355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Кон » Мужчина в меняющемся мире » Текст книги (страница 9)
Мужчина в меняющемся мире
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 19:48

Текст книги "Мужчина в меняющемся мире"


Автор книги: Игорь Кон


Жанр:

   

Психология


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

3. Российские маскулинности

Кто виноват, что русский мужчина рухнул? Советская власть? Да. Но кто виноват, что возникла советская власть? Русский мужчина.

Я называю русского мужчину облаком в штанах. Но не в том немом смысле, который имел в виду Маяковский. Мы говорим на языке пустоты. Русский мужчина был, русского мужчины уже-еще нет, русский мужчина снова может быть.

Виктор Ерофеев

Родина-мать или отечество?

Скорбя о подрыве «исконного» национального мужества, русские (как и любые другие) националисты любят апеллировать к имперским традициям и героическому прошлому. На самом деле гендерный порядок и стереотипы маскулинности в России всегда были противоречивыми (см.: Кон, 2005).

Древнерусское общество – типично мужская, патриархатная цивилизация, в которой женщины занимали подчиненное положение и подвергались постоянному угнетению и притеснению (Пушкарева, 1997). По словам Н. И. Костомарова, «русская женщина была постоянною невольницею с детства до гроба» (Костомаров, 1996. С. 81). В Европе трудно найти страну, где бы даже в XVIII–XIX веках избиение жены мужем считалось нормальным явлением и сами женщины видели бы в этом доказательство супружеской любви. В России это подтверждается свидетельствами не только иностранцев, но и русских этнографов (Ефименко, 1884. С. 82). О невнимании «старинных грамотников» к женщине писал и выдающийся фольклорист Ф. И. Буслаев. Абсолютная власть мужчины в семье и обществе подробно обоснована и закреплена в Домострое.

В то же время женщины всегда играли заметную роль не только в семейной, но и в политической и культурной жизни Древней Руси. Достаточно вспомнить великую княгиню Ольгу, дочерей Ярослава Мудрого, жену Василия I, великую княгиню Московскую Софью Витовтовну, новгородскую посадницу Марфу Борецкую, царевну Софью, череду императриц XVIII в. В русских сказках присутствуют не только образы воинственных амазонок, но и беспрецедентный, по европейским стандартам, образ Василисы Премудрой. Европейских путешественников и дипломатов XVIII – начала XIX в. удивляла высокая степень самостоятельности русских женщин, то, что они имели право владеть собственностью, распоряжаться имениями и т. д. Французский дипломат Шарль-Франсуа Филибер Массон считал такую «гинекократию» противоестественной, русские женщины напоминали ему амазонок, а их социальная активность и любовные приключения казались вызывающими (Greve, 1990. P. 926).

Проблема не столько в степени представленности мужского и женского начала в культуре, сколько в характере репрезентации. Многие философы, фольклористы и психоаналитики говорят об имманентной женственности русской души и характера (Hubbs, 1988; Рябов, 2001). Одни авторы делали из этого обстоятельства далеко идущие политические выводы, трактуя «вечно-бабье» начало российской жизни как «вечно-рабье» (Бердяев, 1990. С. 12), тоскующее по сильной мужской руке. У других это просто фольклорное наблюдение: «субъект русской жизни – женщина; мужчина – летуч, фитюлька, ветер-ветер; она – мать сыра земля. Верно, ей такой и требуется – обдувающий, подсушивающий, а не орошающий семенем (сама сыра – в отличие от земель знойного юга); огня ей, конечно, хотелось бы добавить к себе побольше…..» (Гачев, 1994. С. 251). Иногда акцент делают на внутрисемейных отношениях, утверждая, что в России «патриархат скрывает матрифокальность» (Rancour-Laferriere, 1995. P. 137): хотя кажется, что власть принадлежит отцу, в центре русского семейного мира, по которому ребенок настраивает свое мировоззрение, обычно стоит мать. Отец – фигура скорее символическая, реально всем распоряжается мать, и дети ее больше любят. Некоторые исследователи говорят об общей слабости или отсутствии «личностного мужского начала, умеющего увидеть одухотворенно-женское в женщине» (Кантор, 2003. С. 104).

Некоторые из этих суждений могут быть легко оспорены. В разделении властно-инструментальных и экспрессивно-эмоциональных функций, из которых первые считаются мужскими, а вторые женскими, нет ничего специфически русского. Пословицы и поговорки, которыми подкрепляются, а на самом деле только иллюстрируются глобальные обобщения, как правило, содержат в себе не только тезис, но и антитезис. Кроме того, социологу и историку трудно представить себе «русскую культуру» как нечто единое и вневременное. Если разложить правовое положение женщин на отдельные права, получится, что в XIX – начале ХХ в. русские женщины имели перед западноевропейскими преимущество только в правах собственности и наследования (Миронов, 2000. Т. 1. С. 264). Если же сравнить признаки выделенных Гертом Хофстеде «фемининных» и «маскулинных» культур, создается впечатление, что современная российская культура выглядит скорее фемининной, а традиционная – маскулинной. Однако предмет для размышлений, и не только философских, тут определенно есть.

В традиционной русской семье существовало особое почтение к женщине-матери, тогда как отцы и мужья нередко выглядели слабыми и несамостоятельными, их маскулинность часто проявлялась в деструктивной и антисоциальной форме – в бесшабашной удали, пьянстве, драках и т. п. Некоторые историки связывали это с политическим деспотизмом и недостатком индивидуальной предприимчивости. Кодекс чести, на котором держался дворянский канон маскулинности XIX в., предполагал верность царю и отечеству, воинскую доблесть, корпоративную честь, но не знал понятий рационального расчета и предприимчивости, которые были уже хорошо знакомы французам или англичанам этого периода и с которыми у них ассоциировались мужское достоинство и личная ответственность. С этим связан и гипертрофированный русский романтизм. Аристократический интеллектуал «всегда обнимал женщин, как и идеи, с той смесью страсти и фантазии, которая делала прочные отношения почти невозможными. […] В эгоцентрическом мире русского романтизма было вообще мало места для женщин. Одинокие размышления облегчались главным образом исключительно мужским товариществом в ложе или кружке» (Billington, 1970. P. 350, 432). В XIX в. буржуазный канон маскулинности – мужчина как ответственный хозяин жизни – формируется в купеческой среде, но дворянская культура его отвергает. Я еще вернусь к этому вопросу в главе об отцовстве.

Советские сценарии маскулинности

Советская власть радикально подорвала старый тендерный порядок. Одним из лозунгов Октябрьской революции было освобождение женщин и установление полного правового и социального равенства полов. Но гендерное, как и всякое прочее равенство, понималось механистически – как одинаковость и как возможность уничтожения всех и всяческих социально-групповых и даже природных различий. Уравняйте женщину в правах с мужчиной, дайте ей возможность свободно развиваться, и она будет делать все то же самое и не хуже, чем мужчина. Что можно делать что-то другое и иначе, не хуже и не лучше, а именно иначе, чем мужчина, никому в голову не приходило.

Кроме того, большевики катастрофически недооценили объективные и субъективные трудности, с которыми было связано даже частичное осуществление их программы. Все исторические, культурные, национальные и религиозные факторы традиционной гендерной стратификации игнорировались или рассматривались просто как «реакционные пережитки», которые можно устранить насильственно, административными мерами. Между тем положительные сдвиги в одной сфере жизни могут сопровождаться отрицательными в другой. Подобно тому, как форсированная «индустриализация любой ценой» содержала в себе будущие экологические катастрофы, большевистская «эмансипация» женщин неминуемо вступала в конфликт с устоями традиционной национальной жизни и культуры. Даже ее, на первый взгляд, бесспорные достижения оказывались в конечном счете пирровыми победами и часто вызывали сильную обратную реакцию.

Советская пропаганда гордилась тем, что женщины впервые в истории были вовлечены в общественно-политическую и культурную жизнь страны. Действительно, ко времени завершения советской истории женщины составляли 51 % всей рабочей силы. Девять десятых женщин трудоспособного возраста работали или учились. По своему образовательному уровню советские женщины практически сравнялись с мужчинами. Число женщин с высшим образованием было даже выше, чем число мужчин, а в таких профессиях, как учителя и врачи, женщины абсолютно преобладали.

Но было ли это действительно социальное равенство? Увы, нет. В сфере трудовой деятельности произошло не столько выравнивание возможностей, сколько феминизация низших уровней профессиональной иерархии: женщины выполняли хуже оплачиваемую и менее престижную работу и значительно слабее были представлены на высших должностях. Средний уровень заработной платы женщин был на треть ниже, чем у мужчин, потому что они занимали хуже оплачиваемые должности и среди них было значительно меньше начальников разного ранга. Например, в 1986 г. в общем числе научных работников в СССР женщины составляли 48 %, среди кандидатов наук их было 28 %, среди докторов наук – 13 %, среди членов Академии наук СССР – 0,6 %, а в составе Президиума Академии не было ни одной женщины (Вестник статистики, 1988. № 1. С. 62). В 2000 г. в России женщин – докторов наук было около 20 %, членов-корреспондентов РАН – 15 %, академиков – 1,3 %. По всем академическим институтам (с большими или меньшими отклонениями) женщин среди заведующих лабораториями было около 20 %, а среди замдиректоров – всего 4 % (Пушкарева, 2007. С. 125).

Старая шутка, что советские женщины могут выполнять любую, самую тяжелую работу, но только под руководством мужчин, была недалека от истины. В конце 1980-х годов каждый второй мужчина с высшим образованием занимал какой-нибудь административный пост; среди женщин таковых насчитывалось только 7 %. Лишь 9 % женщин возглавляли промышленные предприятия и т. д.

С переходом к рынку и общим развалом экономики положение женщин резко ухудшилось: предприниматели не хотят нанимать беременных женщин и многодетных матерей. Такая же ситуации и в политике. Пока все решалось сверху, партийной бюрократией, женщины были номинально представлены на всех ступеньках политической иерархии, за исключением Политбюро, но на первых же более или менее свободных выборах это формальное представительство рухнуло. Несколько энергичных и честолюбивых женщин стали реальными политическими фигурами, но постсоветская, как и советская, общественная жизнь направляется и управляется мужчинами, женщины остаются социально зависимыми.

В семейной жизни ситуация более противоречива из-за национальных, этнических, культурных, региональных и религиозных различий. В целом развитие шло в направлении большего социального равенства. По данным социологических исследований, около 40 % всех советских семей можно было считать в принципе эгалитарными. Российские женщины, особенно городские, были социально и финансово более независимы от своих мужей, чем когда бы то ни было раньше. Косвенным доказательством этого является и тот факт, что 50–60 % всех разводов в СССР инициировалось женщинами. Очень часто женщины несли главную ответственность за семейный бюджет и решение основных вопросов домашней жизни.

На этот счет был отличный анекдот. Три женщины разговаривают о том, кто в их доме принимает главные решения. Одна говорит: «Конечно мой муж!» Вторая: «Как можно что-то доверить такому дураку? Все решаю я сама». А третья: «У нас с этим нет никаких проблем, власть в нашей семье разделена. Муж отвечает за самые важные, большие вопросы, и я в них никогда не вмешиваюсь, зато все частные, мелкие вопросы решаю я». «А как вы разграничиваете важные и второстепенные вопросы?» – «Ну, это очень просто. Все глобальные вопросы, такие как экологический кризис, события в Чили или голод в Африке, решает муж. А частности – что купить, где отдыхать летом, в какую школу послать детей – решаю я, мужу это неинтересно. И никаких конфликтов по этому поводу у нас в семье не бывает».

Анекдот был недалек от истины. В конце 1970-х годов группа тележурналистов пришла в цех большой фабрики, где работали исключительно мужчины, и попросила их показать, сколько у них с собой денег. Мужчины смущенно доставали из карманов рубли, трешки, пятерки, редко у кого было больше десятки. В женском цехе в ответ на ту же просьбу доставали десятки и сотни: после работы женщины собирались делать крупные покупки либо держали деньги на всякий случай, поскольку все всегда было в дефиците.

Казалось бы, это свидетельство сохранения старого российского «синдрома сильной женщины» и женской власти в семье. Но было ли это привилегией или дополнительным бременем? Семейно-бытовая нагрузка советских женщин значительно превосходила мужскую. Продолжительность рабочей недели у женщин в 1980-х была такой же, как у мужчин, а на домашние дела они тратили в 2–3 раза больше времени. По данным проведенного в 1988 г. на предприятиях Москвы социологического исследования, ответы на вопрос: «Какие виды работ по дому выполняете лично вы?» показали, что жены тратили на уход за детьми в 4 раза, на покупку продуктов и уборку квартиры – в 2,5 раза, на приготовление пищи – в 8 раз, на мытье посуды – вдвое, на стирку и глажение белья – в 7 раз больше, чем мужья. Последние существенно (в 7,5 раз) опережали женщин только по ремонту домашней техники (Груздева, Чертихина, 1990. С. 157). О том же говорят и данные официальной государственной статистики.

Теоретически эти проблемы анализировались очень слабо. Обсуждая динамику гендерного разделения труда, социологи часто интерпретировали ее в свете представлений обыденного сознания: степень эмансипации женщин измерялась тем, насколько они были вовлечены в традиционные мужские занятия, а мужчины оценивались по тому, как они помогают женщинам по дому. Психология же была практически бесполой.

Оборотной стороной и естественным следствием идеологической бесполости является сексизм: при отсутствии общественно-научной рефлексии по поводу половых/гендерных категорий все эмпирически наблюдаемые различия между мужчинами и женщинами, с которыми каждый сталкивается в своей обыденной жизни, интерпретируются как извечные, биологически предопределенные. Для этого необязательно даже быть консерватором.

Начиная с 1970-х годов в СССР росла и ширилась оппозиция против самой идеи женского равноправия. Мужчины болезненно переживали неопределенность своего социального статуса, а женщины чувствовали себя обманутыми, потому что оказались под двойным гнетом. Отсюда – мощная волна консервативного сознания, мечтавшего вернуться к временам не только досоветским, но и доиндустриальным. В 1970 г. «Литературная газета» напечатала интервью с Валентиной Леонтьевой, популярнейшим диктором Центрального телевидения, которая сказала, что главная ценность ее жизни – работа. После этого один разгневанный мужчина написал, что если раньше он восхищался Леонтьевой, то теперь понял, что она вообще не женщина, и потому впредь при появлении ее на экране будет выключать телевизор…

Трудное положение женщин вовсе не означало, что хорошо жилось мужчинам. «После десятков вечеров, проведенных с затурканными, подбашмачными мужчинами и множеством суперженщин, я пришла к выводу, что Советский Союз, возможно, нуждается не только в женском, но ив мужском освободительном движении. Я проверила эту идею на нескольких своих знакомых, и она была хорошо принята», – написала известная американская журналистка (Du Plessix Gray, 1989. P. 48).

По образному выражению Виктора Ерофеева, «мужчина состоит из свободы, чести, гипертрофированного эгоизма и чувств. У русских первое отняли, второе потерялось, третье отмерло, четвертое – кисель с пузырями» (Ерофеев, 1999. С. 82). При всех этнических, религиозных и исторических вариациях традиционный канон маскулинности всегда и везде включает такие черты, как энергия, инициатива, независимость и самоуправление.

Экономическая неэффективность советской системы в сочетании с политическим деспотизмом и бюрократизацией общественной жизни оставляла мало места для индивидуальной инициативы и независимости. Чтобы добиться экономического и социального успеха, нужно было быть не смелым, а хитрым, не гордым, а сервильным, не самостоятельным, а конформным. С раннего детства и до самой смерти советский мужчина чувствовал себя социально и сексуально зависимым и ущемленным.

Социальная несвобода усугублялась глобальной феминизацией институтов социализации и персонифицировалась в доминантных женских образах. Это начиналось с раннего детства в родительской семье. Из-за высокого уровня нежеланных беременностей и огромного количества разводов каждый пятый ребенок в СССР воспитывался без отца или хотя бы отчима. Да и там, где отец физически присутствовал, его авторитет в семье и роль в воспитании детей, как правило, были значительно ниже, чем авторитет и роль матери.

В детском саду и в школе главные властные фигуры – опять-таки женщины. В официальных подростковых и юношеских организациях (пионерская организация, комсомол) тон задавали девочки (среди секретарей школьных комсомольских организаций они составляли три четверти) (Кон, 1989). Мальчики и юноши находили отдушину только в неформальных уличных компаниях, где власть и символы были исключительно мужскими.

После женитьбы молодому мужчине приходилось иметь дело с любящей, заботливой, но часто доминантной женой, которая, как некогда его мама, лучше него самого знает, как планировать семейный бюджет и что нужно для дома, для семьи. А в общественно-политической жизни все контролировалось властной «материнской» заботой КПСС. Единственным исключительно мужским институтом была армия. Считалось, что стать «настоящим мужчиной», не пройдя армейскую школу, нельзя.

Такой стиль социализации, не совместимый ни с индивидуальным человеческим достоинством, ни с традиционной моделью маскулинности, вызывал противоречивые психологические реакции.

На идеологическом уровне тоска по мужскому началу способствовала трансформации образа отсутствующего реального отца в характерный для всякого тоталитарного сознания (так было и в нацистской Германии) мифологизированный образ Вождя, Отца и Учителя. Ниже располагались идеализированные образы коллективной маскулинности, мужского, особенно воинского, товарищества и дружбы. Принадлежность к коллективному мужскому телу психологически компенсирует мужчине его слабость и несамостоятельность в качестве отдельного индивидуума: каков бы я ни был сам по себе, в рамках группового «мы, мужики» я силен и непобедим. «Русский мужчина-конь скачет, скачет, его несет, он сам не понимает, куда он скачет, зачем и сколько времени он скачет. Он просто скачет себе, и всё, он в табуне, у него алиби: все скачут, и он тоже скачет» (Ерофеев, 1999. С. 10).

Недостаток у мужчин решительности в любовных отношениях констатируют лучшие советские фильмы 1970—1980-х годов («Москва слезам не верит», «Служебный роман», «Осенний марафон», «Блондинка за углом»), в которых присутствуют «маскулинные, сильные, но неудовлетворенные, ищущие „настоящего мужчину“ женщины и убегающие, прячущиеся мужчины» (Белов, 2000).

Несоответствие собственного поведения нормам гегемонной маскулинности требовало какой-то психологической компенсации. На семейно-бытовом уровне эта компенсация и гиперкомпенсация имела несколько вариантов:

а) идентификация с традиционным образом сильного и агрессивного мужика, утверждающего себя пьянством, драками, жестокостью, членством в агрессивных мужских компаниях, социальным и сексуальным насилием;

б) покорность и покладистость в общественной жизни компенсируются жестокой тиранией дома, в семье, по отношению к жене и детям;

в) социальная пассивность и связанная с нею выученная беспомощность компенсируются бегством от личной ответственности в беззаботный игровой мир вечного мальчишества (социальный инфантилизм). Не выучившись в детстве самоуправлению и преодолению трудностей, такие мужчины навсегда отказываются от личной независимости, а вместе с нею – от ответственности, передоверяя социальную ответственность начальству, а семейную – жене.

Однако при любом раскладе люди испытывали неудовлетворенность, которая так или иначе преломлялась в советской массовой культуре. При всем тоталитаризме, а затем авторитаризме советского общества его гендерный порядок и, тем более, дискурс никогда не были ни единообразными, ни неизменными (Здравомыслова, Темкина, 2007б).

Советский тип гегемонной маскулинности складывался под сильнейшим влиянием политики гипермаскулинного милитаризованного государства (Здравомыслова и Темкина называют советский гендерный порядок этакратическим). Эта политика была направлена на то, чтобы мужчина мог самореализовываться в качестве такового лишь «на службе Родине», под которой понималось безоговорочное и самоотверженное участие в реализации любых государственных проектов (Ashwin, 2000; Kukhterin, 2000; Мещеркина, 1996; Тартаковская, 2001; Здравомыслова, Темкина, 2007б).

Главным свойством «настоящего мужчины» была подразумеваемая постоянная готовность отдать жизнь за Родину или за поддерживаемые официальной идеологией ценности. Причем такое самопожертвование не обязательно должно было произойти в контексте защиты от внешних врагов – «мирная жизнь» по динамике и идеологии максимально приближалась к военным действиям (например, пресловутые «битвы за урожай» имели своих героев и даже жертв, гибнущих при попытке спасения горящей сельхозтехники). Этот «смертельный ореол» был очень стойким свойством советской маскулинности. Например, в 1960-е годы, когда складывалась так называемая «бардовская культура» позднесоветских романтиков, культовое значение для нее имели имена погибших товарищей-туристов, в частности Валерия Грушина, имя которого до сих пор носит популярнейший фестиваль самодеятельной песни (Чернова, 2002а). На страницах российских газет и в 1990-е годы самые положительные мужские персонажи – это обычно уже погибшие, обреченные, смертники или жертвующие собой с готовностью погибнуть (Тартаковская, 2000).

Впрочем, ассоциация маскулинности с героизмом, риском и готовностью к смерти – часть общего канона маскулинности. Эрнест Хемингуэй, Эрих Мария Ремарк и Федерико Гарсия Лорка, которыми увлекались молодые люди в пору моей юности, в советской школе не обучались и никакому авторитарному государству не служили.

Наряду с нормативными и даже обязательными принципами советской маскулинности, многие ее символы и знаковые образы формировались на периферии официального общества или меняли свое содержание в процессе развития. Соотношение нормативных (обязательных), ненормативных (факультативных) и антинормативных (оппозиционных) черт и образов было текучим и переливчатым, разные социокультурные группы наполняли их разным содержанием.

В годы Великой Отечественной войны и в послевоенный период главным символом и культовой фигурой маскулинности стал фронтовик. Это была реальная, но противоречивая фигура. Воинское товарищество было настоящим мужским братством – один за всех и все за одного. Для людей, прошедших войну, оно навсегда остается эталоном идеальных человеческих отношений. Послевоенная советская литература и искусство всячески культивировали эту тему, не столько по приказу, сколько из внутренней потребности бывших фронтовиков. Но хотя этот канон героической маскулинности был идеологически приемлем, он нередко, даже независимо от воли авторов, приобретал социально-критический оттенок. В послевоенные годы окопная дружба для многих мужчин стала нравственным эталоном, камертоном, по которому они оценивали действительность и с которым эта действительность сравнения не выдерживала. Социальное неравенство и всесилие партократии, которых до войны и во время войны не замечали, в послевоенные годы становятся все более кричащими, подрывая иллюзию всеобщего товарищества. Более того: оказалось, что при столкновении с коррумпированной бюрократией пасует даже проверенная кровью фронтовая дружба.

Одним из первых это показал Виктор Некрасов в повести «В одном городе» (1954), где рассказывается, как фронтовики, не боявшиеся идти под огнем в атаку, не смеют поддержать товарища, восстающего против социальной несправедливости. За публикацию этой повести главный редактор журнала «Знамя» был снят с работы. Кстати сказать, в деспотической России, как до, так и после большевистской революции, гражданское мужество всегда было дефицитнее физического, и нередко его проявляли не привыкшие к дисциплине мужчины, а более экспансивные женщины. С этим связана и некоторая раздвоенность канона маскулинности: можешь ли ты закрыть собой амбразуру, и посмеешь ли ты выйти на площадь?

После того как фронтовики оказались неодинаковыми, партийные идеологи постепенно изменили мужской канон, превратив постаревшего фронтовика в консервативного ветерана, при участии и именем которого клеймят все новое, идеологически сомнительное. Однако этот образ, как до того образ старого большевика, быстро начал вызывать отрицательное отношение со стороны молодежи, у которой искреннее признание старых заслуг ветерана сочетается с язвительной иронией по поводу его консерватизма и отрыва от реальной жизни. Зачастую эта ирония распространяется и на его прошлые подвиги. Идеологическая спекуляция на прошлом неизбежно сопровождается его обесценением. Эта проблема становится еще актуальнее сегодня, когда со времени войны прошло больше шестидесяти лет.

Альтернативные маскулинности 1950-х годов отличаются прежде всего тем, что ослабляют связь с обязательным советским идеологическим контекстом. В студенческих кружках начала 1950-х, которые во многом предвосхищали стиль жизни будущих диссидентов, маскулинность и мужская дружба отождествлялись прежде всего с внутренней свободой и напряженными интеллектуальными духовными поисками. Не могу отказать себе в удовольствии процитировать воспоминания будущих выдающихся мыслителей, а в то время студентов философского факультета МГУ Александра Зиновьева, Бориса Грушина, Георгия Щедровицкого и Мераба Мамардашвили, которые иронически называли себя «диалектическими станковистами» или диастанкурами:

Наша четверка являла собой беспримерный образец мужской дружбы. Это было что-то совершенно невероятное: у нас у всех были семьи, но эти семьи были далеко-далеко на заднем плане. Мы принадлежали друг другу, встречались каждый день и действительно могли претендовать на роль Диоскуров.

Это было завязкой дружеских связей, связей заговорщиков личностного бытия интеллектуальной, идеально-содержательной дружбы, то есть явления, которое исключалось существующим обществом. Если дружба случалась, то уже сама по себе она становилась разрушительной оппозицией по отношению к тогдашнему обществу.

(Цит. по: Докторов, 2005. С. 187)

Самым массовым сценарием альтернативной маскулинности 1960—1970-х годов был хорошо описанный Жанной Черновой тип романтика (Чернова, 2002а; Кон, 2005). Как и любая другая модель маскулинности, романтизм тесно связан с культом общения и дружбы. Характерная тенденция 1960—1970-х годов, обусловленная разочарованием молодежи в официальной идеологии, – деполитизация и деидеологизация маскулинности и «перемещение» ее ценностей из официального политического и делового мира в сферу интимной, частной жизни.

В 60-е культ общения распространился на все структуры общества^ Эпоха, когда несерьезное стало важнее серьезного, когда досуг преобразовался в труд, когда дружба заменила административную иерархию, трансформировала и всю систему социально-культурных жанров

(Вайль, Генис, 1998. С. 69, 71).

Центр мужских интересов и связей переместился из политических и трудовых структур в туристические походы, альпинизм, романтику дальних странствий. Это ярко проявляется в авторской песне 1960—1980-х годов:

 
А от дружбы что же нам нужно?
Чтобы сердце от нее пело,
Чтоб была она мужской дружбой,
А не просто городским делом.
 
(Юрий Визбор. «Впереди лежит хребет скальный…..»)

«Песня о друге» Владимира Высоцкого сформулировала идеал целого поколения мужчин, даже тех, которые никогда не забирались в горы, не сидели у таежного костра и не переживали ничего экстремального. Мужчина этого типа не пытается изменить социальный мир, но отвергает его господствующие ценности и от него уходит. Куда и как – не столь важно. Может быть, просто «за туманом и за запахом тайги». Его антиподом является приземленный и бескрылый «обыватель». Используемая для построения такого типа личности негативная идентификация основана «не на прямом оппонировании официальному дискурсу, а на латентном сопротивлении. Она выражается

– в дистанцировании от советского города как символа публичности;

– в неучастии в праздновании официальных советских праздников (7 ноября, Первомай);

– в отрицании официальной культуры и попытке создания собственной, альтернативной;

– в акценте на антипотребительском характере стиля жизни» (Чернова, 2002а. С. 476).

Романтическая маскулинность допускала множество вариаций отношения к женщине, от фактического исключения ее из мужского сообщества до всеобъемлющей страстной любви (кстати, одно вовсе не противоречит другому), привилегированных сфер самореализации и предпочитаемых способов художественного самовыражения (достаточно сравнить песни Булата Окуджавы, Владимира Высоцкого, Юрия Визбора, Вадима Егорова и Александра Городницкого). В дальнейшем из нее вырастали очень разные по духу и стилю молодежные субкультуры. Их общность состояла в том, что, не будучи антисоветскими, все они были несоветскими, именно в этом была их притягательность, и за это их преследовали.

Поскольку открытой политической оппозиции в СССР не было, идеологическая полемика, иногда по недомыслию, а иногда сознательно, концентрировалась на внешних, второстепенных моментах, таких как форма одежды или прически. В этом смысле очень интересна история советского мужского телесного канона (Кон, 2003б). Подобно фашистскому телу, советское мужское тело обязано было быть исключительно героическим или атлетическим. Соревновательные игры, неразрывно связанные с воинскими занятиями, предполагают культ сильного, тренированного мужского тела. Исследователи советской массовой культуры 1930-х годов обращают внимание на обилие обнаженной мужской натуры – парады с участием полуобнаженных гимнастов, многочисленные статуи спортсменов, расцвет спортивной фотографии и кинохроники. В фильмах о парадах физкультурников 1937 и 1938 годов «Сталинское племя» и «Песня молодости» на атлетах надеты только белые трусы, а самих атлетов тщательно отбирали по экстерьеру. Культовый Дворец Советов, который так и не был построен, должны были украшать гигантские фигуры обнаженных мужчин, шагающих с развевающимися флагами. Военно-спортивная тематика, наряду с портретами вождей, безраздельно господствовала и в советской скульптуре. В конце 1970-х годов тайну государственной маскулинности разоблачил Игорь Губерман:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю