуация Вердена, жителям окрестных деревень приказали покинуть родные места. До этого дня они оставались под обстрелом; рискуя жизнью, они продолжали свои обычные дела.
Но, услышав приказ, возмутились:
– Не хотим ехать.
– Да ведь вы погибнете здесь вместе с вашими фермами.
– Когда еще… а пока картошку копать надо, не время теперь уезжать.
В Пикардии я видел старого мельника. У самой мельницы стояла английская батарея. Мельник как будто не замечал ни работы артиллеристов, ни немецких снарядов, разрывавшихся в ста шагах от него. Он заботился только о том, чтобы солдаты не вытирали рук о чистые мешки. Он интересовался только тем, когда снова можно будет пустить мельницу.
X
Ипр. Просторная площадь перед разрушенными сводами рынка. Случайно уцелевшая статуя средневековой дамы попрежнему задумчиво улыбается среди зияющих дыр и обгорелых сводов. Каждые пять минут тяжелый снаряд с рокотом и гулом падает на мертвый город. Жителей давно нет, а солдаты прячутся в погребах и землянках. Но по средине площади, рассматривая развалины, мирно беседуют два английских солдата.
– Эти рынки и здания суда в Руане – лучшие образцы гражданского зодчества готики.
– О, да! Я очень рад, что попал в Ипр. Надеюсь, что удастся побывать и в Руане.
Рвется снаряд, но они, не шелохнувшись, что-то записывают в свои книжечки.
В Амьене только что прибывшие с позиций шотландские стрелки разглядывают какой-то памятник.
– Скажите пожалуйста, кому он поставлен?
Француз солдат в удивлении даже отплевывается:
– А кто его знает? Стоит.
Англичане спрашивают:
– А как пройти в собор? А когда его можно осматривать?
Идут, шагая под холодным колючим дождем. Француз недоумевает:
– Чудной народ! Другие вернутся, в кафе пойдут, к девицам. А эти – прямо или в собор или в музей. Станут у дверей и стрекочут. Ну, что тут занятного?
Теперь, если я снова увижу у ворот флорентийского баптистерия или в залах Лувра табуны англичан – чрезмерно любопытных, с красненькими Бедекерами, – я вспомню этих «туристов» и постараюсь не сердиться.
XI
Иногда смерть отступает перед самыми обычными делами. «Всевластная», она робеет перед привычкой или будничной заботой, почти перед анекдотом.
В окоп кинули камень с запиской:
«Сегодня в полночь я перебегу к вам. Не стреляйте. Я эльзасец».
Прибежал. Немцы открыли по нему огонь. Мокрый, переполз через канал. Еле спасся, дрожал, слова не мог вымолвить. Французский офицер велел дать ему рюмку рома. Перебежчик завопил:
– Нет, нет. Я член Кольмарского общества трезвости. У нас прекрасное общество: две читальни, столовая… и еще четыре отделения.
Когда Верден был поспешно очищен от населения, в нем остался только старый сторож мерии. Немцы слали в город 350-м. снаряды. Знаете, чем занимался в эти дни сторож? Он расклеивал на стене мерии объявления о свадьбах, которые по закону должны быть вывешены за две недели до венчания. Те, что дали объявления, давно убежали. В городе одни солдаты, выходить из погребов опасно, но сторож знает только свое дело.
В маленьких французских городках существует особая профессия «оглашателей». Потеряет кто-нибудь кошелек или сбежит собака, «оглашатель» ходит по улицам, бьет в барабан и сообщает о пропаже. Недавно я был в Компьене. На город падали снаряды. По пустым, вымершим улицам спокойно шествовал старичок с барабаном и выкрикивал:
– Госпожа Лебрюн потеряла золотую брошку с тремя изумрудами. Вернувшему будет выдано пятьсот франков.
XII
Поля Марнской битвы. Два года прошло, и старые раны не зажили, но затянулись. Время уже коснулось истерзанной земли. Кое-где в деревнях сиротливо глядят – разрушенная ферма, подбитая колокольня, сгоревший амбар. На стенах свежие заплаты. Ямы, вырытые снарядами, поросли травой. Только кресты, много крестов, порой одиноких, порой сбившихся в целые рощицы. На одних имена, другие немые; «здесь покоятся восемь французских солдат», «здесь погребен неизвестный солдат». По дороге едут возы с сеном. Недалеко от меня женщина. Она разыскивает могилу. У нее в руках бумажка – письмо? план? Нагибается, читает имена, идет дальше.
Всюду надписи:
«Питайте уважение к могилам и охраняйте посевы».
Они составлены по просьбе крестьян – приезжавшие топтали поля. Ведь вокруг каждой могилы колосья – тесно, тесно: жизнь не уступает смерти ни одного вершка земли. Много таких же женщин читали эту просьбу расчетливых поселян. Кто знает, звучала ли она для них насмешкой или, быть может, последней мудростью?
На холмике седой дед рассказывает мне о битве. Рассказывает спокойно, эпически, будто об очень далеком прошлом:
– Немцы пришли с той стороны. Здесь они окопались. На третий день к вечеру…
Рассказав, спрашивает:
– Как вы полагаете, m-r, скоро ли позволят нам перепахать могилы? А то много земли пропадает.
Внизу играют ребята. В предвечерней тишине особенно звонки их голоса. Смуглы и прекрасны в сентябрьском солнце широкие поля. Я вспоминаю, как давно, до войны, смотрел я на поле Седана. Равнодушный турист, слушал со скукой слова проводника:
«Отсюда показалась прусская конница»…
Я любовался тогда золотой ольхой и припадавшими к земле ласточками. Вот и сюда когда-нибудь будут приезжать любопытствующие путешественники, слушать объяснения, рассматривать памятники и наслаждаться розовым закатом.
Женщина упала перед одним из крестов. Нашла ли? Или просто остановилась над «немой» могилой? Эта не забудет. Не забуду и я. А голосистые ребята кричат под горой.
ГОРОДА И ЛЮДИ
I
Мы жили в них, мы говорили, что любим их, но только теперь, как будто впервые мы их увидали. Города – это не только дома и улицы, фабрики и магазины. Они живы своей особенной жизнью. Теперь многие из них умирают, искалеченные человеческой рукой. Как прекрасны руины римских храмов, поросшие травой, с ящерицами на солнце! Их скосили дожди и ветра, дни и ночи, лета, века. Бак уродливы задымленные расщепленные развалины ипрских «рынков» или арасского «беффруа», сраженные крупповскими снарядами. Мучительная, безобразная смерть!
Вот один из погибших городов, столица Артуа, древний Аррас. Я брожу среди камней; кое-где торчат обгорелые стены, уцелевшие фасады, камни, черепицы, жесть, прах. Вот это было «Большой площадью», а это «Малой». Здесь был собор, а здесь ратуша. Теперь все сравнялось.
Шумной и веселой жизнью жил когда-то Аррас. Здесь бывали богатые ярмарки, и на них собирались купцы из Фландрии, Пикардии, из Лиона и из Гента. Тяжелый бархат, нежный шелк, тончайшие кружева и цветные ковры красовались в рынках Арраса. На площадях пели артуасские труверы и разыгрывались наивные мистерии. Горожане в ознаменование своей вольности и своих прав построили высокую башню – «беффруа». На ней царил золотой геральдический лев. Не раз враги – англичане, голландцы, швабы – осаждали Аррас, но гордый лев защищал Аррас. Недаром на городских воротах была задорная надпись:
«Когда мыши будут есть котов, англичане получат Аррас».
Потом отшумели грозы, и ясные осенние дни пришли для Арраса. Он стал тихим провинциальным городом. На площадях зеленела трава. Оскудели амбары, магазины и кассы, поредели жители. По берегам мутной Скарп под вечер гуляли тихие старички из богадельни и редкие туристы. Задолго до его насильственной смерти Аррас называли «мертвым городом», но он жил своей особой жизнью.
Его убили. Почти два года изо дня в день усовершенствованные орудия разрушения старались сразить его хрупкое нежное тело. Обрушилась «беффруа», и долго гордый лев валялся в мусоре. Потом его увезли в изгнание под своды Парижского музея. Жители крепились, они не хотели расстаться с Аррасом. Многие умерли вместе с родным городом.
В этих развалинах ютятся еще люди. Вот старушка, она просиживает целые дни в темном подвале, но она не уезжает.
«Пусть другие, молодые попробуют, а я не могу».
Она не знает истории Артуа, она не понимает красоты готической архитектуры, или фресок древних мастеров. Она просто старая бабка, которая за миску похлебки стирает солдатам белье. Но она чувствует душу Арраса и любит ее. Другие, молодые, построят, быть может, новый город, фабрики и казармы, универсальные магазины, дома с водопроводом, удобный и «живой» город. Но в памяти останется темный провал, прервется золотая цепь преемственности.
II
Об Аррасе исследователи искусств писали книги, а летом любопытные англичане бродили по его площадям. О сожженном Жербевиере знали, кажется, только его жители да еще префект департамента Мэрт-и-Мозель. В нем не было ни готических церквей, ни причудливых замков. Как в каждом порядочном городке Франции, в нем имелась старенькая церковь, новая назойливая мерия, хорошая усадьба («шато») и несколько сот серых приземистых домов. Не о чем жалеть, скажете вы. А вот мадам Фуле плача говорит мне. «Это был самый красивый город во Франции. Конечно, Париж больше, но если бы вы видели площадь перед нашей церковью и липы… старые липы»…
Немцы принесли особые «зажигательные лепешки», и город сгорел. Жители не захотели уехать, они маются в сколоченных наспех бараках. С потолка течет вода, холодно, тесно, а время от времени начинается бомбардировка. Вчера хоронили старого Ледо. Вероятно, летчик принял похоронную процессию за передвижение войск. Одна, другая, третья бомбы. Мертвец долго ждал погребения. В Жербевиере сейчас и умереть трудно. Но мадам Фуле говорит:
– Это прекрасный город. Даже теперь здесь лучше, чем в Нанси или в Париже.
Она показывает открытки с видами – обыкновенные скучные улицы и дома.
– Хотите, я подарю вам одну открытку? Ведь их больше не будет. Жербевиер умер…
III
Париж – для всех, но каждый любит его своей единственной любовью. Сколько людей повторяют это нежное имя «Париж, Парис, Париджи, Парии»?.. Я помню русскую учительницу из Кобеляк, которая тридцать лет мечтала о Париже и, наконец, скопив гроши, приехала с экскурсией на семь дней. Как мало времени, а в маленькой книжечке записано столько вещей, не успеть осмотреть: «Венера Милосская», «магазин Лувр», «Эйфелева башня» и еще и еще… Но приехав, она никуда не побежала, она села на террасу кафе под каштанами и долго в изнеможении счастья глядела на беспечную толпу, приговаривая:
– Париж, Париж…
И я знаю бедного сенегальца Агли, которому генерал в награду за храбрость предложил попросить все, что он хочет. Агли ответил:
– Я хочу в Париж. Мне сказали, что там золотое небо и все играют на флейтах…
Где они теперь? В Омске и в Буэнос-Айресе, в Чикаго, Каире, может быть в Берлине? Они читают коротенькие телеграммы. Немцы в тридцати километрах. Каждый день налетают «таубе». На Нотр-Дам бросили бомбу. Сегодня ночью протяжно выли сирены, и два «цеппелина» летали над городом. Читают и шепчут: «неужели»?..
Строже и тише стала жизнь Парижа. Скучающие иностранцы не заполняют кафе Монмартра. Париж всегда был немножко провинциален, а теперь его бульвары особенно уютны и милы. Сколько нежных парочек под платанами, поцелуев и слез расставаний! Ребята прыгают на расчерченной мелом мостовой. Старики на набережной Сены перерывают изъеденные пыльные книги, разыскивая какую-нибудь «историю семилетней войны».
Вечером рано закрываются кафе и гаснут фонари. Луна дробится в зеленой Сене, и башни Нотр-Дам стоят, как кипарисовые рощи.
Никогда Париж не был так прекрасен, как в эти годы войны. Чужеземец, теперь увидевший впервые Париж, удивится, сколь легка и сладка здесь жизнь. Но я знаю, что значит эта тишина, черные ночи и яркие розы на кладбищах. Только здесь, под небом Франции, возможны эта светлая печаль – парижские сумерки легкие, и невесомые ясные слезы Ронсара, улыбчивая грусть холмов Иль-де-Франса. Где бы теперь ни были учительница из Кобеляк или негр Агли, все, хоть один час прожившие в Париже, поймут, что означает его улыбка.
IV
Нанси – глубокий тыл. Нанси живет обычной будничной жизнью. Понедельник, девять часов утра. По мокрым улицам прошли рабочие, чиновники, школьники. Теперь тихо. Я сижу на террасе кафе, напротив дворца. Я не могу поверить, что где-то трубы заводов, казармы и пушки. Эта большая зеркальная площадь похожа на бальный зал. Золоченая решетка вокруг с чугунными коваными фонарями. Беспечные и чуть-чуть грустные линии дворца. А посредине статуя того, кто захотел в шумном городе устроить Версаль и среди государственных дел заняться маскарадами. У него тщеславный и легкомысленный облик. «Герцог Лотарингии Станислав Лещинский». Пусто в кафе, и важные седые лакеи дремлют. Никого на площади, но кажется – из золотых ворот сейчас покажется смешливая горожанка в широкой юбке, в черной маске, напевая песенку о хитром Амуре. Вдали в парке девочки играют в серсо, кукольные и улыбчатые, похожие на статуэтки Севра.
Вдруг грохот. Я ничего не понимаю. Кричат, толкают куда-то. Через минуту я в погребе. Что это? Станислав Лещинский, серсо, коварный Амур, дальнобойные орудия… снаряд… еще… еще… Карета скорой помощи. Три девочки убиты, развалины дома. Попрежнему блестит, будто паркет, голубая площадь, и улыбается изящный танцор – «герцог Лотарингии».
V
Есть такие жития святых: до сорока лет жил, кутил, торговал. Потом вздрогнул, оглянулся, уверовал и принял мученический конец.
Накануне войны я был в Реймсе. Стиснутый надвинувшимися со всех сторон домами, одинокий и ненужный, стоял собор. Звенели трамваи, и пробегали маклера. На одной окраине белые, будто жиром налившиеся, виллы богачей, владельцев виноградников. Сонные толстые жены с молитвенниками, в черных шуршащих платьях, а на коротких круглых пальцах бриллианты.
На другом краю города дымные красные фабрики, кабаки, митинги, провинциально-семейные проститутки. А между окраинами – Реймс, не богатый, не бедный, который служит в какой-нибудь конторе, спорит о кампании в Марокко, играет на бильярде, изучает книжку сберегательной кассы и потом мирно засыпает под каменным крестом, с заботливой надписью «вечное владение».
Издали собор кажется неизменившимся, и, только подходя к площади, видишь страшные раны. Остался лишь скелет. Мелкими цветными каменьями рассыпались витражи. В каменную пыль обращены статуи. Обгорелые красноватые своды. Готовые рухнуть башни.
А люди живут «quand même», изо дня в день. Немцы – на соседних холмах, их передовые посты всего в двух верстах от города. Неутомимые и аккуратные, они разрушают Реймс. Теперь два города: один прежний, другой под землей, в погребах. Как пригодились просторные погреба складов шампанского – в них теперь больницы, редакций газет, гимназии. Когда немцы отдыхают, жители выглядывают на часок. Пробегут по улице – и назад. Уж не одна сотня убиты и покалечены.
Вот в этом погребе живет семья архитектора Л. Дочка, молоденькая девушка, только что оправилась от раны. Она – ученица консерватории. Перетащила в погреб пианино. Между двумя приступами канонады разбирает новые ноты и спорит о музыке Дебюсси.
В большом погребе помещается газета «Восточный Вестник» – здесь и типография, и редакция, и контора. Это уже третье помещение, прежние разгромлены. Среди сотрудников, наборщиков, разносчиков есть убитые и раненые. Порой снаряд разрушает помещение или убивает ответственного работника. Но через день газета снова выходит. Маленький жалкий листок с агентскими телеграммами. Но как ждут люди в погребах храбрецов, которые разносят газеты! Через нее они приобщаются к миру, что-то слышат об иной жизни. «Восточный Вестник» знает это, он на посту. Наверху цифры: «Год издания 36-й, № 247». Пусть 1916, пусть год великой катастрофы, но для них он 36-й. Никто не уйдет. За станок убитого станет товарищ, перо упавшего подымет другой.
А в другом погребе школа. Я читал дневник учительницы, и, кажется, более мучительной и прекрасной книги я не читал никогда. Короткие заметки. Но сколько в них муки за эти детские, ничего не понимающие глаза. Убивали отцов и матерей. Порой пустели парты учениц. Что могут делать дети? Как все, они продолжают свое прежнее дело: на глазах у смерти они играют. В Париже, в Люксембургском саду, ребята играют «в войну». Здесь, на войне, они играют в простые игры: в пятнашки или в чехарду. Вот получился приказ – немцы употребляют снаряды с удушливыми газами – раздать детям противогазы. Ребята в восторге: они примеряют маски, пугают друг друга, смеются, смеются…
– Это как «mardi gras», это карнавал, – говорит маленькая Полина.
Учительница улыбается, а в глазах ее мука. Она знает, что у крохотной Мариетты оторвало ногу, что отец Христины убит, что Габриель напрасно ждет свою маму. Она считает пустые парты – одна, две, три, четыре… Она глядит на эти детские лица в страшных уродливых масках, и видит их задохшимися, посиневшими, она видит смерть не только свою, но и этих – невидящих.
VI
Живые – бывают мудрыми и глупцами, прекрасными и уродами, богатыми и нищими. Все трупы похожи друг на друга. При жизни Аррас был тихим стареньким «жантильомом», Верден – лихим драгуном, любившим часовни барокко, балы и конфекты драже, Ланс – закопченым суровым углекопом. Теперь они умерли, и никто не отличит их друг от друга. Это было публичным домом, это древней церковью, это казармой, это заводом.
Так говорят. Я вижу только камни, мусор, пыль. В одних домах бесчинствовали, в других трудились, но быстро отшумели слезы, песни, голоса. Скучная свалка. Собирают оставшиеся кирпичи, будут снова строить храмы, заводы и притоны из одних и тех же камней. В газетах это называется «воссозданием городов, пострадавших от войны», а в одной старенькой книжке – «Суетой Сует».
VII
Нель. Девичья комнатка. На подоконнике герань. Туалетный столик с голубой кисеей. А на узенькой белой кровати труп огромного рыжего немца. Пахнет… Он умер от ядовитого газа. Высунут язык, глаза вылезли из орбит. В руке юмористический журнал с какой-то дамочкой в подвязках.
Шони. На улицах груды пустых бутылок, жестянок, испражнений. Дохлая лошадь. «Обойдемте кругом». Я ступаю на маленькую книжку в пергаментном переплете с застежками. Поднимаю. «Похождение галантного турка».
Ex libris маркиза де Селиньи.
Площадь в Бапоме. Здесь была церковь. Изображение распятого Христа, голова отбита. Оно лежит похожее на труп. Солдатские каски, поломанная винтовка. Какие-то кастрюли. Черепа погребенных здесь некогда иереев, вывернутые из земли снарядом. А над всем, верно, отброшенный из соседнего дома, ночной горшок…