355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Заседа » Тайна дела No 963 » Текст книги (страница 12)
Тайна дела No 963
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 22:55

Текст книги "Тайна дела No 963"


Автор книги: Игорь Заседа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)

Был день рождения Люли, жены Димы Зотова, и он пригласил самых близких своих знакомых.

У Алекса обращали на себя внимание превосходные манеры сноба, воспитанного в Оксфорде или Гринвиче, человека с тугим кошельком, а на самом же деле, я узнал это от Димы, Разумовский добирался из Мельбурна в Лондон "зайцем".

Впрочем, Алекс не кичился своими манерами и, когда мы уже сидели за столом и изрядно выпили, почувствовали себя свободнее, сказал, обращаясь ко мне:

– Наследие проклятого прошлого... Так, кажется, говорят теперь у нас в России? – Он обольстительно усмехнулся розовато-белой улыбкой кинозвезды. – У моей бабки-графини Разумовской была бездна воспоминаний о прошлом, и она изо всех сил старалась перекачать их в мой колодец. Но вы не обращайте внимания, это только сверху: воды в моем колодце – кот наплакал, а там – трясина... зыбкая, бездонная, в ней я однажды и утону.

– Моэм заметил как-то, что из сточной канавы лучше видны звезды, "обнадежил" прислушивавшийся к нашему разговору Дима.

– С точки зрения gentelman of large [человек без определенных занятий (англ.)], которому это нужно, чтоб глубже ощутить стерильность своего клозета и радость того, что из канавы он может выбраться в любой момент, отрезал Алекс спокойно-равнодушно и обернулся к "звезде": – Дорогая, перестаньте опустошать запасы виски, иначе вас снова вечером освищут, когда вы станете плясать не в такт музыки, и вышибала снова угостит вас оплеухой... А мне... мне не хотелось бы снова бить ему в морду и выглядеть в его глазах свиньей. Ведь он прав. С некоторых пор мне чертовски не нравится заниматься неправым делом...

"Звезда" Сохо сникла и послушно отставила в сторону бокал со straight whisky [неразбавленное виски (англ.)]; она была послушна, как ягненок, хотя Алекс и отдаленно не напоминал серого волка.

Уже зажгли свечи, мало что сквозь широкие окна еще вливался неяркий свет предвечерья; свечи смахивали на живые существа: они ровно дышали, не обращая внимания на отсвет уходящего дня, иногда почему-то начинали дрожать и перемигиваться, словно разговаривая между собой; одна из них розовощекая и яркая – время от времени начинала злиться и палить микроскопическими искорками...

Веселья не получилось, и я подумал тогда, что все мы, сидящие за столом, похожи на эти свечи.

Алекс поднялся, покрутил из стороны в сторону головой и, ни слова ни сказав, исчез. Отсутствовал он долго, "звезда" начала проявлять признаки беспокойства, что, правда, не мешало ей выдудлить бокал виски до дна.

Кроме нас, в ресторанчике – ни души, и свечи нагнетали тоску, как, впрочем, и старые, давно не менявшиеся обои в блеклую синюю арабеску, носившие на себе печать увядания, и зеркало во всю стену – в желтых пятнах ржавчины, и даже сам хозяин – пожилой человек с седыми редкими волосами и пухлыми руками.

Это было глупой затеей – собраться здесь, но Зотов изо всех сил старался англизировать свой быт и потому даже семейное торжество решил провести не по-русски – в домашних условиях, а в ресторане, на английский манер.

Появился Алекс, неся в руках гитару.

– Вот тебе и на! – искренне поразился Дима. – Где это ты добыл такое сокровище?

– Сдается мне, трактирщик отобрал ее у каких-нибудь бродячих менестрелей, коим нечем было расплатиться за еду! – рассмеялся Алекс.

Алекс отодвинул от стола резное деревянное кресло с потемневшей высокой спинкой, сел, закинул ногу за ногу и, пристроив половчее гитару, замер, ушел в себя, не то настраиваясь, не то раздумывая, что сыграть. Я с двойственным чувством ожидал начала, потому что Алекс задел меня за живое, чем-то разволновал, хотя чем – я не смог бы объяснить тогда, это объяснение открылось гораздо позже, когда мы сблизились, и я лучше стал понимать его, хотя до конца так и не раскусил. Внутреннее волнение вызывало невольную дрожь, хотя я и виду не подал: гитара, подобно лакмусовой бумажке, обнажает суть человека: можно легко прочесть тайны в сокровенных глубинах души, и – полюбить или горько разочароваться, а мне почему-то не хотелось разочаровываться в Разумовском, не хотелось – и все тут!

Когда Алекс взял первую струну и она отозвалась на его нежное, почти чувственное прикосновение, словно живое тело, меня как электричеством пронзило, и я впился глазами в Разумовского: он выглядел бледнее обычного, на лбу проступили росинки пота, желваки на скулах вдруг окаменели, придав лицу выражение скорее злое, чем доброе. Но пальцы – длинные, беспокойные, властно-покровительственно забегали по струнам, и Алекс запел без надсады сочным баритоном, с каким-то интимным придыханием, но не вульгарным, вызывающим отпор, а как бы выдающим самое сокровенное и личное.

О звени, старый вальс, о звени же, звени

Про галантно-жеманные сцены,

Про былые, давно отзвеневшие дни,

Про былую любовь и измены!

С потемневших курантов упал тихий звон,

Ночь, колдуя, рассыпала чары.

И скользит в белом вальсе у белых колонн

Одинокая белая пара...

"Звезда" Сохо дохнула мне в лицо спиртным перегаром и спросила, невинно икая:

– Я н-ничего н-не понимаю... Ни с-словечка... Разве я т-так пьяна, что забыла в-все слова?

– Он поет по-русски...

– По-русски? Ах, да, он же австралиец...

Алекс все ласковее оглаживал струны, и они отзывались пряными звуками, обостряя и без того грустные слова песни.

О звени, старый вальс, сквозь назойливый гам

Наших дней обезличенно-серых:

О надменных плечах белых пудренных дам.

О затянутых в шелк кавалерах!..

– Мне любопытно поговорить с вами еще и потому, что вы с Украины, Алекс посмотрел в упор, но несколько отчужденно, мне показалось – даже равнодушно, и это задело меня за живое, и я весь напрягся, готовясь дать отпор, если Разумовский попытается влезть со своими вопросами в святая святых. Но он вдруг встрепенулся, словно сбрасывая с себя невидимый груз, потянулся к бокалу, где синим айсбергом плавал острый кусок льда, сделал жадный глоток и уже совсем другим тоном, где прорывалось тщательно скрываемое волнение, произнес: – Впрочем, нет, что это я... Прежде чем задавать вопросы, положено представиться. А что вы знаете обо мне? Так себе, безделки, то, что лежит на поверхности, что схватывает даже далеко не наблюдательный глаз. Вот, к примеру, Дима, он непоколебимо уверен, что я – миллионер, унаследовавший коллекцию бесценного баккара моей бабки, графини Разумовской. Сказать по правде, так с самого раннего детства, когда мы еще жили в Харбине и мне на всякое довелось наглядеться, и этими впечатлениями переполнены по самую завязку мои воспоминания, я знавал русских, которые, как черт от ладана, открещивались от своей национальности. Возможно, именно они обострили у меня это чувство родины...

Я непроизвольно улыбнулся, но Алекс не обиделся.

– Вы улыбаетесь – человек, в жизни своей ни разу не стоявший на земле предков, не дышавший ее воздухом, – и "чувство родины"? Полноте, хочется сказать вам, зачем такие высокие слова! О родине у меня сложились отдельные, скорее даже отрывочные, случайные представления, оставшиеся в памяти опятьтаки от бабки. У меня, можно сказать, нездоровая страсть к соборам... Бабушка рассказывала о старом монастыре над Десной, откуда видно до самого края земли и даже сквозь века... и если немножко пофантазировать, то можно узреть Игоря, князя Киевского, и плачущую на крепостном валу Ольгу... Впрочем, кажется, это было в Киеве. Но оно засело у меня в голове и, видать, ничем не выбьешь. Расскажите о тех местах, вы, знать, бывали там и видели все наяву?

Я сразу вспомнил тот дивный июньский день, нет, прежде – вечер и ночь накануне того дня.

Мы заблудились за Шосткой, свернули не там, где следовало, и вскоре вместо тряской брусчатки под колесами "Волги" расплывалась по обе стороны от машины вековая пуховая пыль битого-перебитого шляха; фары выхватывали из сгущавшейся темноты то одинокую вербу у поворота, то запыленный фасад сонного подбеленного домишки с проваленным посередине плетнем. Дорога вела в никуда, но и возвращаться было глупо – без сомнения, нам бы не удалось выскочить на большак. И потому ехали на авось, куда глаза глядят, и это решение вызвало сначала прилив энтузиазма в салоне, но вскоре духота (стекла пришлось поднять из-за лезущей и без того во все щелки пыли) да монотонное раскачивание стали клонить ко сну, и лишь мне одному суждено было бороться со сном, и эта борьба окончательно вывела меня из себя и, не сказав никому и слова, я решительно крутанул руль вправо, перевалил через неглубокий кювет и выехал на выкошенный луг, упиравшийся в недалекие заросли верболоза.

Заглушив мотор, выбрался из кабины и полной грудью, взасос, втягивал чистый, прохладный, скорее даже холодный воздух, идущий от невидимой, но близкой воды. Пряно пахло свежим сеном и бегущей водой, а также дымком невидимого костра и еще чем-то неуловимым, неугаданным, что таит в себе летняя ночь в степи, да еще вблизи реки. Я двинулся напролом сквозь густые заросли верболоза, и ветки, окропленные выпавшей росой, вскоре промочили рубашку насквозь. Под ногами пружинил песок, и тут я только догадался, прикинув мысленно наш путь, что непременно должен выйти к Десне. Так оно и случилось, кусты вдруг кончились, и перед моими глазами открывалась белесая пойма. Я подступился к самой воде, о чем догадался по легкому, нежному, как шепот любимой девушки, плеску, наклонился и опустил руку в неожиданно теплую, парную волну.

И так было хорошо в этом царстве безмолвия, под небом, высыпавшим на темно-синюю твердь целые россыпи чистых, мерцающих звезд, в мире тишины, покоя и испоконвечной значимости, что меня так и подмывало вскочить и закричать на всю землю: "Да уж жить-то стоит лишь из-за того, что существует эта прелесть!" А я затаил дыхание, чтоб вдохом, голосом своим не осквернить, не порушить величавое бдение ночи.

Утром мы въезжали в Новгород-Северский, спросили дорогу к Десне, к монастырю, нам легко указали путь, и средь зеленых стен садов мы покатили вниз. Но не съехали к воде, а, вывернув на обочину, под чьи-то нависшие над самой головой рдеющие вишни-владимирки вышли из машины, разминая затекшие ноги, чтоб двинуться к высоким кремлевским стенам, тут и там подпиравшим башенки, за которыми взгорбились еще более высокие статные маковки церквей с покосившимися крестами на верхушках и свисавшими небрежно вниз громоотводными проводами. Не терпелось, не стоялось, мы торопили друг друга, беспричинно пугаясь, как бы монастырь, веками нависавший над кручей, вдруг не рассыпался на глазах, не сгинул во тьме неторопливых веков, откуда он явился в наш двадцатый скоропостижный и суетный век. За массивными створками ворот, тяжко повисшими на двух четырехугольных дубовых вереях, на подворье, куда попасть можно было, ступив через скрипучую рассохшуюся калитку, глазам предстало извечное торжество камня, ощутимо одухотворенного, словно вобравшего в себя души тех, кто в безмолвьи возводил эти стены, белокаменные ризницы, церкви и благовестные звонницы, кто протаптывал эти тропки и высаживал давно-давно разросшиеся вширь и вверх вишни да яблони; словно бы забились в истершихся в дождях да метелях, давно не беленых стенах сердца – не религиозных фанатиков, не потерявших себя перед богом убожеств, а зодчих, фантазеров и жизнелюбов, складывавших кирпич к кирпичу не церковь, не храм-прибежище святых, а свою мечту о высоком и чистом, о прекрасной и цельной жизни, что еще должна была только настать...

Сердце мое сжалось как от боли, и разочарование остудило восторг, и мне стало не по себе, точно я, Олег Романько, и никто иной повинен в запустении – не запустении, но какой-то небрежной прохладности к мечтам и делам людей, имена коих я не знал и никогда не узнаю, но кто жил во мне, в моем сердце, потому что они были моими предками, потому что они думали обо мне, выделывая с необыкновенной нежностью каждый завиток, каждый портик, всякий – большой и малый навесик, тысячу раз взвешивая, доискиваясь до абсолютной истины: это они передавали мне на хранение святую любовь к тому, что прозывается родной землей, с чем мы рождаемся и что завещаем детям своим.

В дальнем закуте за старой морщинистой яблоней антоновкой, за шелушащимся ее иссера-синим стволом, по сброшенным в кучу старым, почерневшим и изгнившим ящикам, ежесекундно рискуя загреметь вниз, я взобрался на стену, поднял, наконец, голову и огляделся. Голова пошла кругом от высоты и невиданного доселе простора, открывшегося взору. Ах, как близка нам неиссякаемая прелесть природы, как волнует кровь вдруг открывающая ее близость! Внизу, далеко-далеко внизу, так, что дух захватывало, кольцом изгибалась маслянисто-черная, врезанная в бирюзовую крепость лугов, обрамленных по горизонту, по самому виднокраю, густо-зеленой оправой лесов, глубокая и быстрая река. Руки невольно потянулись вверх, словно крылья, и пугающее своей реальностью желание взлететь в воздух властно охватило меня, сперло дыхание, еще мгновение... и я поспешно повернулся и полез вниз. Когда возвращался, навстречу попалась стройная, с долгим телом белянка, она как-то странно взблеснула глазами, будто прожгла насквозь, и неслышно взметнулась мимо, подобно видению. Я вовсе не удивился, когда, не утерпев, оглянулся и не обнаружил ее ни рядышком, ни вдали, хотя двор весь просматривался в светлой ветрянности утреннего солнца. Не подивился и тому, что в кельях да монашеских жилищах теперь расположился дом для престарелых, как не удивился и чистеньким, будто только что из баньки, розовощеким старичкам и старушкам, разгуливающим средь двора, средь царства прошлого и назойливых примет нашего времени, тех, без места и ощущения наставленных тут и там свеженьких, привычно сработанных местным белодеревцем, щитов со словами лозунгов, сообщавших разные прописные истины, мимо которых старички и старушки гуляли равнодушно.

Но всего этого я не рассказал Алексу, потому что еще не знал, можно ли пускать его туда, куда и сам не часто заглядываешь, чтоб не наследить или обвыкнуться и – утратить остроту восприятия, столь необходимую человеку. Ответил коротко:

– Это – одно из самых чудесных мест на нашей земле. Это как бы окно, сквозь которое можно заглянуть в дом к предкам.

– Я слышал, у вас нынче не слишком поощряется такое заглядывание? Алекс испытующе поглядел на меня.

– Прошлое нельзя оторвать от настоящего. Это, во-первых, глупо. Во-вторых, это мешает глубже ощутить связь с будущим. Иванов, не помнящих родства, немного, но, к глубокому разочарованию, они верховодят...

– Ладно, я не к тому, – сухо сказал Алекс. – Вы в Батурине бывали?

– Случалось.

– Мне бабка, считай, уши прожужжала о давнем, ума не приложу, где все это хранилось у нее в голове. Я просто-таки живым представляю себе своего прапрадавнего предка, в честь которого нарекли и меня, Алексея Разумовского, Диме – ввек не догадаться, – Алекс рассмеялся строгими, сухими губами, отчего лицо его стало еще суровее и замкнутее, – что графы Раэумовские вышли из какого-то богом забытого села из пастушеского рода Лешки Розума, ставшего затем мужем царицы Елизаветы... Дивные дела творились на земле... Впрочем, мне более по душе Кирилл, младший брат Алексея...

– Я представил себе, как некогда рыжий и тощий англичанин, отправляясь в медвежий угол, в Россию, берег что зеницу ока не драгоценности и книги, а багаж индийского чая и, попивая его в придорожных харчевнях, растекался мыслию по древу мечтаний; спустя некоторое время вальяжный Чарльз Камерон, архитектор, взопрев от восторга, замер на высоком берегу Сейма, и легкий ветерок вздувал его вихри, а перед глазами его уже вырисовывался красавец-дворец, которым он заложит строительство нового Петербурга для брата мужа царицы всея Руси, гетмана Украины Кириллы Разумовского. А дальний отпрыск угасшего графского рода сидел передо мной в богом забытом ресторанчике на английской земле и выспрашивал меня о Батурине, о дворце, вознесенном над Сеймом англичанином Чарльзом Камероном...

– Он похож на чудо, белое чудо: словно бы Акрополь вдруг вырос средь чиста поля...

– Я родился и вырос в Харбине, – прервал меня Алекс, потянувшись к бокалу с виски. – Отца почти не помню, он тоже из какого-то знатного рода, да умер рано. Мать к тому времени, когда я стал соображать, уехала в Токио, вышла замуж за профессора университета Васеда. Моим воспитанием занялась бабка, крошечная, легкая, как одуванчик, дунь и рассыпется, на самом же деле – характер волевой, цельный и властный.

– В начале шестидесятых годов в Харбине стало совсем невмоготу жить, и вся полумиллионная русская колония пришла в движение. Китайцы всячески старались избавиться от нас, притесняя, устраивая утонченные, страшные восточные подлости, после которых человек готов был бежать на край света. Вот так мы – бабка, я, ее кузина, девица лет шестидесяти, и сухенький старичок по имени Буля, я даже не знаю, кем он приходился бабке, но только слушался он ее беспрекословно и выполнял в доме чуть не все работы – и в магазины ездил, и драил полы, встречался с кредиторами, улаживал неприятности с китайскими полицейскими, играл в бильбоке с бабкой вечерами и не дурно дренчал на старинном гнусавом клавесине, – вся наша семья очутилась в Мельбурне. Можно было поселиться в Дарвине – там жили какие-то давние бабкины друзья, но влажный тропический климат, это вечное лето, напугали ее...

В Мельбурне мы купили половину не слишком нового, но и не такого уж старого двухэтажного дома в Гайдельберге, на территории бывшей олимпийской деревни. Не стану утверждать, что именно это обстоятельство повлияло на выбор дома, – но определенно бабке нравилось, когда ей рассказывали, что именно в этом доме некогда жили русские футболисты: пили по вечерам водку и один из них, похожий на цыгана, играл на гармонике и они все дружно подпевали ему, сидя на кроватях в комнате, служившей нам столовой.

В Мельбурне я не ощущал каких-либо стеснений, скоро и у меня завелись дружки, такие же ребята, как и я, правда, кое-кто уже не знал и слова по-русски.

Но вдруг жизнь сломалась, полетела к черту, в тартарары, и я почувствовал себя рыбой, выброшенной на песок, – меня призвали в австралийскую армию. Как ни билась бабка, как не раздавала взятки врачам, начальнику полиции, умудрилась добраться до губернатора штата, пытаясь выгородить меня, – пустые хлопоты. Австралийцы сами-то не слишком рвались воевать во Вьетнаме, а по каким-то там дурацким договорам с американцами им довелось послать свой корпус в это пекло.

Я и не подозревал, в какую хлябь затолкнула меня жизнь. Нет, не то чтоб я испугался выстрелов или наложил полные штаны от страха. Может быть, мне просто повезло, но в серьезных переделках участвовать, считай, и не довелось – все больше патрулирование зоны, вылеты не вертолетах к предполагаемому месту дислокации партизан вьетконга. Кое-кто из моей компании успел получить пулю в ноги – вьетконговцы больше стреляли по ногам, так было выгоднее, потому что из строя выбывало сразу трое. По неписанным законам раненого немедленно выносили из боя. Не знаю, чем там я приглянулся нашему ротному, но только он благоволил к моей персоне и не скрывал этого. Ротный стал поручать мне кое-какие деликатные делишки...

Быть бы мне к концу компании офицером, уж документы заготовили.

Но случай подвернулся совсем иной. Однажды взвод подняли ночью, по тревоге. Как из ведра лил дождь. Тропический дождь вообще штука, скажу вам, препохабная: охватывает такое ощущение, словно бы сунули тебя в бочку с водой, да вдобавок головой вниз – ни вдохнуть, ни выдохнуть. Сонные, злые, мы кое-как выстроились на плацу, и при свете двух прожекторов, бивших прямо в глаза, офицеры принялись вводить нас в курс дела. Из всей той болтовни мы усекли лишь одно – нас бросают на усмирение деревни. Нам, честно говоря, было одинаково, куда и зачем ехать: мы молили бога, чтоб побыстрее приказали садиться в машины, залезть бы под брезент и укрыться от дождя, от пронизывающей холодной сырости, от орущих командиров, от себя самого, черт возьми!

Ехали чуть не ночь, много раз приходилось, надрывая жилы, вытаскивать на своем горбу машины из болота. Когда забрезжил серенький дождливый рассвет, колонну обстреляли, мы повыскакивали и завалились прямехонько в грязь, в вонючую, набитую разными живыми тварями, жалящими и кусающими, жижу.

Все это отнюдь не способствовало поднятию настроения. Оказалось, что ночью к нам присоединились – или мы к ним, поди разберись – американцы из морской пехоты. Они должны были провести карательную акцию, а мы ассистировать им.

Деревня была большая, чуть не на километр растянулась. Жители, правда, старики да малолетние дети, – ну, какие там с них партизаны. Но американцы озверели – в перестрелке убили одного из них, и они жаждали расквитаться. Не было для нас секретом, что частенько сжигали непокорные села, да и с мирными жителями не слишком церемонились, знал об этом не я один, но мы не придавали этим разговорам особого значения, считая, раз мы не занимаемся этим грязным делом, то оно нас и не касается. Война есть война. Так рассуждали многие, хотя были и такие, кто жаловался на скуку и готов был стрелять в любую живую тварь.

Что там произошло, не знаю, но американцы согнали жителей на площадь, а дома принялись методически поджигать. Крики, плач, вопли, зловещий треск пламени, стрельба – морские пехотинцы для верности полосовали из автоматов каждую постройку. Тут-то из горящего дома, прямо из огня и прозвучала очередь и двое пехотинцев ткнулись носами в грязь. Мне показалось, что американцы только и ждали этого, им не хватало запаха крови. Что там поднялось, описать трудно! Мне навсегда врезалось в память исковерканное страшной нечеловеческой болью лицо девушки, почти подростка, которую двухметровый американец буквально разорвал своими огромными ручищами. Я видел, как у нее из орбит вылезли глаза и потекла кровь, она от боли у нее почернела – черная, дымящаяся кровь. Я выблевал весь завтрак на себя...

Однажды командир взял меня с собой в Сайгон. Пока он мотался по своим делам, я слонялся по городу, а потом очутился в баре. Я напрочно устроился за столом, обставился жестянками с пивом и чередовал солидную порцию виски с пивом. Когда, не спросившись даже для виду, подваливает ко мне "зеленый берет" – навозник, как мы их прозвали. Ноги, ясное дело, на стол, улыбается от уха до уха и ко мне так:

– Ну, Ози (дружеская кличка австралийцев), теперь на вашей базе будет полный порядок, мы прибыли вас защищать!

Хоть мне было наплевать на то, что он взгромоздил свои кованые сапожищи на стол, а тем более что он там собирается делать на нашей базе (а разговоры об американцах действительно ходили в последнее время), но я не преминул подколоть "незваного" гостя.

– Гляди, сержант, – прикинулся я дурачком, а я полагал, что вы беженцы из Куангчи! (Американцы как раз получили под зад на своей собственной базе и вылетели оттуда, не успев собрать личное барахлишко).

Я опомниться не успел, как валялся метрах в пяти под стойкой. Во мне будто плотину прорвало, и весь гнев и злость хлынули наружу. Когда меня оторвали от "навозника", он лежал бездыханный. Ну, патруль, ясное дело, комендатура, не миновать бы мне военно-полевого суда, если б не командир, – вытащил меня из петли. Не из благородных побуждений, не из любви... просто я ему нужен был по-прежнему в кое-каких его делах. Конечно же, разговор о присвоении чина отпал сам собой, да я и не слишком горевал, давным-давно уразумев, что военная служба не по мне, не по моему нутру.

Когда я наконец возвратился домой, в Мельбурн, надеясь, что прошлое останется за океаном, а оно притащилось за мной, как цепи за кандальником: куда не пойду, чем не займусь – оно напоминало похоронным звоном.

Словом, рано ли, поздно ли, но стал я "курьером" – перевозил наркотики из Сингапура в Париж и Нью-Йорк, в Женеву и Стокгольм. Деньги потекли рекой. Мне здорово доверяли, потому что я был счастливчик – другие успели угодить за решетку, куда позднее занявшись этим бизнесом, а мне все нипочем. Несколько раз я бросал это дело, принимался за то, что любил с детства, – рисовать, но меня разыскивали, и я возвращался. Когда умерла бабка, кое-что из сбережений перепало мне, да и сам я отложил на черный день, тогда и решил твердо завязать, потому что понял – качусь в пропасть, и все меньше остается сил сопротивляться, все увереннее командует мой двойник, сидящий во мне...

В глазах Алекса застыло отчуждение, когда он обернулся ко мне и как-то холодно сказал:

– Пожалуй, пора!

Он распрямился – крепкий, гибкий, словно бы сплетенный из тонких стальных мышц, застегнул на обе пуговицы блайзер, выбрался из-за стола и направился к выходу, по дороге поцеловав в щеку Люлю и махнув рукой остальным...

Все это промелькнуло перед глазами, точно и не было позади пятнадцати лет, когда ни я, ни Алекс ничего не знали друг о друге...

Сеял неторопливо дождь, теплый летний, но мы с Алексом, чуть ли не на ходу толкнувшим дверцу и выпрыгнувшим из старомодной, времен застоя и застолья "Чайки", стояли друг против друга и жадно, до неприличия откровенно разглядывали, ощупывали глазами, пытаясь проникнуть вовнутрь в печенки и селезенки, черт побери, но понять, уловить: кто стоит перед тобой – прежний знакомый, понятый и близкий человек, иль новый непонятный, закрытый и потому – чужой.

Алекс почти не изменился: поджарый, крепкий, уверенный в себе, может быть, лицо стало еще суше, выдубленная солнцем и ветром кожа туго обтягивала скулы, да, наверное, еще волосы – они слегка поседели.

– Алекс, – сказал я, и в голосе моем прорвалась с трудом сдерживаемая радость.

– Мистер Романько... – Алекс улыбался одними глазами, но эти задорные искорки, светившиеся в темных глубоких впадинах глаз, говорили мне куда больше тысячи самых выспренных слов. – Никогда не думал, что встретимся... Столько лет и столько границ, разделявших нас...

Пока "Чайка" неслась по пустынным улицам, мы молчали, словно собираясь с мыслями, очищая их от шелухи мелочных воспоминаний, выбирая самое важное, самое сокровенное.

В подъезде старинного дома, "изготовления 1901 года", на счастье, не оказалось света, и я мог без стыда провести Алекса на второй этаж мимо ужасной стены, в выбоинах и рыжих потеках, оставшихся от прошлогодней катастрофы, когда прорвало трубу с горячей водой, да так и не отремонтированной нашими коммунальными службами, хотя, признаюсь честно, использовал даже свое служебное положение, чтоб надавить на деятелей из райисполкома. Но воз и ныне там...

Подсвечивая блеклым огоньком разумовской зажигалки, мы поднялись на третий этаж, и дверь открыла Натали. Она немного растерялась, обнаружив рядом со мной незнакомца в светло-голубом, отлично сшитом костюме и в ослепительно белой рубашке с темно-вишневым строгим галстуком.

– Это мистер Разумовский, – представил я гостя жене, и Алекс как-то просто, без неловкости, обычно возникающей в таких случаях, искренне поцеловал руку Натали и сказал:

– Алекс Разумовский. Я рад, что у Олега такая прелестная жена.

– Ты мне не порть, не порть жену, – возмутился я.

– Испортить, Олег, можно лишь то, что плохо. Хорошее – никогда не портится.

Мы вошли в кабинет с высоким венецианским окном, выходившим на горком партии; я шутил, что живу под недремным оком комиссии партконтроля (окно гляделось прямо в кабинет председателя комиссии, крепкого, серьезного мужика по имени Владимир Ильич, и он однажды спас меня от разгрома, который пытался учинить другой партбосс). Алекс осматривался, впитывая новую для него обстановку, ведь вещи – лучший компас по запутанным лабиринтам человеческой души.

Наташка унеслась на кухню, а я без лишних слов полез в бар. Бутылка "Ахтамар", хранившаяся давным-давно, показалась мне самым подходящим напитком.

– Можешь не беспокоиться, – сказал Алекс. – Я не пью.

– Вообще? – удивился я, помня, как лихо расправлялся Алекс с напитками, когда мы встречались в Лондоне.

– Видишь ли, Олег, увлекся я конным спортом. Всерьез. В Киев приехал состязаться.

– Погоди, погоди, ты собираешься выступать на Кубке? – дошло до меня. Я вспомнил, что завтра на трассе за Выставкой, в районе Феофании, начинаются международные состязания. Но в конях я разбирался слабо и потому аккредитовал не себя, а Гришу Каневского. Тихого, пожилого репортера, работавшего в моем отделе на договоре.

– Верно. Надеюсь, ты придешь?

– Теперь-то уж без сомнения, хоть в этом виде спорта – полный профан.

– Там особых знаний не требуется, это – скачка по пересеченной местности с преодолением препятствий. У вас тут есть кое-что интересное, во всяком случае, в Англии помнят, что именно в Киеве принцесса Анна едва не сломала себе голову на чемпионате Европы. Герцог Эдинбургский, ее отец и муж королевы, когда заходила речь о Киеве, возводил глаза к небу и непременно говорил: "Там супер-трасса, каких больше нет в мире. Кто там победит, тот может быть спокоен даже за олимпийские скачки". Вот и я хочу победить, – с нажимом произнес последние слова Алекс Разумовский.

– Не собираешься ли ты на Игры в Сеул?

– Собираюсь, – просто ответил Алекс. – Хочу видеть Игры, потянуло на старости лет. Как сказала одна близкая подруга: "Вы, сэр, ищете раскаленные уголья в костре, где помимо пепла – ничего". Но... словом, я доказал ей, что она искренне заблуждается, и потому я прощаю ей этот выпад. – Алекс снова рассмеялся, порывисто взял меня за руку и крепко (ого силища-то какая!) сжал. Мне передалось его возбуждение, его идущая из души чистая и незамутненная радость – радость встречи.

– Значит, мы увидимся еще и в Сеуле, я собираюсь на Игры.

– Олег, да это просто чудесно! Никогда бы не подумал, что так разволнуюсь здесь, в Киеве, городе, где я никогда не был, но он уже стал мне родным...

Вошла Натали с полным подносом.

– За встречу! – произнес я.

– За встречу! – повторил Алекс Разумовский и пригубил пузатый бокальчик с коньяком, и сразу же отставил его подальше, давая этим понять, что на сегодня вполне достаточно. – Мой конь не переносит малейшего запаха спиртного. Я тоже с некоторых пор не люблю себя, когда от меня несет спиртным. Но, милая Натали, вы позволите так обращаться к вам? Спасибо! Сразу оговорюсь, что в анахореты записываться даже нынче не собираюсь. Просто всему свое время, не так ли?

– Конечно, Алекс. Вы разрешите мне обращаться к вам по имени? – в тон ему спросила Натали.

– Буду счастлив.

Мы, как водится, принялись вспоминать старых друзей, ту мою лондонскую зиму, рассказывать о себе исподволь, чтоб помочь войти в свой сегодняшний мир без недомолвок и неясностей. Алекс не скрывал, что по-прежнему не женат, холост ("не могу даже представить, чтоб рядом была одна и та же женщина"), все свободное время проводит на ипподромах ("лошадь, она требует больше внимания, чем жена, ее нельзя обмануть и потом попросить прощения"), живет по-прежнему в Лондоне ("я могу себе позволить все, но излишества меня раздражают, а я стараюсь сохранить философское спокойствие – это единственное, что стоит ценить"). Мы вспомнили Диму Зотова и его печальный, трагический конец, Люлю, темноглазую гречанку, попавшую после гибели мужа в психиатрическую клинику. Алекс и намеком не дал понять, что знает о моих приключениях трехлетней давности, и я не счел нужным скрывать их от него. Разумовский действительно не слышал ничего ("я давно не читаю наших газет и почти не включаю телевизор, разве что репортажи со скачек, не люблю лжи и подлости, а ими пропитаны все средства массовой информации, прости"). Мой рассказ он слушал внимательно, задавая иногда уточняющие вопросы. Недавние события в Вене встревожили его.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю