Текст книги "Письма из заключения (1970–1972)"
Автор книги: Илья Габай
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц)
Елене Семеке
28.12.70
Дорогая Леночка! ‹…›
То, что ты пишешь, для меня никак не очевидно, хотя думано-передумано об этом предостаточно, да вот и сейчас думается. У меня оказия как раз: я затеял поэму (будь она проклята, потому что никак не знаешь, получится ли и как получится: жанр такой) и там, что ни глава, приходится опровергать самого себя. Я там придумал довольно беспомощный ход: придумал персонажа (хотя он по структуре никак не положен – никакой персонаж), который со мной во всем спорит и с которым я вынужден буду во многом согласиться. Вот, например, лезет веховская мысль о том, что человеку противопоказано бороться и только. Надо еще и жить – и сразу чувствуешь, что есть и обратная сторона, которую необходимо высказать. Или написал филиппику в адрес элиты (есть ведь в этом явлении некое душевное и интеллектуальное высокомерие, оборачивающееся на поверку не-Христом или не-Буддой), а потом вспоминаешь, ибо в элите и [нрзб] разгул хамства за ее пределами. Сказал о хамстве – и опять идет сцепление проблем и выводов. Барахтаешься, словом, и, кажется, каждый раз получается доктринерство. Вот и ты, например, радуешься множеству оттенков, восприятию красочности. Я и сам вспоминаю, какой дубоватостью оборачивается это пристрастие к графическим цветам (дубоватостью непреодоленной; мною, между прочим, тоже). Но ведь еще это восприятие многообразия может обернуться позицией созерцательности – и только, поклонением чистой прихоти (об этом я уже, как мог, написал в начале своей поэмы). И в какой-то болевой ситуации должно же человека не радовать, что травка зеленеет и солнышко блестит, должен же он себя ограничивать, хотя бы и в ущерб тонкой истине, с риском той же дубоватости, черным и белым цветом, то есть пониманием: это ближе к добру, а это ближе к злу. Что не должно помешать, говоря словами давно любимого мной Фолкнера, что люди все-таки, эти сукины сыны, не злы – они просто невежественны.
Я, наверно, заморочил тебе голову – мигрени тебе и так, кажется, хватает – но ты сама виновата: подбросила горючее, вот я и разболтался.
Очень мне хочется, чтобы предстоящий год прошел у вас всех там под знаком трепетного дружества. Я б хотел как-то, чтобы все мои друзья, какими бы разными и противоречивыми они ни были, нашли бы нотку взаимной терпимости и сердечности. Но, понимая всю маниловскую изнанку этой воображаемой мной ситуации, надеюсь только, что все они научатся щадить друг друга – тем самым и меня. Ты, конечно, понимаешь, что я не влезаю этим ни в чьи личные дела ‹…›
Очень тебя целую. Илья.
Марку Харитонову
29.12.70
Здравствуй, дорогой мой Сергеич!
Так, наверное, будет и впредь – разминка с письмами. Но огорчаться по этому поводу нам, по-моему, все же не след: есть же нам при всех обстоятельствах что сказать друг другу.
Не знаю, известно ли тебе, что я тоже мимолетно знаком с Кавериным. Он, конечно, об этом, наверно, совсем не подозревает. Мы в конце 1966 года с Петей и Н (?) заходили к нему по сугубо деловым поводам. Интересно, как изменяется человек за десятилетия. В одном из номеров «Вопросов литературы», помнится, Каверин настойчиво порицал увлечение своей молодости – Гофмана, которого он, по его словам, с той поры и не перечитывал, вообще немецкий фантастизм. Интересно, как мы-то сами изменились? Текуче это как-то и совсем неуловимо. Но вот что я не могу понять, – это, как же он так легко согласился с самовлюбленными (во всяком случае, в твоей передаче) словами молодого человека. Его-то самого, по-моему, как раз и сближает с Тарковским верность себе, неспособность к фальши. Ну, а у Тарковского еще плюс к тому много высших достоинств, которые меня, в отличие от молодого человека, никак не подвигают стыдиться современной русской словесности.
Ты упомянул Белова. Стыдно, но я совершенно не помню его произведений, кроме каких-то циклов рассказов о деревенском балагуре. Там для жанра этого балагурства придумано или взято из местной жизни какое-то особое словечко, но я безнадежно утерял это словцо. Прямо скажу, что это меня никак не пленило. Может, там и выведен народный характер, ну, так я к этому рассейскому колабрюньонству всегда был предельно безразличен. Матрена у А.И. – это народный характер, потому что международный: библейский, разве что с русскими приметами. А более талантливое или менее талантливое щукарство – то же штукарство, разве что лубочное. Ладно.
Я сейчас, друг мой, мучаюсь очередной поэмой и в очередной раз; должно быть, не доведу ее до конца. Там, конечно, попытки углубления вечных (для меня) тем, спора с самим собой, но боюсь, что каждый раз теза и антитеза будет слишком категорична – потому и схематична. Избежать этого трудно. Написал 7 главок, как всегда у меня, без малейшей эпики, то есть отдельные стихи, которым жанр поэмы позволяет быть в контексте, а не законченными. Попытаюсь в ней посерьезнее – хотя бы пояснее – ответить и на вопрос о пресловутых «горах».
Галя расскажет, какие журналы я получаю. Все я получать не могу, и было бы великодушно с вашей стороны, с твоей в частности, если бы вы в марте передали с ней интересные номера не получаемых мной журналов. Нечего и говорить, что особенно мне интересны номера с твоими публикациями. Не раздаривай просто все до конца, оставляй экземпляр на мою долю.
Кажется, я тебе уже желал все, что мог пожелать по новогодней оказии. Но еще раз: самого лучшего тебе и любимому мною твоему семейству. Крепко тебя обнимаю и жду твоих весточек.
Илья.
Юлию Киму
Декабрь 1970
Драгоценнейший группкомыч[84]84
Имеется в виду членство Ю. Кима в профессиональном комитете литераторов (группкоме). Для лиц, не имеющих постоянной работы и не являющихся членами творческих союзов, надо было числиться в одном из таких комитетов, чтобы милиция не обвинила их в тунеядстве. После увольнения из школы в 1968 году за правозащитную деятельность Ким постоянной работы не имел.
[Закрыть]!
Письмо твое – самая что ни на есть ложка к обеду. Я просто счастлив той частью мозга и сердца, которая отведена тебе (часть немалая, поверь мне), что у тебя, по крайней мере, если не все неплохо, то хотя бы не все плохо. Нероскошная жизнь (пользуюсь твоим эвфемизмом) – это все-таки грустно и утомительно, наверно. Но, кажется, последние 30 лет никто из нас не купался в злате-серебре, а самое главное, что ты при моральных и отчасти материальных стимулах дела, дорогого для многих и для меня, твоего непутевого друга, в одну из первых очередей.
Работы в Красном Кресте (если я правильно понимаю характер этой работы)[85]85
Имеется в виду помощь семьям правозащитников.
[Закрыть] – предостаточно. Оставь силы для песен. Ну, я хотел бы, чтобы не только песен, – но уж тут – как пишется; я не указчик.
Облизываюсь, читая перечисление твоих работ: наверно, это и мудро и красиво. Ну ладно, утешь меня обещанием бенефиса в мою честь сразу же по возвращении.
«Сов. России» я, понятное дело, не читал и не прочту в перспективе[86]86
В газете «Советская Россия» 18 ноября 1969 года была напечатана статья «Человек с двойным дном» о Ю. Киме.
[Закрыть]. Если есть под рукой – пришли в письме вырезку.
Ты ничего не пишешь об «Как вам это понравится». Есть ли надежды? Как приняли «Недоросль»? Убей меня, я мало верю, что в спектакле есть еще что-нибудь, кроме твоих песен: уж очень пьеса-то скучна, мне кажется.
Я, когда у меня бывает свободное времечко и чистая голова, читаю философов. Беда, что и времени в обрез и сил, с отвычки, немного. Но бог даст, все образуется. Очень хочется сесть и написать много чего: я из Ташкента привез кучу [нрзб] стихов, из которой можно, поди, добыть жемчужное (оно же рациональное) зерно. Вот и надо сесть – я и надеюсь, как только стану уставать поменьше.
Напиши мне обо всех – об Эрике Красновском, который по-настоящему чудесный человек, о делах Димы[87]87
Эрнст Красновский (1936–2008) – соученик по МГПИ, педагог. Дмитрий Рачков (1934–2003) – филолог, педагог, мемуарист, институтский друг Габая, был исключен из Сахалинского пединститута за «антисоветскую деятельность.
[Закрыть]. Передай твоим маме и сестричке, что я им напишу завтра: уже поздновато и темновато. А вот жена твоя и тесть[88]88
Жена Ю. Кима – Ирина Якир (1948–1999) и ее отец Петр Якир.
[Закрыть] удручают меня своим гандизмом (я имею в виду их молчание). Уж лучше бы по-нашему, по-толстовски они «не могли бы молчать» и написали бы мне, ежели я чего не так сказал и не то сделал.
Не подражай им, ради бога, и дай тебе счастье быть довольным своим творчеством. Остаюсь в ожидании выпрошенного бенефиса и писем твоим верным и крепко обнимающим тебя другом.
Илья.
Герцену Копылову
2.1.71
Здравствуй, Гера!
Пишу я тебе уже в Новом году, очень трудно привыкаю к новой дате. Годик такой – промежуточный на этом этапе; не знаю, чего от него и ждать.
Судя по программе, которую ты мне прислал, вашему городу прославленных физиков нужен элементарно грамотный корректор. Но при всем при том – программа завидная, а твое объяснение хоть и не написанное нотными знаками, но все-таки чуть-чуть придвинуло меня к концерту, имевшему быть в Дубне 20 дек<абря> 1970 г. Я уж не претендую на какую-то техническую музграмотность, но твоя программа просто убедила меня в основательном невежестве по части имен музгениев. Ну, я знаю, конечно, Стравинского, был на концерте А. Волконского – его «Мадригала», есть у меня прекрасная пластинка с Шютцем. Очень хотел последние годы услышать что-нибудь Шенберга, но не довелось. Так что знакомство с его музыкой у меня только теоретическое: с ее принципами, изложенными, как говорят, в «Докторе Фаустусе» ‹…›
Галя пишет мне о какой-то глубокой размолвке с Петром Якиром. Причины, о которых она сообщает, так придуманы и незначительны, что можно было бы обратить все в шутку, если б это так сильно не изводило и не трепало им нервы. Я знаю, что помочь ты здесь мало чем можешь, просто делюсь с тобой своей озабоченностью.
О польских событиях судить никак не берусь: узнал о них уже постфактум, как, очевидно, и большая часть населения нашей страны. Хорошо только, что по традиции польские истории не перекинулись в соседние страны. Там концы всегда драматичнее, чем на родине Мицкевича.
Мы, очевидно, разминулись письмами. В предыдущем письме я тебе уже писал, что читал некоторые статьи Ходасевича и впечатление у нас с тобой о них вполне совпало. Если в статье о Петрограде 1919 года рассказывается о Луначарском, жене Каменева, Ив. Рукавишникове и пр., то мы говорим об одной и той же статье.
«Казанский университет» я прочитал с месяц назад: Галя привезла мне этот журнал с Евтушенко. Впечатление удручающее: набор более или менее известных житий с некоторым, хотя и современным подтекстом. Некоторые главы все-таки как-то лично затрагивают: напоминают знакомых людей и знакомые проблемы. Но плюс к этому все еще стирается очень убогим языком.
Впрочем, всем этим я, кажется, мучаюсь сейчас и сам, приступив к поэмке, которая идет с большим скрипом, туго. А Вознесенский, по-моему, как-то очень быстро разоблачился. Оказалось, что у человека есть хорошие способности к видению или иногда к придумыванию видений, но ничего нет за душой, может, и самой души нет. Я перечитал недавно стихи Б. Ахмадулиной, ему посвященные. Она там очень сердечно говорит о чувстве дружбы вообще, но, при всем старании, о самом Вознесенском, по-моему, сердечно написать не смогла. Да и что за сердечность, когда она примерно так спорит с его автохарактеристикой: ты неправ, когда сравниваешь себя с аэропортом, нет, ты напоминаешь мне автопробег и пр. И в самом деле было бы это что-то из дружеских излияний нежити, если бы, повторяюсь, о самой нужде в друзьях Ахмадулина не написала бы так искренне и верно.
У меня есть и некоторое огорчение: подписка моя запоздала, начну получать только с февраля. Это, при моем теперешнем книжном настрое, очень огорчительно. Буду надеяться, что хоть то, что мне выписали из дома, все-таки станут приносить в январе. Впрочем, в любом случае это ненадолго – а уж потом все будет в порядке.
Надеюсь, что и у тебя тоже. Более или менее, как у каждого. Во всяком случае, я тебе именно этого всеq душой желаю.
Всего доброго. Твой Илья.
Елене Гиляровой
2.1.71
Здравствуй, Леночка!
Долгонько же ты молчала. Я, по правде говоря, полагаясь на твое обязательное и чуткое сердце, ждал, что ты напишешь пару слов еще из Ленинграда. Но понимаю, что могло быть совсем и не до этого – поэтому и прими первые строки моего письма не за упрек, а за нетерпение разбалованного тобой человека.
Материнские чувства – дело очень почтенное, но я очень рад за тебя: что ты на время отвлеклась от них и встряхнулась Ленинградом. Я в Ленинграде, хоть и был несколько зимних раз, но, как оказалось, поверхностнее тебя: почти совсем не бродил – кроме Невского, улицы Росси, ну и случайных улиц проживания. Все больше ходил по картинным галереям да по театрам. Истоком этого была, как я сейчас понимаю, не такая уж всеядность, а какая-то внушенная и ставшая почти органичной о б я з а н н о с т ь. Ну, а потом залы становились знакомыми, кое-что любимым, и я просто уже не мог отвлекаться в отпущенное мне короткое ленинградское время. В Русском музее, например, было тогда много бубнововалетцев, которых совсем не было в Третьяковке, Альтман, из старых почему-то любимые мною «Гефсиманский сад» Ге и «Христос и грешница» Поленова, об Эрмитаже вообще говорить нечего, – словом, отличить спортивные истоки моих хождений от искренней привязанности сейчас и невозможно. А на Мойке меня ошеломил просто первый этаж, с бюллетенями о здоровье Пушкина в его последние дни. Это еще как-то и от документов у Вересаева, и от «Последних дней» Булгакова воспринималось всегда как главное трагическое событие эпохи, а здесь это приблизилось. Комнат я сейчас совсем не помню; только помню, что тоже повосхищался библиотекой, и ее планировка – несбыточная мечта. Помнишь, наверно: один стеллаж перпендикулярно пересекает комнату, межит ее, а под ним диванчик, столик – очень уютно и деловито. Петропавловку же мы, по-моему, тогда видели с тобой вместе; я что-то не склонен был тогда ужасаться слишком глубоко, хотя и воспринял все должным образом – и больше там не бывал.
Ты маленько сгустила краски: дней я, конечно, не считаю, – сам понимаю, что нельзя распускаться. Они как-то всеми подсчитаны здесь, мимоходом. Что касается планов, то тут я просто не знаю, о чем речь; да и какие у меня планы, мне никак не известно самому. Галя так что просто передала какую-нибудь обмолвку, предположение, мечту-с.
Картуш или картушь? То есть мужского или женского рода? Уточни мне, пожалуйста. Это мне нужно для осуществления моего «мильтоновского» замысла, о котором я тебе говорил когда-то. Я к нему вернулся, но получается убого – трудно, по крайней мере. Хочу не отступить; с одной стороны, сама работа греет, с другой, – хочется написать позначительней и получше прежнего, и тяжело, что не на ком корректировать ‹…›
С чтением у меня сейчас слегка застопорилось: прочел всю бывшую у меня художественную литературу, а прочая вдруг стала не идти (она и до этого во многом шла от чувства долга перед ней). Еще это связано с тем, что я часочек-другой 2–3 раза в неделю пытаюсь, как я тебе доложил выше, писать.
Недавно раскачался и сходил наконец на фильму. Ее хвалили, может, ты видела – «Обвиняется в убийстве». И сценарист опытный: Агранович. Хвалить там по серьезному счету нечего: много морализаторства и вообще такой поднадоевший дух бытовых статей «Известий». Но все же я смотрел фильм в чем-то изнутри, о чем еще будет, я думаю, возможность и повод поговорить поподробнее ‹…›
Всего тебе доброго. Будь счастлива. Илья.
Виктору Тимачеву
5.1.71
Приветик!
Надеюсь, что ты еще не скоро, Витя, уедешь в дальние степи или на разведку в тайгу, – хоть это письмо тебя застанет. Я почему говорю «хоть» – потому что сразу же тебе ответил, и ты 100 лет назад должен был бы прочитать этот шедевр нецензурной печати. Так вот и получается обидно: объяснялся Машке в любви, куртуазничал с ней напропалую – она письма не получила, бранился с тобой – тот же эффект.
Галя мне написала, что произошла у нее какая-то передряга с Петей и ты в этом принял участие. Я отсюдова мало что могу понять, только знаю: мне бы такие заботы. Тебе бы – еще добавлю – фуй плешивый, как сказал бы в свое время нобелевец, утихомиривать бы страсти, а ты, наоборот, как-то все время уходишь в них с все той же плешивой башкой. Ну, это побоку, потому что все в конце концов прояснится к лучшему. Жизнь прояснит, я надеюсь.
Я здесь в первые дни Нового года маленько загрустил без писем – одни открыточки да телеграммы, которым я тоже, ясное дело, рад, и очень, но которые обширных писем никак не заменяют, да и писали уже в прошлом году. Думаю еще, между прочим, что отсчет мой следует вести все-таки не с 19 мая, а с 1 января – так легче.
Писали мне очень огорчительные новости про житье-бытье Володи Дремлюги[89]89
Владимир Дремлюга, один из семи участников демонстрации 25 августа 1968 г. на Красной площади, отбывал срок в лагере; был заключен в помещение камерного типа (ПКТ) за «нарушение режима».
[Закрыть]. Я пока не иду по его стопам, потому что никаких принципиальных поводов у меня не было, а по непринципиальным получается только свара. Тратить на это нервы и силы мне совсем неохота ‹…›
Не ответил еще и Саша Канаев, а я, среди прочего, хлопотал у него за одного своего здешнего парня, – чтобы можно было ему после апреля поехать в экспедицию. Он, между прочим, радист; может, вам и такие специалисты нужны?
Ну, живи и здравствуй. Кланяйся от меня всем, кому мои поклоны по сердцу.
Обнимаю тебя. Илья.
Нине Валентиновне Ким
8.1.71
Милая Нина Валентиновна!
Получив сегодня могучую кучку поздравительных открыток и писем, я справился в табеле о рангах своих сердечных влечений, и Вам – Вам, милостивая государыня моя! – отвечаю первой, после чего смею надеяться, что я как-то, но выберусь из своего предложения.
Только недавно отправил я письмо Вашей дочери, так что теперь и не знаю, что еще рассказать о себе. Разве что только то, что стал я теперь на недельку постарше. Но не помудрел, кажется. Отнюдь. О чем свидетельствует хотя бы тот факт, что я чуть ли не порадовался выходу Маратика из отличников. Мы-то с Вами, дорогой мой коллега, блестяще знаем цену этого звания «отличник». Хотя, что говорить, этот негодник Марат подвел, конечно, своего классного руководителя снижением процента отличников и хорошистов в 5-м «Я» классе. Но переживет, я думаю, как и мы с Вами, бывалоче, выходили из этих неприятностей вполне живыми.
Завтра – суббота, и я надеюсь, что привезут фильм, мне совсем не интересный. Можно будет заняться тем временем чем-нибудь этаким – для души.
Вы уже, конечно, очень давно приехали из Малоярославца, города, который мне неведом, но о котором я вполне наслышан и из-за которого имел в свое время некоторые неприятности. Не помню, рассказывал ли я Вам об этом. Дело было так. Проживал в оные времена в стольном городе Москва некий Яков Рославец, преподававший у нас в МГПИ русский язык (без литературы), Юлик его должен помнить. И вот вызвал он меня как-то писать на доске имена существительные. И написал я тогда вот чего: «Хороший малый Я. Рославец». Сейчас, по прошествии многого времени, я и не помню, сочинил ли я эту историю красного словца ради или что-нибудь в этом роде действительно имело место. Много с той поры воды утекло, было много молодого и веселого, а вот кое-что (кое-кто) остались же на всю жизнь. И среди них, дорогая Нина Валентиновна, – Ваше прекрасное чадо и мой друг – Юлик, от которого сегодня тоже имело быть письмецо. А еще, к очень приятному для меня изумлению, пришла открытка от Валерия Агриколянского[90]90
В.С. Агриколянский (1935–1981) – товарищ Габая с институтских времен, литературовед, специалист по польской литературе, кандидат наук, преподавал в Сахалинском пединституте, откуда был исключен за «антисоветскую деятельность». Недостоверные слухи о его поведении на допросах привели к разрыву со многими, что вместе с фактическим запретом на профессию вызвало тяжелую депрессию и раннюю смерть.
[Закрыть]. Я нимало не иронизирую, когда пишу, что к очень приятному. Это ведь лишнее подтверждение того, что я иногда по запальчивости забывал, но что всегда, наверно, хоть и сознавая того, исповедовал: что люди, если их не очень дергать и не очень мучить, – славные и хорошие существа. Но об этом и о многом о чем еще мы с Вами еще успеем поговорить, как только я выйду в 1972 году на пенсию. Возьмем мы с Вами спицы или вышивание, сядем на солнышке и поперемоем косточки ближним своим – по нашей с Вами неисконной привычке. Если, конечно, не вовлекут меня в какое-нибудь этакое пенсионное общество по озеленению южнотаиландских джунглей или по доставке песка в Сахару.
На том я и прекращаю милую моему сердцу, но не бесконечную же болтовню. И в ожидании писем крепко Вас целую, а всем близким и знакомым – бью челом.
Всегда Ваш
Илья.
Юлию Киму
Январь 1971
Дорогой Юлик!
Я не успел еще отправить сего письма, как получил от тебя обещанное длинное письмо. Свинство какое-то, что я не стараюсь писать разборчиво; этакая, подумаешь, поэтическая вольность. Обязательно впредь постараюсь стараться.
Ничем ты, дружище, материально мне помочь не можешь, да и нужды особой нету: кроме потребности в куреве, ни в чем таком я особенно не нуждаюсь. Да и с этим как-то удавалось крутиться.
С Витей Красиным произошло вот какое недоразумение. Пару недель назад получил я от него письмо и сразу же по достохвальной моей привычке ответил. И вот сегодня мой ответ пришел обратно – и поделом: адрес был «на деревню дедушке»: Красноярский край, ул. Мичурина и пр. – словом, без поселка. Простить себе не могу такой дурости, тем более сегодня пришла от него же недоуменная открытка. Завтра отошлю то же письмо, но с объяснениями. А тебе – не обессудь – уж послезавтра: не хочу загружать цензора более чем тремя письмами в день.
За что сидит Дремлюга в ПКТ? Что-нибудь из лагерных нарушений – или принципы? Первое я от себя решительно стараюсь уклонить где возможно: и именно потому, что оне – суть не принципы.
Я сейчас сам жалею, что ты не слушал моего последнего слова: тебе оно было бы понятно. Но очень уж я боялся тогда какогонибудь писаренковского[91]91
Писаренко – судья на процессе в Ташкенте.
[Закрыть] фокуса-покуса, рисковать никак нельзя было ‹…›
Илья.




























