355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Золотусский » Гоголь в Диканьке » Текст книги (страница 3)
Гоголь в Диканьке
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 19:08

Текст книги "Гоголь в Диканьке"


Автор книги: Игорь Золотусский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

4

Летом 1832 года Гоголь после четырех лет отсутствия прибыл в родные пенаты уже автором «Вечеров на хуторе близ Диканьки».

Вполне вероятно, что именно в этот приезд на родину начал он пьесу, которая сначала носила название «Женихи» и была пьесой не из столичной, а из провинциальной жизни. Весною 1831 года Мария Васильевна Гоголь вышла замуж за поляка-землемера Трушковского. Гоголь отговаривал сестру от столь раннего и не по любви брака, писал об этом маменьке, но сестра не послушалась. Сидеть в девках не хотелось. А лучших женихов не было. Наезжали в Васильевку какие-то отставные юнкера, пожилые фаты или совсем молоденькие дворянчики без роду без племени, бывшие военные, коллежские регистраторы из губернии; для них устраивались балы и танцы, но скука и тоска царили на тех празднествах. Другая сестра Гоголя, Ольга Головня, вспоминала, что выбирать было не из кого.

Гоголь наблюдал эти сцены всякий раз, как наезжал домой. Мария Васильевна готовила себя к лучшей партии, она училась в пансионе мадам Арендт, знала французский, но в захолустье ее знания были не нужны.

Первая сцена «Женихов» доносит до нас эти терзания провинциальной невесты. Она сетует: «Что это, Господи боже мой, долго ли я буду в девках оставаться? Нет-да и нет женихов. Вымерли, как будто от чумы. Бывало прежде, благовоспитанные люди сами отправляются искать невест, а теперь ищи их. Ей-богу, никакого уважения к женскому полу. Я послала Марфу Фоминишну, не сыщет ли хоть на ярманке…»

Сваха Марфа Фоминишна разъезжает в этом варианте пьесы на таратайке, которую дал ей заседатель (любимое комическое лицо почти всех повестей «Вечеров на хуторе»), помещик Яичница расспрашивает, сколько у невесты «рыбы в прудах» (тоже намек на Васильевский пруд), а невеста, хоть и пышна телом, но… нос ее подводит. «Нос только очень длинен», – слышатся реплики. «Нос в сажень длиной. У ней нос, я вам говорю, в три аршина. Этакая машинища!»


«Ночь перед Рождеством». Худ. С. Харламов

Женихи здесь именно те, каких мог видеть Гоголь в Васильевке, и фон тут почти миргородский, сорочинский, полтавский, то есть тот, который навеяли ему впечатления летней поездки 1832 года.

Но еще одна история вошла в его душу в то лето. То была история о двух старичках, о русских Филемоне и Бавкиде, как назвал их Пушкин. Трудно поверить, что она могла ожить без освежения воспоминаний юности, без отрадного чувства встречи с потерянным детством, с патриархальщиной украинской глуши.

Радость и сожаление охватили его, когда он ступил за порог родного дома. Умерла бабушка Татьяна Семеновна, опустел ее домик, никто больше не жил в нем, ее ласковый голос уже не звучал в знакомых стенах. Одиноко висели на них пучки зверобоя, ромашки, мяты, которыми бабушка лечила крестьян, в сундук улеглись ее платья и акварели. Но запах бабушки остался. Он веялся из старого шкафа, где когда-то висела ее одежда, от аккуратно застеленной постели, от ковриков и трав, от длинного железного сундука, где, кроме нарядов, хранился и дедовский архив. Письма дедушки Афанасия Демьяновича, его награды, дворянская грамота, счета, записки, которые дедушка писал бабушке, когда она была его невестой.

Еще в «Шпоньке», описывая одну из тетушек невесты героя, Гоголь вспомнил о «вздохе осьмнадцатого столетия» и пожалел о нем. Теперь защемило сердце при виде покинутого жилья, ушедшего прошлого, невозвратимой жизни.

Из этого чувства и родились «Старосветские помещики». Если ранее Гоголь требовал в посылках и письмах из Васильевки сведений о прошлом и таким образом самого прошлого, его сказок, вымыслов и преданий, то в этот раз он приехал на родину за настоящим и увез это настоящее в своем сердце.

В 1832 году Гоголь задержался в Васильевке ненадолго. Он просрочил свой отпуск и прибыл в Петербург глубокой осенью, когда в Северной столице уже выпал снег и Нева замерзла.

В эту осень он привез из Васильевки своих сестер Анну и Лизу, чтобы определить их в институт, в котором преподавал. Сестрам пришла пора учиться, он решил, что учиться они должны в Петербурге. И хотя в Патриотический институт принимали лишь детей военных (точнее, дочерей военных, так как институт был женский), сестер Гоголя приняли, а через некоторое время перевели на казенный кошт. Подобные благодеяния оказывались только в исключительных случаях и с согласия шефствующей над институтом императрицы.

В следующий раз Гоголь навестил Васильевку в 1835 году. В этом году вышли в свет «Арабески» и «Миргород». Маменька, не стесняясь, называла Никошу в письмах гением (за что он сердился на нее), в Полтаве, в Миргороде, в Сорочинцах и в Диканьке его считали важной птицей, и полтавский почтмейстер более не рисковал распечатывать его почту.

В подорожной, которая была выдана Гоголю, значилось, что он адъюнкт-профессор, что сбивало с толку многих станционных смотрителей, ибо непонятное им слово «адъюнкт» сильно смахивало на «адъютанта». Кто знает, чьим адъютантом он мог быть – генерала или генерал-губернатора, а может, кого-нибудь из великих князей. Гоголь не очень старался разочаровывать стражей почтовых станций, хотя и не настаивал особенно на том, что он адъютант. Он скромно присаживался на лавку в прихожей, протягивал свою подорожную и осматривал картины на стенах, а то просил показать ему ближайшие строения, конюшню, спрашивал, сколько на станции лошадей, чем их кормят и т. д. Это внушало подозрение. Платье на нем было петербургское, одет по последней моде, да ехал с ним еще товарищ по Нежину, В. Пащенко, тоже вполне приличный господин.

По рассказу Пащенки, позже записанному биографом Гоголя В. И. Шенроком, Гоголь и он быстро входили в свои роли и, понимая, что их принимают не за тех, кто они есть, подыгрывали смотрителям. Пащенко даже в некоторых случаях заезжал вперед, старался опередить появление Гоголя на новой станции и намекал там, что ожидается важный чиновник, но держится он скромно, себя не выдает пустяками, ничего не требует, но в его портфеле очень важные полномочия. Смотрители верили, слово «адъюнкт» в подорожной делало свое дело, и приятели катили от Москвы до Полтавы безо всяких препятствий.

Так разыгралась на русских дорогах репетиция «Ревизора». «Ревизор» был написан в конце того же 1835 года, когда Гоголь, выпросивши у Пушкина сюжет комедии, духом выдал ее в свет. Конечно, это был не тот «Ревизор», который мы привыкли видеть, и даже не тот, который был представлен впервые на сцене Александринского театра в Петербурге 19 апреля 1836 года. В первых редакциях пьесы было гораздо больше подробностей, связанных с местами детства и юности Гоголя. Так, на стене в суде у Ляпкина-Тяпкина сушился табачок бакун, много слов и словечек из малороссийского быта звучало в речах героев. Да и Иван Александрович Хлестаков был еще Александром Васильевичем (отчество Гоголя), и ехал он не в Саратовскую губернию, в которой Гоголь никогда не бывал, а в соседнюю с Полтавской Екатеринославскую, то есть по тому пути, по которому не раз путешествовал и его автор.

А почтмейстер Шпекин как две капли воды походил на полтавского почтмейстера, с которым у Гоголя была давняя вражда. Городничий в первой редакции комедии прямо говорил ему: распечатай и прочти. «Весьма может быть, что там какой-нибудь или донос содержится или, может быть, просто переписка. А если нет, то можно опять запечатать – для этого есть разные глиняные формы, – или можно так отдать письмо – распечатанное…»

Сам Хлестаков в этой редакции очень напоминал его создателя в пору петербургской безвестности – с мечтами иметь платье и сапоги от лучшего петербургского портного и сапожника, кареты от Иохима (в доме Иохима – лучшего каретного мастера в столице – жил Гоголь в 1829 году), с хвастовством, что он знаком с посланниками, министрами и «бывает у князя Кочубея». Сосед Гоголей В. П. Кочубей был в то время канцлером Российской империи.

5

Минуло тринадцать лет. Все это время Гоголь лишь писал письма на родину, но не появлялся в отчем доме. Сюда вернулись, отучившись в Петербурге, его сестры, подросла и стала невестой младшая, Оленька, умерла, так и не найдя своего счастья, Мария, оставив после себя сына, племянника Гоголя, названного в его честь Николаем.

Матушка и сестры изредка выезжали в Полтаву или на богомолье в Киев и Воронеж, но основным их местопребыванием были все та же Васильевка и Кагарлык, где гостили они у дядюшки Андрея Андреевича Трощинского. Гоголь все эти годы помогал им, помогал по преимуществу советами, так как денег у него по-прежнему не было, мечта взять маменьку с собой, пристроить при себе и таким образом обеспечить ее старость так и осталась мечтой. Сестры, получившие высшее по тем временам образование, тоже глохли в глуши. Их знание языков и хороших манер не были нужны на конюшне, в кладовой, в поле.

В Васильевке ждали Гоголя, ждали его писем, вестей о нем. Он приехал 9 мая 1848 года. Это был день его именин. Никто не был предупрежден о его приезде (он хотел сделать матери и сестрам сюрприз), крестьяне были в поле, в доме не нашлось ни пирога, ни шампанского. Наскоро выкатили во двор бочку горилки, отпустили мужиков с барщины, сестры были как безумные от счастья, маменька плакала.

Весна в тот год выдалась неудачная. Ранняя жара побила посевы, хлеб у крестьян кончился. Доставали из господских амбаров, кормили голодных, а вскоре на Полтавщину явилась холера. Заболел и Гоголь. Начались рвота, боли в желудке. Несколько дней дом в Васильевке был в тревоге. Сестра Ольга лечила его травами, мать не отходила от его постели. Он выздоровел. Сильно осунувшийся и грустный, ходил он по аллеям запущенного парка, вспоминал юность, невозвратимую пору неведения, когда все впереди казалось ликующим, светлым.

Сестры Анна и Елизавета любили брата. Он заботился о них, как мать, он и был им как мать в годы пребывания их в Петербурге – пекся об их здоровье, заказывал для них платья, ездил по магазинам, выбирая наряды и украшения. Улучив минуту, он старался побыть с сестрами – то в пустом классе института, то в коридоре; он нежно ухаживал за обеими, когда они после выпуска жили вместе с ним в доме М. П. Погодина на Девичьем поле.

«Сердце этого ангела, – писала Мария Ивановна Гоголь после смерти сына, – было полно нежнейших чувств, но он скрывал это под суровой наружностью». И это была правда. Внешне нелюдимый, казавшийся многим гордым в общении, заносчивым, Гоголь способен был на самые неожиданные проявления любви и привязанности. Так преданно любил он А. С. Данилевского, как нянька ухаживал на вилле Волконской в Риме в 1839 году за безнадежно больным И. Вьельгорским, который умер у него на руках, так верно и неизменно любил он мать (хотя бывал суров и с ней), сестер, заботился об А. А. Иванове, даже опекал его, так любил он Жуковского, Аксаковых, Языкова.

В Васильевке Гоголь пытался работать. Чтоб укрыться от жары и от домашних, он поселился в небольшом флигеле, стоявшем отдельно от дома, где у него было две комнаты. «В одной комнате стояла кровать и конторка, – пишет В. Чаговец, – перед которой он занимался (Гоголь писал всегда стоя); убранство другой комнаты было так же просто, как и первой; в ней находился стол, заваленный книгами, этажерка, диван, перед которым стоял небольшой круглый столик, два кресла и ничего больше». Три окна выходили в сад, навес над верандой подпирался тоненькими деревянными колоннами – здесь Гоголь отдыхал, здесь слушал шум дождя, как слушает его рассказчик в «Старосветских помещиках».

Впрочем, дожди редко выпадали в то лето. «Голод грозит повсеместный, – писал Гоголь П. А. Плетневу. – Урожая покуда еще нечего даже собирать. Все не выросло и выжглось, что не жнут, а вырывают руками по колоскам… Я ничего не в силах ни делать, ни мыслить от жару. Не помню еще такого тяжелого времени».

Гоголь ходил вместе с сестрой Ольгой по крестьянским хатам, они раздавали бедным деньги, травы, спрашивали о хозяйстве. Иногда он и сам отправлялся в поле и жал хлеб вместе с крестьянами. Приехавший спустя много лет в Васильевку киевский журналист В. Чаговец слышал от многих мужиков, помнивших Гоголя, что был тот «добрый барин», что помогал и советом и делом, чем мог и как мог. Он работал в саду, сажал деревья, а тем крестьянам, которые помогали ему, платил особо, потому что это был труд сверх барщины. А однажды он попросил у Марии Ивановны полведра наливки, велел испечь пирогов с сыром и пригласил всех крестьян, за исключением пьяниц и ленивых. Когда они собрались перед крыльцом, он вышел к ним, поздоровался и сказал: «Спасибо вам, добрые люди, что вы своими воликами хорошо землю вспахали моей матушке…» Затем он подал каждому стакан наливки и пирог; все пили за здоровье его и Марии Ивановны, обещая работать так же усердно, как и раньше; в заключение он дал каждому по два рубля и, простившись с ними, ушел в комнаты.

В отношениях Гоголя с народом не было ни заискивания, ни лицемерия. Он, рассердившись на своего слугу Якима Нимченко, как вспоминает П. В. Анненков, мог простодушно сказать, что побьет ему рожу, но он же и заботился об этом Якиме, женил его на девке Матрене и поселил их обоих в своей квартире в Петербурге. Позже Яким по его завещанию был отпущен на волю. Гоголь знал цену хитрости мужика, недоверию мужика к барину и невозможность откровенности между барином и мужиком, но он умел быть естественным в этом неестественном положении, при котором один подчинен другому, навсегда придан и продан другому, – для него мужик был прежде всего человек, а уж потом мужик, крепостной, его подданный, как выражались тогда. Поэтому он посылал сестре Ольге (которая со временем сделалась его ближайшим помощником в таких делах) деньги для покупки скота крестьянам, на лекарства, одежду.

«Один старик крестьянин, – пишет В. Чаговец, – на наши расспросы о Николае Васильевиче только мог ответить: «О, що то був за паныч добрый, Николай Васильевич, нехай его душенька царствуе! Бувало мене малого распытают, що роблю, що обидаю; иноди пьятака давали, а раз то подарували черевычки, таки легеньки, та крипеньки; и то довго я в них ходив; и людям теж богато помагали. Дай им бог царство небесное!» И старик снял шапку и перекрестился».

Но в Петербурге, куда Гоголь взял Якима с собой в 1828 году, тот несколько развратился, перестал готовить и предпочитал брать обед для барина в трактире, а большую часть времени проводил на лежанке за перегородкой, где или спал, или читал вверх ногами взятые у барина книги. Зимою он любил ходить «под горы» – то есть на Адмиралтейскую площадь, где устраивались ледяные горки, а весною – туда же поглазеть на балаганы, где показывали разных ученых зверей, где фокусники разрезывали человека пополам и где всегда толпился простой народ.

Гоголь, заждавшись своего слугу (который забывал почистить платье и натереть сапоги), делал за него все сам, ругал его на чем свет стоит, грозил наказать, но почти никогда не приводил своих угроз в исполнение. Их с Якимом связывали Васильевка, детство, и не было в Петербурге существа, более понимающего Гоголя, чем его слуга. Он мог молчать, посмеиваться над барином, мог притворяться, что не слышит его приказаний или не понимает их, но Гоголь часто видел себя в Якиме, как в зеркале. Да и одевался тот так же, как барин, донашивая его модные одежки, и старался говорить так же, и приврать любил по-гоголевски – с размахом.

Осип отчасти списан с Якима, как, впрочем, и другие слуги в сочинениях Гоголя. Их, кстати, много. Иван в «Носе», Степан в «Женитьбе», Никита в «Портрете», Петрушка в «Мертвых душах».

Осип относится к Хлестакову, как к дитяти. Он прекрасно видит легкомыслие своего господина и ловко пользуется им. Осип не так простодушен, как Хлестаков. Если Хлестаков готов оставить купцам веревочку от сахара, то Осип говорит: давай и веревочку. Он, смекнув гораздо ранее Хлестакова, что их принимают не за тех, кто они есть, тонко вводит в эту игру городничего и других. Он намекает им, что его барин, может быть, выше полковника. Не сговариваясь с Хлестаковым и не получив от того никаких полномочий на это вранье, он врет сознательно, предвидя поживу и для себя. Но когда над ними нависает гроза и обман готов разоблачиться, уговаривает Хлестакова почти что отечески: поедем, загостились уже. Тут страх смешивается с жалостью к Хлестакову, потому что достанется больше всего тому, батюшка выпорет розгами того, хотя и Осипу не миновать тумаков.


«Сорочинская ярмарка». Худ. С. Харламов

Конечно, Осип не Яким – он не только жалеет, но и презирает своего барина. Он не прочь подставить ему ножку. Он издевается над его образом жизни в Петербурге, а сам завидует ему, ему самому хотелось бы так гулять по Невскому, дуться в картишки и жить за счет аглицкого короля. Вместе с тем он чувствует неосновательность всей этой жизни, ее непрочность, вертопрашество. И чувства дядьки, старшего по отношению к Хлестакову, житейского опекуна «елистратишки», смешиваются в нем с издевкой и желанием мщения.

Яким был пуповиной, связывавшей Гоголя с крестьянской Россией, с хитростью и дальним умом мужика, с его непобедимой уверенностью, что все само собой образуется. Во всех своих пылких прожектах, начинаниях, предприятиях, остывая, он обращался к Якиму – и тот помогал ему притаптывать романтический огонь. В нем было некое спокойствие, которое есть во всех слугах Гоголя. Они даже меланхолики, а точнее, стоики – им все нипочем. Бричка вывалила барина в грязь – переживем. Нос отнялся, и на лице образовалось гладкое место (для барина это трагедия) – образуется, вернется нос (куда ему деться?). Беспокоится барин из-за женитьбы – минует и эта суета. Слуги у Гоголя своею невозмутимостью оттеняют суетливость господ. Те вечно куда-то спешат, куда-то рвутся: то за платьем незнакомки, то за богатством, то за генеральством, – они смотрят на это и ждут. Все равно барин вернется, как возвращается на место утерянный нос майора Ковалева.

В этом ожидании есть какая-то мудрость и, пожалуй, духовное здоровье, хотя кажется, что это разврат безделья и упования на русский «авось». Слуги у Гоголя, конечно, не чистые крестьяне, это дворовые, тот особый слой в русском крестьянстве и народе, который успел уже развратиться своей близостью к господам, ожесточиться, видя блага, которые имеют господа и которых нет у них, но они еще сохраняют первородный юмор народа и его иронию не только по отношению к тем, кто стоит над ними, но и по отношению к жизни вообще.

Если перейти от слуг к мужикам, которых редкими штрихами набросал в своих книгах Гоголь, то мужики у него тоже зрители действий господ, зрители по большей части иронические. Таков мужик, который отвечает Чичикову, как доехать до Плюшкина (которого он называет «заплатанной»), мужики, разнимающие сцепившиеся тройки Чичикова и губернаторской дочки, мужики, бредущие обочь дороги, по коей путешествует герой «Мертвых душ», мужики, стоящие у въезда в гостиницу и рассуждающие о достоинствах чичиковского колеса (в смысле – доедет оно до Казани или нет).

И лишь в Селифане (который не так развращен, как Петрушка) просыпается иногда лирическое чувство, и Гоголь отправляет его теплым летним вечером на свидание к городским девкам, и тот мечтает о «политичном держанье за белы ручки» и семейном счастии.

Мужики у Гоголя пьянствуют, работают и мрут «как мухи», но силою воображения Гоголь оживляет их в своей поэме, и тогда встают с ее страниц разные Степаны Пробки и Григории Доезжай-Недоедешь, которыми изобильна русская земля, и Гоголь слагает гимн их бесшабашности, умению строить, таскать суда посуху, грузить баржи с зерном на Волге и опять-таки гулять, в хмельном веселье глуша тоску по воле. Страницы в «Мертвых душах», где Чичиков – этот холодный делец – рассматривает список купленных им крестьян, становятся поэмой в поэме, истинной песнью Гоголя русскому народу, и такого накала достигает это чувство, что сам Чичиков замирает перед ожившей картиной и восклицает почти любовно: да где же вы, милые? Куда занесла вас жизнь? Где бродите вы сейчас? (Это о беглых.)

Чичиков, иронизирующий над необъятностью русских пространств (в разговоре с генералом Бетрищевым), Чичиков, имеющий, кажется, только свою лично корыстную цель, оживает вдруг вместе с этими «мертвыми душами», каждая из которых прекрасна сама по себе, ибо за именем, за фамилией, за простой строкой в ревизской сказке встает судьба, история и характер нации.

С той же радостью слышит Чичиков песни мужиков во втором томе, когда едут они на лодках с Петром Петровичем Петухом и гребцы затягивают печальную. Тон этой песни сливается с грустной красотой весеннего вечера, с картиной мирного сельского бытия, когда уставшее стадо возвращается с полей, поднимая легкую пыль по дороге, бабы выходят встречать его и стоят у своих ворот, а крестьянские дети резвятся на берегу реки. Нет в этом никакой идиллии, никаких румян – картины эти дышат любовью к России и к тем, кто кормит, поит, одевает и пеленает всех этих маниловых, собакевичей и плюшкиных.

Хитрость мужика, гибкий ум мужика, упрямство и воля крестьянина, его несвобода и какая-то иная, душевная свобода, которой нет у напомаженных господ, отцов города, играющих в вист и проигрывающихся, интригующих, вышивающих шелком по тюлю, заражают и Чичикова. Этот скупщик «несуществующего» товара начинает видеть в русских крестьянах «богатырей», которые или работают до самозабвения, как Пробка Степан, или идут в разбойники в шайку капитана Копейкина.

Копейкин у Гоголя – главарь шайки, которая мстит только богатым и не трогает бедных. Он разбойник по справедливости. Даже в песнях о «воре Копейкине», читанных Гоголем в записях А. М. Языкова (они попали потом в собрание песен П. В. Киреевского), говорится о Копейкине как о честном христианине, который, встав поутру, молится богу и московским чудотворцам.

В этих песнях слышно предчувствие атаманом своего конца. Он жалуется на сон, ему приснилось, что он оступился одною ногою и лишь дерево крушина, за которое он схватился, помогло ему удержаться на земле. При этом верхушка дерева обломилась – дурной признак.

 
Не та ли меня крушинушка сокрушила,
С отцом меня, с матерью разлучила?
 

В «Мертвых душах» часто упоминается о беглых крестьянах, которые странствуют по Руси и погибают вдали от дома. Их можно увидеть и на волжских пристанях, и на дорогах, и там, где возводятся новые церкви, и по городам и весям. Мужики находятся в бегах, бунтуют, как крестьяне сельца Вшивая Спесь в первом томе, мстящие заседателю Дробяжкину и всей земской полиции за сладкий интерес к их женам и девкам, или идут войною на помещиков и капитан-исправников, как во втором томе, когда волна, поднятая покупками Чичикова в Тьфуславльской губернии, ободряет их. «Какие-то бродяги, – пишет Гоголь, – пропустили между ними слухи, что наступает такое время, что мужики должны быть помещики и нарядиться во фраки, а помещики нарядятся в армяки и будут мужики, и целая волость, не размысля того, что слишком много выйдет тогда помещиков и капитан-исправников, отказалась платить всякую подать».

В этом есть и сознание слепоты крестьянского бунта, и ощущение готового вспыхнуть по любой причине недовольства народа, который отделен от господ помещиков – всего ничего – забором барской усадьбы.

В Васильевке были совсем иные отношения между крестьянами и господами. Не слышно было ни о телесных наказаниях на конюшне, ни об унижении крепостных, ни о глухоте к страданиям мужика.

Сестра Гоголя, Ольга Васильевна, посвятила себя заботам о народе, сама лечила приходящих к ней из соседних деревень и сел баб и мужиков, ухаживала за больными в Васильевке и многих поднимала, ставила на ноги.

В своем завещании матери и сестрам Гоголь писал, что он хочет, чтоб Васильевка (свою долю владения которой он отдал матери) превратилась в приют для бедных, для старых, для больных. Всем, писал Гоголь, должны быть открыты двери, никто из нуждающихся не должен пройти мимо, не должен быть обойден вниманием хозяев.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю