Текст книги "Двоеженец"
Автор книги: Игорь Соколов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
8. Воспоминания о Гере
Жизнь шла своим чередом, а мои самые дорогие и светлые воспоминания о Гере превращались в далекую и едва видимую сказку. Мои чувства и переживания совершенно незаметно для меня самого окрашивались в другие тона, другие люди захватывали и поглощали все мое сознание, как будто бы вся жизнь превращалась в телескопический экран входящих и выходящих из него не людей, а только приведений. Я никогда не был мистиком, но однажды мне приснился очень странный сон, будто я, Гера, ее и мои родители идем по большому бескрайнему полю и проходим мимо Бюхнера, который подбирает с земли своих огромных, пузатых тараканов и запихивает их по колбам.
Видим Эдика Хаскина, который подходит то к одной, то к другой своей пациентке и с каждой из них ложится на траву, и одновременно пьет с ними коньяк и с безумным удовольствием пихает в них своего ревуна, а в это время наши смущенные родители остаются где-то позади нас, а мы, держась за руки, неожиданно поднимаемся с Герой в воздух и летим.
Потом мы неожиданно опускаемся с ней посреди незнакомого города и бродим по его безлюдным улицам. Отсутствие людей завораживает, как и чистое, совершенно безоблачное небо, которое мы только что покинули.
Гера все время смеется и при этом еще улыбается своими влюбленными глазами. От порыва чувств я разбиваю витрину цветочного магазина и набираю для нее охапку свежесрезанных роз. За это она целует меня и срывает с себя платье посреди улицы под крики удивленной и неизвестно откуда-то взявшейся толпы. Я тоже срываю с себя одежду, и мы мгновенно сближаемся на глазах у всех.
Взволнованные сирены милицейских машин плотным кольцом сжимают вокруг нас тесно стоящую толпу изумленных людей. А мы, как в сказке, поднимаемся вверх, продолжая оставаться слитыми в одно единственное тело, в котором как в бесценном сосуде пульсирует наша драгоценная жизнь. Мы настолько легки в своем парении, что нас кружит своим дуновением ветер под несмолкаемый свист и крики толпящихся милиционеров и просто зевак.
Еще мгновение – и мы опускаемся на крышу ближайшего дома, а потом быстро перелетаем с одной крыши на другую, пока наконец не достигаем городского парка, куда падаем вдвоем прямо в фонтан, обрызгивая скучных прохожих, и опять собираем вокруг себя удивленную толпу, они быстро теряются в ней, как уже ненужные и брошенные кем-то вещи на общей городской свалке, они почему-то напоминают о свальном и древнем грехе…
Однако Гере и этого мало, она приподнимает меня за одну руку, и мы взлетаем из фонтана по его высоким и мощным струям в небо, откуда смеемся, кружась над толпой. Звучит «Ария» Баха, и мы под эту мелодию танцуем в воздухе с закрытыми глазами, и неожиданно мы опускаемся и стремительно пролетаем сквозь людей, которых даже не задеваем, и они даже не видят этого, потому что мы пролетаем сквозь них одним своим осязанием.
Правда, потом уже с чувством запоздалого восторга они замечают это, и на их лицах возникают благодушные улыбки и проблески умиления, вслед за которыми уже темнеющий космос, прорываясь сквозь наше чистое и безоблачное небо, начинает охватывать нас всех своими необъяснимыми порывами ветра и поднимать еще дальше вверх, на немыслимую высоту, в которой уже собрались все точки звездных меридианов.
Потом мы с Герой пролетаем в облака, иногда проваливаясь в них, как в туманные небесные постели, которые для нас уже расстелила возникающая повсюду ночь, и там в небесах мы совокупляемся с ней, как мухи, превращая свою фантазию в дыру бесконечных наслаждений, из-за которых, может быть, мы исчезаем отсюда навсегда…
Я просыпаюсь от внезапной тишины, недавно подобранный мною на улице кот уже спит и чуть слышно дышит. За долгие годы бесполезного существования он, как и я, испытал почти все и, может, поэтому так часто и подолгу спит, как будто отсыпаясь за всю свою легендарную эпопею со многими кошками. На стене висит чуть покрытый едва видимой пылью портрет Геры, на котором уже поникли давно увянувшие хризантемы.
Я все еще как будто продолжаю охотиться здесь за ее призраком, но он, увы, всегда незаметно улетает от меня, как недавний мой сон долгожданного праздника… Кто-то звонит мне по телефону, но я знаю, что это не она, потому что ее уже нигде нет… Кот уснул, и мне тяжело думать о том, чего как будто бы и не было, и еще мне почему-то уже тяжело доверять самому себе хотя бы потому, что мне кажется, что нашу жизнь кто-то выдумал и теперь не знает, что с ней делать, может, поэтому и я не знаю, что мне делать с собой…
Еще мне приснился сон, будто я и Гера шли по темной вечерней улице, взявшись за руки, а над нами лил дождь и гремел гром, молнии вспыхивали, как ужасающие видения Апокалипсиса, но мы с Герой шли, не боясь ничего, и людей вокруг никого не было, были только одни ее глаза, глаза грустного и одинокого зверя, которые мысленно сливались со мной, со всем моим телом.
Она просила меня не делать этого, но я, разгоряченный ее безумным взглядом, неумолимо вел ее в кусты, за забор, в бурьян, к реке, и там в кустах ее долго насиловал как жалкую шлюшку, а она стонала и плакала одновременно, она была вся во мне…
Эта жгучая смесь страха, отчаянья, похоти и любви делали ее дрожащей пушинкой на моей вытянутой, протянутой в Вечность ладони… Она ненавидела и любила меня с умопомрачительной яростью…
Это живое молодое и горячее безрассудное тело, казалось, спешило переполниться моим семенем в своем оживающем прахе… А потом я стоял возле ее могилы и плакал, целуя портрет…
Эта жалость, возникающая из ниоткуда глубоко в сердце и к себе, и к ней, к этому страстному и пронзительному подобию себя – зверю в клетке, изнывающему на огненных стрелах своего безумия и даже самого невероятного смертного вожделения, ворожила мной в тумане давно исчезнувших совокуплений…
Этого не могло быть, но было, потому что абсурд бессмысленной моей жизни вытолкнул из моих сновидений то же самое ревущее и слепое желание… Она вышла из могилы и поцеловала меня… А руки у нее были такими странными и теплыми…
И еще она почему-то боялась глядеть на меня, как будто боялась увидеть во мне, как в зеркале, свое мертвое отражение и расплакаться от обиды, смешанной с удивительной тоской и любовью к этому несчастному и грустному зверю, то есть ко мне, еще ее же живому подобью… Солнце скрылось…
Осталась только луна, а ночная прохлада ночного кладбища медленно окутывала наши дымящиеся тела… Я хотел уйти и не мог… Она пыталась заговорить, но молчала…
Печальная одинокость развеяла все мысли, словно прах…
Только уже потом, очнувшись ночью на ее могиле, я вдруг понял, что я всю жизнь ошибался в себе и что эта моя ошибка была заранее предопредолена самим земным существованием… Её портрет на памятнике улыбался мне из-за решетки ограды, очень странно улыбался, как будто она все знала и заранее прощала все мои будущие неотвратимые грехи… из-за чего наше молчаливое и страстное соединение во взглядах превращалось в живую взаимность, оживляла ее из-под этого камня и тысячи раз одними усилиями памяти и воли возвращало ее на то же самое место, где еще вчера мы совокуплялись на берегу реки…
Несколько лет существования без нее как будто оглушили меня… Мы стояли и сейчас вместе живые… одинаково теплые и нежные друг к другу, соединенные жалостными взглядами пойманные зверьки…
И в этом продуманном до мельчайших подробностей мираже мы заплакали от любви к себе и от ненависти к смерти, ибо мы себя не видели еще так никогда, еще никогда так не были любимы и желанны друг другу, как сейчас, когда ее уже не стало, и только тень одна под месяц ходит по могилам и молча улыбается сквозь слезы, как будто душу в высь мою отчаянно к себе берет…
Прошел год, другой после ее гибели, а я ходил по друзьям, жаловался на судьбу и очень быстро напивался. Равнодушные глаза случайных собутыльников со смутой в душе созерцали мои пьяные рыдания и рассматривали меня как мимолетную тень собственного сумасшествия…
– Я не могу представить себе, что ее больше нет, – говорил я Ираклию, «вечному студенту», уже как будто навек прижившемуся в общежитии мединститута.
– А ты не думай, – советовал Ираклий, вытирая мне слезы своим маленьким детским платочком и снова чокаясь со мной разбавленным спиртом, который студенты приносили с практики.
– Если бы я был с ними в машине, то, возможно, я бы тоже был с ней на том свете, – грустно вздыхал я.
– Ах, ты, мой страстный и давно испорченный мальчик, – в тон мне плаксиво вздыхал Ираклий, пытаясь обнять меня своими пьяными руками, но я отталкивал его от себя, и он падал под стол, а потом выползал оттуда на четвереньках, изображая громко лающую собаку… Иногда к нам присоединялись соседи Ираклия, два скучных узбека, постоянно курящие анашу и поющие, аккомпанируя себе на домбре тоскливые песни.
Гера ушла… Ее тень побыла со мной немного рядом, молча, без прикосновений… Иногда я засиживался в общежитии до утра и видел, как узбеки приводили в комнату из больницы медсестру, и она по очереди им делала за деньги минет, а мы с Ираклием, стыдливо отвернувшись, опять звенели стаканами и расширяли сосуды спиртообразной жидкостью, вмещающей в себя все то же забытье…
Гера, мои воспоминания становятся о тебе все тусклее, а мои сновидения тише… Иногда я даже не знаю, для чего существую, и почему ты иногда все еще трепещешь во мне и шевелишься своим молодым и красивым телом, которого мне при солнечном свете уже не увидеть и не прижаться даже маленьким мизинчиком, даже крошечной слезой не омыть мне тебя, моя птичка… Все реже ночами я посещал кладбище и вслушивался в его гробовое молчание…
Люди лежали рядами, но Гера не могла так лежать, она всегда, когда хотела, возникала во мне, только я уже стал уставать от ее внезапных появлений… Я был животным и я хотел тепла… Неожиданно ночью я увидел на кладбище женщину. Она шла очень быстро, а потом тоже, как и я, остановилась перед одной могилой и заплакала, а я подошел сзади и коснулся ее плеча.
Она повернулась ко мне и, всхлипывая, обняла меня… Это была Гера, она пришла навестить отца… Только откуда она могла взяться в такую ночь… О, Гера, ты еще живая… Мы опустились с ней в траву, и я ее раздел у ее же могилы… Она лежала подо мной, как раненая птичка, и вся трепетала. Казалось, что мир вокруг нас весь вымер и мы на кладбище вдвоем одни…
Лишь проникая в нее, я почувствовал, что это была старшая сестра Геры.
– Ах, Господи, ведь это ты?!
– Ты сразу не узнал меня, – усмехнулась она сквозь слезы, – а я вот с мужем поругалась и пришла навестить Геру с отцом!
– Выходит, что ему ты отомстила?!
– Выходит, так, – неожиданно она засмеялась, и этот звонкий смех опять напомнил голос – ноту Геры, и я ее опять обнял.
– Люби меня, – прошептала она, – люби меня еще и еще, и пусть эта ночь никогда не кончается! – и я любил ее, любил до дрожи в коленях, до плача в глазах, и ее молодое горячее живое безрассудное тело спешило переполниться моим семенем, чтобы после всего вернуться опять к несчастному мужу…
– Это грех, – прошептал я потом и закурил, осветив улыбающееся лицо Милы.
– Мне это было нужно, – прошептала она, – мне могильщик сказал, что ты приходишь сюда каждую ночь! И мне захотелось, и вот я пришла!
– Да, странно, – вдохнул я, приобняв ее за плечи. Она тоже закурила, и так мы то разговаривали о наших близких умерших покойных, то снова как во сне овладевали друг другом…
– А ты знаешь, Гера очень любила тебя, – сказала тихо Мила, расставаясь со мной рано утром у ворот кладбища.
– Что ты скажешь мужу?!
– Это неважно, – она поцеловала меня на прощанье и радостно зацокала по мостовой своими острыми каблучками, а я, не отрываясь, глядел на ее удаляющуюся тень и думал о ней почти как о Гере.
Потом она еще несколько раз приходила ко мне на кладбище, пока однажды просто не исчезла из моей жизни, развеявшись, как сон, да и холодно уже было ночами. Я тоже перестал приходить к Гере, к ее могиле, я просто понял, что жизнь идет еще дальше и что мне ее надо принимать такой, какая она есть, если я не захочу, конечно, сойти с ума или покончить жизнь самоубийством.
Может, поэтому я почти всегда перед сном прошу прощения у нее перед этим пожелтевшим портретом с давно увянувшим букетиком хризантем, которые она принесла незадолго до нашей свадьбы, которая так и не состоялась никогда.
А жизнь бурлила, Ираклий все время пьянствовал, Эдик обучал студентов психиатрии, а своих пациенток совершенному и качественному сексу, Бюхнер все так же разводил тараканов, а моя учеба в институте уже подходит к своему невидимому концу, чтобы изменить свое название и переместиться в лоно зрелости благой…
9. Патологоанатом – некрофил или осквернитель праха Геры
Эдик Хаскин сдержал свое слово, и уже осенью, после окончания института я стал работать патолого-анатомом у Штунцера.
Патолого-анатомический корпус располагался на территории больницы, неподалеку от старого городского кладбища. Такое соседство вызывало весьма философское расположение духа. Здесь же в корпусе располагался и Центр судебно-медицинской экспертизы, который также возглавлял Штунцер. Маленький, слегка лысоватый, в очках и заостренным птичьим носом, Штунцер мне чем-то напомнил Бюхнера, но в отличие от последнего он был очень немногословен. Весь облик его говорил о какой-то ущербности, которую, похоже, он и сам осознавал, но пытался скрыть, из-за чего пребывал в постоянном волнении.
Как и говорил Эдик, Штунцер был некрофилом.
Это проявлялось во многом его поступками и поведением, а также заведенным им в корпусе порядком. Так, он любил вскрывать трупы исключительно молодых и красивых женщин, кроме этого, у него для этого был свой личный анатомический зал, куда он как в святая святых не допускал никого и даже выполнял работу медсестры, которая должна была ему ассистировать. Кроме меня и Штунцера, в корпусе работал также Ильин, старый медик, уже давно пребывавший на пенсии. Не знаю почему, но Штунцер сразу же почувствовал ко мне глубокую симпатию и позволил мне в его отсутствие находиться в его кабинете, поскольку своего кабинета у меня не было. К сожалению, я не смог устоять от множества гадостей, при этом я имею виду совершенно невинные гадости, которые все равно вызывают во мне какой-то потусторонний страх. Через полгода своей работы у Штунцера я уже боялся определенного множества вещей.
Ну, например, я боялся, что близкие и родные одного из моих покойников случайно разожмут его челюсти и увидят, что у него вроде как не хватает трех золотых коронок, которые я уже переплавил себе на перстень, или я еще очень боюсь, что Штунцер когда-нибудь убьет меня хотя бы потому, что я знаю, что он вступает в половой акт с молодыми и красивыми покойницами, которые еще не успели закоченеть.
Правда, этот страх бывает редким, и чаще всего я ни о чем таком серьезном не думаю и ловлю рыбу на окне из аквариума Штунцера.
Как я уже говорил, у меня не было своего кабинета, и Штунцер всегда позволял находиться у него в кабинете. Похоже, никто не знал, что нижний ящик его стола набит цветными фотографиями тех самых покойниц, которые имели честь обладать его неуклюжим телом. И все же мне иногда казалось, что я слишком много на себя беру, пытаясь судить Штунцера, который уже только из-за своей внешности и низенького роста вряд ли мог бы понравиться, и тем более – симпатичной женщине. Не отсюда ли и росли ноги у его извращенных фантазий.
Иной раз, когда на меня нападала необъяснимая тоска, я заходил в его кабинет, садился за стол и доставал и разглядывал на этих фотографиях еще не рассеченных скальпелем милых красавиц Штунцера. Правда, более трех-четырех фотографий я разглядеть не мог, ибо я в тот же момент представлял себе, как Штунцер совершает с ними половой акт, как меня тут же подташнивало, и я засовывал назад эти фотографии и опрометью убегал из кабинета…
Но однажды произошел случай, который просто лишил меня сознания. Это было после обеда, когда Штунцер выехал куда-то срочно по делам, и я, как всегда, зашел в его кабинет и вытащил эти самые злополучные фотографии, и на одной из них увидел обезображенный труп Геры с продырявленной головой… Ее лицо все же сохранило в себе ту таинственную красоту, которая когда-то пленяла меня, но ее раздвинутые ноги и вся поза говорили о том, что Штунцер ее сразу же сфотографировал, как только что осквернил, он, несчастный, маленький, ушастый и ничтожный дотронулся до праха моей любимой Геры… Этот маленький неказистый гаденыш пихал в нее свой крошечный член и стонал от удовольствия…
Нет, я никак не мог в это поверить… И в эту же минуту в кабинет вошел Штунцер, сразу же одарив меня своей нервной улыбкой. Я успел спрятать фотографию Геры, а остальные положил назад, в нижний ящик.
– А вот рыться в чужом столе нехорошо, – нахмурился Штунцер.
– Да уж, – моя дрожащая речь могла подвести меня, и поэтому я больше не произносил слов, а просто молча улыбался и стоял перед ним навытяжку, как вкопанный истукан, хотя на душе у меня уже скребли кошки, а пальцы сами собой складывались в кулак.
– Ты, видно, устал, – усмехнулся Штунцер, – так что я тебя на сегодня отпускаю!
Я только молча кивнул головой и вышел.
Рядом из труповозки менты выносили тело очередной красавицы, которую из своего окна жадно разглядывал Штунцер. Я быстро прошел мимо них. Ноги сами меня несли на кладбище, к могиле моей дорогой Геры. Вот и ее памятник, я открываю калитку, сажусь на лавочку возле нее и достаю из кармана ее фотографию, и смотрю на нее, и плачу…
Она действительна красива даже мертвая, смерть словно обвела ее своей волшебной кисточкой, и еще когда знаешь, что ничего этого уже нет, что все это лежит здесь в забвении и прахе, испытываешь необъяснимое желание дотронуться до нее, как до спящей принцессы, и, может быть, оживить ее своим грустным поцелуем…
О, Господи, она в тысячу раз нежней и обворожительней, потому что мертва!
Я вслушиваюсь в шепот ветра у ее могилы, и мне кажется, что я слышу ее голос, и этот голос говорит мне, что я должен отомстить за нее, за ее оскверненный прах ради нашей кромешной любви…
– А, может, его простить?! – спрашиваю я.
– Да что ты, разве подонков прощают, – шепчет она, и я плачу, и падаю на ее холмик, и прижимаюсь к нему всем телом.
Потом наступает ночь. Я все еще продолжаю лежать, вглядываясь в темноту… Эта темнота предназначена не только для меня, но и для тех, чья похоть выливает остатки разума за те таинственные пределы, где для всех без исключения Любовь, как и сама Жизнь, уже окончательно исчезает.
И здесь же на кладбище я и задался вопросом: а не безумен ли я сам?! И почему в моей душе Гера все еще остается, хотя ее уже не существует, и почему я могу разговаривать с ней, когда ее нет, и что такое смерть?… Мне видится, что она только связующее звено между нами, только мгновение, и мы с Герой опять будем вместе даже там, ведь не может быть, чтобы Бог навеки нарушил нашу связь, и если все, абсолютно все состоит из атомов, то часть моих атомов стала уже ее далеким и нездешним существом хотя бы потому, что она была беременна, она несла в себе плоть и кровь нашего ребенка…
Ночь продолжает смотреть на меня своей разинутой пастью, жизнь грозит мне своим безумным абсурдом, но я улыбаюсь, ибо знаю, что все когда-нибудь растворится и исчезнет, и даже этот гадкий и неказистый Штунцер тоже канет без следа, и поэтому я только лишь пытаюсь ощутить в темноте какую-то тайну, за которой прячется не одна только моя собственная маска, да и маскарад на земле еще не окончен, и всякий желает заглянуть внутрь другому, как будто найдет там, внутри, эту странную истину…
Я даже не помню, как вернулся домой с кладбища. Лишь рано утром я вытащил из кармана фотографии моей мертвой, оскверненной Штунцером Геры и молча сжег над газовой плитой, обжигая пальцы, но не чувствуя боли, ибо она у меня была в сердце, а сердце еще колотилось, взывая к отмщению…
– Аз воздам! – стучит мое сердце.
– Аз воздам! – течет моя кровь.
Бессонница нарисовала вокруг моих глаз черные круги, страдание в глазах, какой-то безумный блеск, и вот в таком странном состоянии духа я и пришел на работу.
– Даже не знаю, что с вами делать, – взглянул на меня недовольный Штунцер, – ну, ладно. Идите и поработайте хотя бы с этим стариком, – и Штунцер протянул мне документы. Труп старика и я смотрели на Душу с разных сторон – труп снизу, я – сверху. Вообще-то, Душа была невидима, и я ее не видел, потому что все еще был жив, старик, соответственно, видел, потому что был мертв…
Однако умозрительно я мог себе представить и даже немного почувствовать, как Душа приближается к некоему пределу, который высится надо мной как грязный потолок морга… Труп же, хотя и молчал и с виду был совсем пуст, все же не терял связи с улетающей душой и полностью просвечивался в ней, как земля в солнце…
После упорных вглядываний в мертвечину и часто думая о Гере, я уже не мог обойтись без спирта. Мои представления о Душе вступали в невидимый конфликт с окружающим миром, когда я возвращался с работы домой. На автомобиле своих родителей, уехавших в Израиль, я ездить после гибели Геры боялся, к тому же я очень часто вскрывал тела несчастных жертв случайных происшествий, и кроме этого обилие живых человеческих лиц в общественном транспорте в какой-то мере поддерживало мой пошатнувшийся разум после тайного разоблачения Штунцера. Временами мне казалось, что Души в телах пассажиров плескались как хотели…
Будучи переселенцами из других миров, они не ведали себя и творили вокруг себя один хаос, хотя и пытались создать какой-то видимый порядок… Мои раздумия на эту тему страшно огорчили меня, т. к. часто беседуя наедине с мертвецами, я не привык противопоставлять порядок хаосу, как, впрочем, и Жизнь Смерти, а поэтому соединял их в единое целое, отчего любой случай можно было рассматривать как закон… Может, поэтому, когда ко мне рядом на сиденье подсел какой-то усталый поникший старик, я сразу же поглядел ему в глаза, словно пытаясь найти в них то, что одновременно сближало и отталкивало нас…
И первое, что я в них увидел, был страх, точнее, ужас, который было невозможно описать никакими словами, а второе – необъяснимый восторг хотя бы потому, что этот самый старик и был тем самым трупом, который я два часа тому назад вскрывал в анатомическом зале… На мгновение я ойкнул и зажмурил глаза, потом снова их раскрыл, но старик продолжал сидеть, как ни в чем не бывало…
Потом я почувствовал, что моя Душа, как и Душа этого самого старика, готовят друг другу вместилище для последующей эманации… Вагон как будто разлетелся на миллионы воздушных капель-брызг, а старик схватил меня за руку и потащил за собой в крематорий…
Серо-мышиное здание крематория было заполнено минорной музыкой Шопена… Одетые в торжественно-черное служащие пытались всеми силами изобразить на лице ангельское терпение и сочувствие… Однако сквозь унылые маски прорывалось наружу безумное веселье… Женщина в черном платье с белым воротником неожиданно ущипнула меня и громко засмеялась, впрочем, ее смех так был похож на плач, что присутствующие рядом клиенты-родственники покойников совершенно равнодушно прохаживались по огромному вестибюлю крематория, правда, с некоторой опаской прислушиваясь к гулу работающей печи…
Старик одернул свой похоронный костюм и неожиданно подтолкнул меня к смеющейся женщине… Эта женщина тоже совсем недавно была трупом, который я потрошил своими собственными руками… И я готов был поклясться кому угодно, хоть черту! Она захотела меня обнять, но я оттолкнул ее и бросился бежать по крематорию… Узкие коридоры коварными лабиринтами спускались куда-то вниз, пока я наконец не добежал до ритуального зала, и там в гробу на колесиках, медленно бегущему по рельсам, лежала моя Гера и улыбалась мне одними губами, ибо глаза ее были закрыты, и я бежал за ней, пытаясь остановить ее гроб, не дать ему пронестись в огнедышащую пасть черного дракона, этой чертовой печки крематория, где с большим гулом тела превращались в пепел, но гроб все же проскользнул, и мои руки не смогли его никак остановить…
Старик подошел ко мне и погладил меня по волосам.
– Бедный юноша, ваша любовь уже сгорела, – прошептал он.
Очнулся же я от прикосновения к моим плечам водителя автобуса.
Кругом опять наплывала своей темнотой ночь. В эту минуту я почувствовал себя ужасно несчастным человеком, таким несчастным и одиноким, что сразу же, купив бутылку водки, отправился к Эдику Хаскину.
Эдика Хаскина я застал за весьма странным занятием. Он стриг волосы на голове у Евы, причем стриг без всякой системы, как ему того хотелось.
– Ну и как тебе моя работа?! – улыбнулся он, состригая очередной клок волос с головы Евы, которая сидела в застывшей позе, как мумия фараона.
– Даже и не знаю, что сказать, – улыбнулся я вымученной улыбкой.
– Это у нас называется «а-ля космическая лапа», – хихикнул Эдик, отхватывая новый клок волос.
– Извини, Эдик, но мне не до шуток, и очень хотелось серьезно с тобой поговорить!
– Ну, что ж, – вздохнул Эдик, разводя руками, – сходи, лапка, в соседнюю комнату и поспи на диване, – хлопнул он Еву ладонью по задней окружности.
– Опять спать, – капризно скривила губы Ева, – да сколько можно спать-то?! Ну, ладно, раз так надо! – она мне призывно улыбнулась и ушла в соседнюю комнату.
– Пойдем лучше на кухню, – предложил Эдик, ощущая в моем лице что-то недоброе.
На кухне он тут же вытащил из заветного места армянский коньяк и разлил по маленьким серебряным рюмкам, быстро нарезав лимон тонкими дольками. Я все это время молча наблюдал за его процедурой подготовки разговора по душам. Что мне нравилось в нем, так это отсутствие какой-либо заносчивости и особое умение понимать человека с полуслова, и еще – быть готовым помочь в любую минуту. Правда, его портило только одно – это просто безумная страсть к женщинам, а в особенности к своим пациенткам, которых он лечил и удовлетворял самыми разнообразными способами.
Наконец мы молча выпили, и Эдик уставился на меня своим улыбчивым и в то же время осторожным и хитрым прищуром профессорских глаз.
– Эдик, откуда ты узнал, что Штунцер некрофил?!
– А разве я тебе это говорил?! – удивился Эдик.
– Ну, ты, наверное, помнишь, полгода назад, когда ты пообещал мне найти работу, и ты сказал тогда…
– О, Господи, – засмеялся Эдик, хлопнув себя рукой по лбу, – да, я просто пошутил. Неужели ты не понял?!
Изумление на его лице действительно было естественным и непринужденным.
– Нет, но я действительно пошутил, – теперь Эдик престал улыбаться, и его лицо приняло задумчивый вид.
– А что, на самом деле что ли?! – с тревогой спросил он меня.
– Да, – выдохнул я.
– И ты видел?!
– Нет, не видел, но зато видел цветные фотографии в его столе.
– Гм, фотографии, – усмехнулся Эдик, – да ведь эти фотографии, да, а что они изображают?!
– Покойниц, красивых молодых покойниц до момента вскрытия!
– Ну и что?! Такие фотографии делают и для судебной экспертизы!
– Но на этих фотографиях не раздвигают ноги покойницам и не снимают в увеличенном виде их…
– Слушай, не надо, – взмолился Эдик, – а то меня сейчас стошнит, – и он тут же вскочил с гримасой отвращения и убежал в ванную.
– А у тебя есть эти фотографии?! – спросил меня Эдик, обратно усаживаясь за стол.
– К сожалению, нет, – вздохнул я, – была одна, моей Геры, но я ее сжег.
– Так он и твою Геру тоже, – нахмурился Эдик. – Н-да!
– Я когда его вижу, мне очень хочется его задушить, – я немного всхлипнул, Эдик положил мне свою руку на плечо.
– Ничего, брат, ты уж держись, а мы этого Штунцера засадим ко мне в лечебницу! Надо только немного постараться! К тому же я, брат, сейчас по некрофилии работу пишу! Так что мне такие пациенты до зарезу нужны!
– И тебя даже не смущает, что он твой коллега и вроде как неплохой знакомый?! – удивился я.
– А что мне, плакать что ли?! – немного смутился моего удивленного взгляда Эдик, – в конце концов все мы в какой-то степени подопытные кролики!
– Знаешь, Эдик, я бы хотел узнать твое мнение о Штунцере уже не как мнение коллеги и знакомого, а как мнение специалиста!
– Н-да, – вздохнул Эдик, сжимая пальцы рук и создавая ими округлую сферу, – вообще, как ни странно, несмотря на всю чудовищность такого полового удовлетворения, доказать патологическую основу личности почти не удается, хотя еще в прошлом веке многие психиатры обосновывали наследственностью, даже как второстепенные причины указывались алкоголизм и слабоумие, но наука шла вперед, человечество тоже претерпевало различную эволюцию, и даже, можно сказать, деформацию собственного же развития, и, как ни странно, в наше время появились очень высокоразвитые интеллектуальные некрофилы, которым свойственно особое болезненное извращение чувственности, основанное на парадоксальном мышлении личности.
Некрофилы обладают способом «оживления трупов», то есть они их оживляют мысленно и чувственно. Кроме того, некрофилия как болезнь содержит бессознательную тенденцию собственного же умерщвления, для такого интеллектуального некрофила, как Штунцер, это своего рода проникновение в тайну, ибо его мертвецы, то есть покойницы, внушают ему не грусть и не тоску с ипохондрией, а самое возвышенное благоговение перед самим фактом их исчезновения, поэтому он и пытается проникнуть в них как в вечную тайну, и от живых они стараются держаться подальше.
– Да, Штунцер очень немногословен, – задумался я, – и зал у него свой анатомический, куда он никого не впускает, и что он там проделывает со своими покойницами, одному только Богу известно! И вообще тайна Штунцера, на мой взгляд, это не просто какое-то отклонение от нормы или обыкновенное извращение, нет, это тайна, лежащая в основе существования любой сволочи, которая пытается протащить через себя весь мир, как нитку через игольное ушко.
– Интересное высказывание, – усмехнулся Эдик.
– И еще я думаю, что Штунцер не просто сумасшедший, что он еще одинокий и несчастный человек, которому легче объясниться в любви с мертвецами, нежели чем с живыми людьми. И потом, я уверен, что Штунцер действительно боится людей, он избегает рукопожатий, прямых соединяющихся взглядов, и он заранее уже чувствует какой-то подвох в отношениях с ними, и потом, мне кажется, что он больше всего боится, что кто-нибудь может посмеяться над ним и как-нибудь опозорить!
– Однако, он не так прост, и поймать его с поличным будет очень нелегко, – сложил пальцы замком Эдик, – и потом не забывай, что Штунцер благодаря многолетней практике и занимаемой должности приобрел не только авторитет, но и многочисленные связи! А потом в нашей среде существует такое понятие как «корпоративная солидарность», к тому же многие наши коллеги не захотят подымать шума и очернять пусть и свихнувшегося, но все-таки медика! В общем, одними фотографиями тут не отделаешься, тут как минимум необходима видеозапись!