Текст книги "Записки одессита"
Автор книги: Игорь Свинаренко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)
А еще же четвертое поколение подросло: моя дочка от первого брака без моей помощи перебралась в Штаты и работает там врачом. Недавно приезжала ко мне в Москву. Вроде как просто повидаться…
Песня о Родине (исповедь графомана)
Я очень быстро понял, что мне сказать нечего, – вот это самое главное. Горькое открытие, но уж лучше правда. Лучше трезво смотреть на жизнь. А с точки зрения техники – все было в порядке. Стихи у меня всегда были техничные, это я понимаю.
Вот, допустим, у меня была такая вещь «Внезапный снег в Железноводске». Допустим, так:
На тающей, на стынущей
Упавшей белизне
Желтком сгоревшим, сгинувшим
Горчишником остынувшим
На синей простыне
Зрачком косящим, прорубью
В снегу прозревшей прорезью
Так внятен, горек, чист
Внезапно с неба канувший,
Как отзвук дальний – лист.
Там есть ляп, но он намеренный:
Горчичником остынувшим
На синей простыне.
Все в порядке тут с техникой.
Могу технику показать другую:
Той зимой в морозном дыме,
В зазвеневшем Усть-Илиме,
Отчеканенном червонным январем,
Сквозным, каленым,
Разметавшимся по склонам,
Снежном, утонувшем, сонном,
Ты мне вспомнилась…
Ну и т. д.
Значит, технику можно прихватить, но непонятно, откуда идет эта вещь, эта самая вещь…
На доске калиновой, червонной
На кону горы крутопоклонной
В тридорога снегом занесенной
Высоко занесся санный, сонный
Полуберег, полугород, конный
В сбрую красных углей запряженный,
В желтую мастику утопленный
И в перегоревший сахар жженый…
Как бы понимаешь – вот такие есть вещи. Ты их можешь моделировать – но это для тех кому есть что сказать! А мне – нечего. Вот и все. И наоборот – есть люди, которые не могут писать, но они соображают очень сильно. В итоге я не смотрю на то, что я написал, как на большую высокую поэзию. За какие-то строки мне вообще стыдно… Я этим занимался в 22–23 года. В 21 год я начал. Вот она, поэзия; когда б вы знали, из какого сора… Я встречался с девушкой одной три с половиной года. Она не хотела давать, потому что считала, что до свадьбы не дают, и я с ней не спал. Я ее щупал, но не ебал. Вот! (Потом я женился – именно на ней. Значит, как это ни смешно, в итоге ее тактика сработала, она не зря не давала…)
Во время этих ухаживаний Бог послал мне женщину, первую, а это очень важно – какой была первая. Я помню, как я сидел и ждал ее, она должна была приехать, и все должно было случиться, так и вышло; я этот день запомнил навсегда: это было 15 ноября, когда я ее трахнул. Я дрожал как мальчик, комплексов было полно, я был мальчишка необразованный.
Я писал ей стихи, она была единственная, кому я писал.
Вот, например:
Как в старых романах и фильмах потертых,
Сидишь на диване с гитарой
И пламенем черным прически
И тихо поешь про двухстволку,
Про чьи-то колени,
Про то, что уходят на север в тумане олени
И пьян наш Валерка,
А ты хороша до озноба,
И я в бесшабашность твою
Как в ладони сугроба…
…
А ты все поешь,
Сероглазое, милое чудо.
Все верно, я верю,
Что солнце почти абрикоса
И нам уходить почему-то
Так трудно, так трудно.
Я не замечаю, что
Пальцы мне жжет папироса
…
Еще были такие строки:
Украдет у ночи тьму дробный стук колес.
Парус – ветер украдет, снасти – тени звезд.
Унесут и нас года
В небо, в море, в города.
Над плечами наших мачт – темная вода,
Не летайте, не ломайте крылья,
Не стучитесь в теплые ладони.
Если солнце мы в зрачки запрячем,
То глаза любимой время не затронет,
Годы не затронули, а глаза остыли.
И ладони теплые сделались пустыми,
Голоса зеленые стали черно-белыми,
Время нас не трогает, время дело делает.
Не смолите днища и канаты,
Паруса на простыни порежьте.
Что с того, что простынь жестковата?
Ведь земля устойчива, на земле полегче.
…
О чем это? Юношеская лирика. Но как ни странно – пиздец! – конфисковали тираж газеты, где этот стих вышел! Правда, это была многотиражка… Партком собрали, всерьез про идеологическую диверсию говорили. А, пессимизм, к чему призывают людей – не ходить в моря, не летать? Паруса на простыни разорвать?! И это в то время, как партия и проч., и проч.! Как слово наше отзовется? Да хер его знает, как оно отзовется.
У этой истории могло б быть серьезное продолжение, но наш ректор все спустил на тормозах, – тогда как раз недавно было страшное дело по национализму в Львовском университете… Неохота было к себе внимание привлекать в той обстановке, и все замяли.
Поэзия!
Я выскочил как черт из коробочки, но меня вовремя задвинули обратно. А мог бы прославиться, стать героем, но ну его на хер, такой героизм.
Откуда это все взялось? Я же был советский провинциальный мальчик из небогемной семьи, который дрался, фарцевал, прогуливал уроки…
Интерес начался, наверно, в Братске, родители работали там, а я ходил в школу, класс в шестой. Туда в те времена приезжал Евтушенко, читал свои стихи; местные интеллигенты их писали на старинные здоровенные магнитофоны, все слушали, включая моих родителей, я тоже пытался, вникал, – и как-то на меня это действовало! Потом, в десятом классе, мне попался сборник Евтушенко же «Взмах руки». Я прочитал, мне понравилось. Быстро, очень быстро, я перекинулся на Вознесенского. Потом Лорка – полез туда. Я вышел на правильную тропу, прочитал «Доктора Живаго» и того Пастернака, который был опубликован, – я про стихи тут.
У меня странная память, я знаю наизусть тыщи стихов, ну тыщу точно, я любого могу переспорить, давайте читать наизусть хоть Мандельштама, хоть Пастернака, хоть кого! Один начинает, другой продолжает, кто первый выдохнется? Я однажды выспорил у одного серьезного парня «мерс», мы поспорили при свидетелях, и он проиграл, но я его при свидетелях же простил, похлопал по плечу: не нужен мне твой «мерс», свой есть, оставь себе. И он оставил. Это выглядело жалко, но он это проглотил.
Я не заучивал стихи, нет. Просто внимательно и с огромным интересом их читал. Наверное, я, как всякий графоман, пытался разобрать игрушку, чтобы понять, как она действует, чтобы повторить успех. Те стихи, которые меня потрясли, я их читал раз или два и запоминал от начала до конца, навсегда. При том что выучить наизусть я не могу ничего… «Мой дядя самых честных» – это я как раз плохо помню, а что касается личных ин-NTejjecoB – другое дело.
Мне, как всякому графоману, хотелось писать. И я писал. На той же Зейской ГЭС. Вроде про комсомольскую стройку, но там не было слова про комсомол!
Только пантеизм. И чистая лирика.
Вот, пожалуйста:
Застывшее небо набухло дождями,
И пахнут ладони озябшей росой.
Студеная Зея течет из тумана,
Парящий туман, как березовый сон.
ПРИПЕВ:
И за шесть тысяч верст
Будет сниться мне створ,
Весь в серебряной пене
В изумлении гор.
На щеках усталых трудяги буксира
Холодные капли мерцают слюдой.
А Зея, как звон, как легенда, красива,
И в сопок кольце свист ветров над водой.
Испуганно эхо взметнулось к вершинам
И сквозь перекрытия радостный шум.
Упрямо пошли к котловану машины,
Как раньше ходили солдаты на штурм.
Про Всесоюзную ударную комсомольскую стройку, про всякий там энтузиазм – ни слова. Что и требовалось доказать. Совесть моя чиста. А то, знаете, некоторые великие поэты то Ленина хвалили, то Сталина…
Я еще в школе собрал группу ребят, которые интересовались стихами, мы договаривались и шли куда-нибудь в интернат и там со сцены читали стихи. Потом в институте тоже сбилась компания, мы собирались и читали. Французов, к примеру. В России не очень знают французскую поэзию. А у них есть большие поэты, тот же Аполлинер. Жак
Превер – роскошный поэт. Превер – это очень просто:
В манеже лжи
По кругу бежит
Красная лошадь улыбки твоей.
А я неподвижно стою на песке,
Хлыст правды печальной сжимая в руке.
И нечего мне сказать.
Твоя улыбка так же верна,
Как правда, что может больно хлестать.
И знаменитейшее его стихотворение «Барбара», которое ты, конечно же, слышал…
Орлуша мне говорит:
– Ну, французская поэзия – это же переводы!
Но у меня на этот счет своя теория. Раньше издавали много переводов, и хороших в том числе; видно, серьезные ребята, поэты, которые были в подполье, пошли в переводчики. И в академических изданиях был основной перевод, а в конце – варианты. И тут все очень просто, как с бабами: если у тебя выработался литературный вкус, очень легко отбрасывать то, что тебе не нравится. И я выбирал, как потом выяснилось, правильные переводы. Я много читал французов, которые мне очень нравились, и испанцев. Почему я очень люблю, в частности, Аполлинера? Впрочем, это длинный разговор и неинтересный.
Сам про себя я, конечно, понимал: какой, я на хуй, поэт… У меня были стихи более или менее технично сложены, но… Правда, я считал себя квалифицированным поэтом-песенником. Я начал в 20 лет писать с Джоном песни: он – музыку, я – тексты; это продолжалось долго…
Музыка всегда подпирает текст. «Мне нравится, что вы больны не мной» – эти стихи были известны всей России 70 лет. Но пока они не прозвучали с музыкой, никто из широкой публики их не знал. Кто возьмет сборник Высоцкого и прочтет его тексты как просто стихи – того постигнет жестокое разочарование. А стихи Окуджавы? Это не Мандельштам и не Пастернак, и даже не Тарковский…
Считая себя песенником, я могу сказать, что написал по крайней мере один хороший текст, который можно воспринимать без музыки.
Если тронет улыбку печаль,
Если пальцы коснутся плеча
И мелькнет в осенней толпе
Твой прощальный взгляд…
Если тронет улыбку печаль,
Как зарницы смятение светлых гроз,
Мы заставим сердце молчать,
Но не сдержим слез.
Мы не сдержим тепла сентября,
Не поверив ему всерьез.
И осыплются листья, горя
В ломкий снег у застывших берез.
Вспыхнет прорубью под снегом
Холодом согрет
Лист, отпевший первым снегом
Твой уход – твой след.
В мире нет беспросветных ночей
И утерянных напрочь ключей.
На таежной стылой реке мне твой смех звучал.
В мире нет беспросветных ночей.
Будет, осень, светиться твое крыло,
И хмелеть апрельский ручей,
Дымный, как стекло.
И когда полыхнувший апрель
Тронет веткой твое окно,
Будет в лужах смеяться капель,
Словно не было в мире темно.
Словно не было горьких и смутных гроз.
Разве с небом сводят счеты за такую боль?
Разве можно ветер моря упрекать за соль?..
Будет ключ улыбаться реке,
И мелодия плыть вдалеке.
Будет ясных глаз глубина
холодеть у дна.
Будет ключ улыбаться реке,
Затанцует корабль на шальной волне,
И лежать рука на руке
в самом первом сне.
Нас укутает ветром прибой
на исходе тепла и дня,
И соленые брызги и боль
Все пройдет, все отпустит меня.
Разве с небом сводят счеты за такую боль?
Разве можно ветер моря упрекать за соль?..
На самом деле это был текст песни, при том, что это, конечно, длинно для песни… Вот я все говорю про себя – графоман, графоман, но этот-то текст хороший, он, блядь, не графоманский! Я это написал в 1980 году. Мы как раз три песни продавали тогда Пугачевой, но это отдельная история…
Песни вот с чего начались (зейская история не в счет, там все было наивно и бескорыстно). В Одессе у меня была баба, она работала в деканате в консерватории, а муж ее был моряк на очень большом пароходе; она еблась от него, как почти все моряцкие жены, и как некоторые из них, именно со мной… Она видела, что у меня бабок нет, но ее грело, что я все-таки доцент. Ей захотелось поддержать хорошего парня, и она познакомила меня с преподавателем кафедры композиции, композитором же; слово за слово, я принес ему свои тексты. Помню, там точно был стих «Не ищите в море жемчуга, матросы» – подражание андалузской поэзии и заодно Лорке. Композитор посмотрел это, задумался и говорит:
– Давайте мы с вами напишем песню о родине!
Да, свежие у него ассоциации: море, жемчуг – и родина, социалистическое отечество.
Мне уже было 33 года, какая, казалось бы, песня? Причем о родине? Но я исходил из того, что за песни платят, и это было главным мотивом. Или, может, графоманство мое взыграло? Но, с другой стороны, это был challenge: что, я не могу песню о родине сочинить?
Но как и что сочинять? Лично я о родине не думал ничего. И я не придумал ничего лучшего как прийти к своей еврейской маме и спросить:
– Скажи, а ты что о родине думаешь?
– Родина – это мать…
Я серьезно отнесся к ее словам. Я тоже понимал, что можно, только убрав политику, говорить о родине – о природе, о сыновьях, в таком духе.
И я написал. Может, это плагиат, может, нет, но написал я так лобово:
Люблю сады твои в цвету
И грозы летние.
Люблю весенний шум апрельского ручья,
Дым стороны родной,
Тепло друзей-товарищей —
Все это – родина любимая моя.
И дальше припев:
Сколько сыновей нежных
Спит в твоих полях снежных,
Вечно спит в полях снежных…
Ты помнишь их, земля?
Боль моя и мой праздник,
Сколько нас таких разных
Поднято твоим светом,
Родина моя.
Композитор насторожился насчет сыновей нежных в полях, но потом остыл.
Третий куплет звучал, как сейчас видно, двусмысленно:
С годами к нам приходят вновь простые истины.
Мы их несем в душе своей во все края.
Тобою мы живем, с тобою вместе выстоим,
С тобой всегда мы будем, родина моя.
Во все края – в Тель-Авив, в Нью-Йорк, далее везде. Так, что ли?
Короче, композитор сочинил к этому тексту бессмертную музыку, и мы отправили песню на анонимный конкурс. Ну, эпизод, и ладно. Но вдруг выяснилось, что мы выиграли всеукраинский конкурс! Когда было подведение итогов, нашу песню исполнили в Кремлевском дворце, как бы подарок России – от Украины. Все было так по-взрослому! В Афганистан ездил оркестр Одесского военного округа, среди прочего теноры исполняли и мой шедевр, как оргазм имитируя высокие чувства, и на словах «Сколько сыновей нежных» пацаны в Афгане плакали. Да и мелодия была хорошая.
Эту песню потом долго крутили по радио. Я получал от ВААП какие-то отчисления с этой песни, рублей двадцать в месяц – пока не уехал в Америку…
/Эту историю рассказчик вспомнил, когда узнал, что его новые соотечественники – американцы вошли в Афган. Был новый challenge, что пусть бы и эти новые иностранные пацаны поплакали над пронзительными строками. И руки, короче, потянулись к перу, перо к бумаге, он задумался и сел переводить свою лирику на английский…
И мы еще посмотрим, чем это все кончится./
Потом мой напарник, композитор, говорит: – Надо ко Дню Победы марш написать. Ну, я сел и написал:
Сколько верст мы с тобой прошагали
Под бомбежкой, огнем и дождем,
Самых лучших друзей мы теряли.
Только верили в то, что дойдем,
ПРИПЕВ:
В час, когда горело небо и земля
И когда последний бой никто не ведал
Ты с нами был всегда,
Ты нас в окопах поднимал
И ты нас вел вперед,
Марш Победы, Марш Победы, Марш Победы
и т. д.
Продали мы и эту песню.
Я уже отец семейства, на четвертый десяток перевалил, обременен заботами, какая там поэзия, не до нее… Но приходит мой композитор, ноет: вот денег нет, но зато есть заказ от Минкультуры, жалко упускать.
– Ну, что там на этот раз? – спрашивал я недовольно, но денег хотелось.
Новый заказ был про первую школьную любовь.
– Да какая школьная любовь? Я женат уже второй раз…
– Ну я тебя прошу! Там все схвачено, ребята ждут!
И я ничтоже сумняшеся пишу:
На палубе на рассвете
Танцует с девчонкой ветер,
Плывет на исходе лета
Маленький пароход.
Знаю, запомним это
Любви нашей первое лето,
Щемящий напев кларнета
И школьный последний год.
Он с этим листком пошел по инстанциям… А хлопец-референт, который говорит только на мове, наезжает:
– Ганьба! Це ж серйозний поет, вш про Батыавщину писав! А тут я не розумш… З ким д1вчина танцюе? Д1вчина може танцювати з другою д1вчиною або з хлопцем, а тут вгтер – що за херня?
Композитор прибегает ко мне с этим:
– Бля, сделай что-нибудь! А то мы пролетаем с этим школьным вальсом!
– Ща я тебе напишу, только чтобы ты отъебался.
Тихо звучат гитары,
Как-то там – не помню уже – кружатся пары.
Вот и пришел, ребята,
Школьный последний бал.
Нас ждут впереди дороги,
Надежды, мечты, тревоги.
И даже учитель строгий
С улыбкою нас обнял.
– Я знал, что ты настоящий талант! Это ж другое дело! Тут и лирика, и пафос, и педофилия – вообще все есть, очень многослойное произведение.
Последний всплеск, последний отголосок моего поэтического творчества был такой.
Как-то в Москве в бане, ну, там свой коллектив сложился, и один завсегдатай, Коля, позвал нас на концерт.
– А что, шансон будет?
– С чего вдруг шансон?
– Ну а что вы, бандиты, слушаете?
– Да пошли вы на хуй! Бандит… Я композитор, я консерваторию окончил! (Тут он приврал, на самом деле – Гнесинское.) Я музыку пишу! Просто когда началась вся эта хуйня и не на что стало жить, занялся бизнесом…
И довольно удачно: он, чтобы вы знали, хозяин сети богатых магазинов – «Три толстяка». Но старого не забывает: платит 300 именных стипендий музыкантам и содержит джаз-банд. Короче, я дал Коле свои старые стихи, он положил их на музыку, записал на диске, да еще и вставил это в концерт, позвал меня и объявил со сцены, что в зале сидит поэт, автор текста. И вот не где-то, но в Московской филармонии исполнили мою песню:
Ветер, ветер, парус мелькает на склоне дня.
Ветер, ветер, флейта в тумане зовет меня.
Над темною водой печален флейты звук.
Далеко-далеко поет она в тишине ночной.
Ветер, ветер, берег желанный исчез вдали.
Манит флейта парусник-странник на край земли.
Над темною водой печален флейты звук.
Далеко-далеко поет она в тишине ночной.
Ветер, ветер, колокол светел, прощален звон.
Кораблей уснувших на рейде тревожит он.
Над темною водой печален флейты звук.
Далеко-далеко поет она в тишине ночной..
Где, где они все были раньше? Признание – если это считать признанием – несколько запоздало. И время сейчас другое. Современные девушки, когда им предлагаешь почитать стихи, спрашивают:
– Ты что, импотент, что ли?
Ну, зачем все мешать в одну кучу? При чем тут одно к другому?
Ничего святого у современной молодежи.
А вот еще в Штатах мне предложили написать песню про эмиграцию. Но на хер мне это?
Тем более что и от эмиграции я оторвался, живя последние десять лет в Москве, она мне еще меньше понятна, чем тогда школьный вальс многодетному отцу…
Вместо сочинения песен про эмиграцию я, наоборот, вернулся в Россию.
Странно: дедушка мой хотел свалить, свалил в Штаты – и вернулся. Папа попал в плен и сидел в лагере во Франции, его предупреждали: в России тебя посадят! Он вернулся, и точно посадили, но он не жалел об этом.
Вот и я почему-то вернулся.
Это у нас, наверно, семейное.
Он рассказывал после:
– Я на чужбине вспоминал сени, ковшик, бадейку с водой… И подумал: «Ну что, десять лет отсижу в Сибири – и вернусь».
Ну и кто он был, если не поэт? Вот и я в него удался. Все очень просто.
Только у него в отличие от меня хватило ума не писать стихов.
Первая женщина
Эту историю не понять, если не знать кое-чего о микроцивилизации, которая тогда существовала в Одессе, в те времена, когда мы были молодыми и чушь прекрасную несли. Все совпало: и хрущевская оттепель, и появление первых цехов, и денег, и толчков…
Одесса – это феномен в русской истории. Ее строили не под дулом пистолета, не крепостные, согнанные в болота, но свободные люди при помощи экономических инструментов. Вот, например, почему там были каменоломни? Да потому что до улицы Комсомольской, она же Портофранковская, было порто франко, отсюда до моря товары не облагались налогами, а дальше уже была Российская империя. Ну и начали таскать товар по катакомбам из империи в Одессу. Камень, конечно, тоже добывали, вся Одесса построена из ракушечника, но так, попутно – это не было главным в каменоломнях.
Одесса – это был самый еврейский город СССР. Но евреев там было, дай Бог, 30 процентов. Да и не столько в евреях было дело… Морской город, приливы, отливы, обмен идеями. В этом смысле Одесса была похожа на Геную, Венецию, Флоренцию, на Марсель. В Одессу побежали гагаузы, русские, украинцы… Градоначальники одесские были люди думающие: они пригласили к себе работать людей, которые Питер строили, французов и итальянцев. И результат виден: посмотри на оперный театр, на Потемкинскую лестницу…
Весь старый город был очень быстро выстроен. То, что в Питере на холоде из-под палки строится три года, в Одессе легко делалось за год. А вся планировка в Питере – как в Нью-Йорке: все очень просто и сразу понятно, что вдоль, что поперек. Одесса вообще показала, что экономические законы порождают другой дух. Мы помним легенду Пушкина, какой она была в XIX веке. Но и в XX веке Одесса была совершенно уникальным социумом, смогла остаться. Сейчас много говорят о том, что той Одессы уже нет, все уехали, и город заселили крестьяне, дух утрачен. Зря это говорят… Как – все уехали? А Кнеллер, а Голубенко? Крепкие ребята! И еще ж новые подрастают. Я тоже сначала думал – поджарые, морды беспородные, – но все не так просто.
Одесса… Ты не можешь вернуться к старой любовнице, потому что она уже бабушка. Но когда я приезжаю в Одессу, то я как будто мальчик и как будто ебусь с любимой девушкой из своей молодости.
В этом феномен Одессы!
В Одессе жесткости такой, как, скажем, в Туле или Нижнем, где «Мать» Горького, никогда не было. Когда генерал и человек в розыске в Одессе сидят за одним столом, то сразу видно, что в них нет русской жесткости, когда отец на сына, когда белые-красные, когда черное-белое. Они оба понимают, что всем надо жить. Генерал смотрит на человека, который в бегах, и думает: «Мы ничего против тебя не имеем. Сегодня тебя разыскивают, такое время. А завтра могут меня начать разыскивать. Такая вещь – жизнь».
Вот Бабель… Вызвали Фроима Грача в ЧК и застрелили во дворе. Или Беня Крик… Какие-то вещи страшные были в Одессе, но они делались и смотрелись не так ужасно, как расстрел в Ипатьевском доме, такого духа никогда не было. Всегда цеховики могли сидеть с ментами и договариваться.
Эту струю внесли не украинцы и не молдаване, а евреи – и даже, может, больше греки. В Одессе нет национализма. По большому счету… Вот недавно выяснилось, что у Вити Красняка, который себя всю жизнь считал щирым украинцем, бабушка – еврейка. Там талантливые люди играют, там есть блестки той старой субкультуры… Поезжай в Кострому и Ярославль, где русская культура, – и что ты там увидишь?
Вот представим себе. Растет мальчик в Тамбове, где два института и военное училище. И холодно. Климат важен! Южные люди гораздо более терпимы. Или возьмем финал романа Тынянова «Кюхля». Кюхельбекер был из немцев, у него все напрямую. Он сердцем горел, он бы легко пошел до конца, так, чтобы его повесили, но как-то не сложилось. Он просто попал в ссылку. И вот финал: он сидит в курной избе, жена-чухонка и 13 детей. Абсолютно счастлив! Мне сразу вспоминается мой друг Фима, у которого в Одессе всегда были самые красивые девушки. А потом он по распределению уехал на Камчатку и оттуда привез чукчу, на которую без слез смотреть нельзя. Мы страшно удивились, а он сказал:
– Если б вы знали, как мне за нее пришлось бороться. Даже за такую.
Одесса в этом смысле всегда давала перспективы, потому что там море, а море всегда пробуждает какие-то фантастические вещи, – бессонница, Гомер, тугие паруса… Плюс в Одессе еще была консерватория и школа Столярского, где еврейские вундеркинды понимали, что ты станешь Осей Хейфицем, если будешь заниматься на скрипке. Было высшее мореходное училище, где ты мог стать настоящим мужчиной. Был хороший политехнический институт, всего – 17 вузов, мало какой город имел столько в советское время. А когда началась дружба со всеми этими темнокожими людьми с Кубы и из Афганистана, их стали принимать в наши военные училища – южным людям легче было на Юге.
Беня Крик; те старые традиции не были забыты, это придавало городу свой зловещий аромат, это дошло до меня, такая эстафета. Я помню, как моя мама пришла как-то вечером домой, как сейчас помню, в каракулевой шапке… Мне было года три, и я помню, как она сказала: – В городе «Черная кошка» орудует… Банда. Есть легенда, что евреи склонны в основном к финансовым преступлениям. Но среди евреев есть и отмороженные бандюки. Они в Штатах задушили всех ирландцев, получилась связка жидов с итальянцами. Ирландцы говорят: мы умрем! А умирать не надо. Надо жить грамотно… Поэтому ирландцы проиграли тогда в Нью-Йорке.
И вот на этом фоне разворачивалась очень важная для меня история… Первая женщина в моей жизни была в Одессе.
В то время я писал стихи.
Я был такой.
И пошел бы на истфак или на филфак… Но ты должен понимать, что раз ты мужчина, то ты должен бабло приносить. Так что я пошел в мореходку. Оттуда перевелся в строительный институт. Факультет мой – гидротехнический – был предпоследний по престижности, но страшно тяжелый по обучению. Процентов на 80 он состоял из приезжих, это были сельские дети, люди с Каховки. А вот сантехнический факультет или архитектурный – там были, конечно, одни одесситы. А одесситы очень резко отличаются от людей из деревень; это юг, там понтов /было в те времена еще больше, чем в Москве.
У нас в группе была девушка необычайной красоты. Ну, не такая безумно красивая с точки зрения фигуры, она была худенькая… Но у нее было божественное лицо, огромные зеленые глаза… и она была похожа на цыганку. Я не присматривался к ней никогда: она была старше меня, свекор ее был кэгэбэшник, а муж закончил наш факультет. И она меня нещадно подъебывала, острая была на язык девка. Я ее тихо ненавидел.
Мне шел 21-й год, я переписывал стихи доктора Живаго из запрещенной книги, я был полон комплексов, и самый главный из них был такой: я еще никого не ебал.
Но девушка у меня была. В 19 лет ровно, в 1969 году, я познакомился с девушкой и стал с ней романтично встречаться, и за два с половиной года самый большой прогресс был такой: я мог засунуть руку ей за пазуху и потрогать за сиську. Представляешь, да? И ты ни о чем больше не можешь думать, сперма давит на мозги, ты понимаешь, что можешь застрелиться… Это было очень тяжело, очень тяжело… Время было тяжелое. Наша культура несовершенна по сравнению с культурами древними.
Почему все вопросы регулируются бабками? Есть бабки – ты решаешь все остальные вопросы, нет – ты в дерьме… Мусульмане ввели гаремы, японцы – институт гейш. Когда я вспоминаю те муки, становится страшно. Найти кого-то еще? Но я не представлял себе, что я еще кого-то поцелую, кроме своей девушки. А девушкам этого не надо; во всяком случае, тогда я был в этом уверен. Она была убеждена в том, что приличные девушки действительно не думают об этом и не будут никогда ебаться до свадьбы. И что самое дикое, я с этим ужасом соглашался, я считал это справедливым, мне в голову не приходило обозвать ее дурой и уйти, хлопнув дверью! Напротив, у меня уже были мысли – выебать какую-нибудь старуху (после чего вернуться к моей невинной голубке и ухватить ее за сиську). Это все же лучше, чем застрелиться. Все это было похоже на сумасшедший дом – для меня только.
Я предложил Ларисе – так ее звали – выйти за меня замуж. Но по каким-то причинам ее родители этого не хотели, а она была послушна.
Вот я недавно читал Мураками. Он модный, к тому же 1951 года рождения, а я 1950-го, мы ровесники… Мне попался у него рассказ, который меня задел. Он пишет, что, когда ему стукнуло 16, он думал только про еблю. Как знакомо! Он тоже, как я, мог застрелиться, но у него этот вопрос решился очень просто: его девушка делала ему минет, и все были довольны.
Господи!
Что же это такое? Сколько у нас в России родилось несчастных детей, сколько людей посадили за то, что они кого-то выебали… Какие у нас были твердые, какие идиотские правила! Как просто и спокойно все было у Мураками!
Обычный минет – и люди успокаиваются и живут дальше, читают книги, учатся, смотрят на цветение сакуры, сперма не давит им на мозг, не превращает в сексуальных маньяков.
Это ж было сумасшедшее решение вопроса! И у нас спустя 20 лет эта вещь стала обыденной. А тогда рассказывали про грязных тварей на вокзале, которые по пьянке сосут.
И вот на четвертом курсе строительного института я подружился с Валерой Трофимовым (он давно спился и умер), который мне притащил два номера журнала «Москва», где «Мастер и Маргарита». Я прочел эту книгу еще тогда, это было в те годы невероятным космическим прорывом. Мы с Валерой сошлись на почве литературы, он был мне страшно благодарен за то, что я сделал его публикующимся автором: мы с ним писали юмористические рассказы, я носил их в газету, и это печатали! Мы подписывались так: «СеТро» – Севастопольский и Трофимов. А еще мы вдвоем написали очерк про работу в стройотряде – он тоже вышел в газете.
И вот на четвертом курсе – четвертый курс, а я еще не ебался это крик души! – мне исполняется 21 год, а я все еще никого не ебал… Мы сидим в аудитории: я, Валера и две девушки из нашей группы. Одна из них как раз та, которую я тихо ненавидел. И Валера говорит:
– У моей сестры была, свадьба вчера, осталось много выпивки и закуски. Поехали ко мне!
Ну и поехали. С этими девушками.
Я тогда ничего не понимал в бабах. Я не догадывался, что Наташа, эта недотрога и красавица, хотела туда поехать больше, чем я. Такое было первый раз в моей жизни, я был уверен, что мы просто едем выпить и закусить.
Мы начали пить… У Валерки была гитара, Наташа взяла ее, она хорошо пела и играла. Когда она стала петь, я влюбился в нее невероятно.
Она пела:
Начальник отряда
Винтовку кладет на колени.
И нету на карте
Еще ни дорог, ни плотин.
Кончается лето,
На Север уходят олени
И нам по пути,
Ах, как жалко, что нам по пути.
Ну, это было время бардовской песни. Это был какой-то пошлый ассортимент: замужняя женщина, родственница высокопоставленного кэгэбиста, гитара…
Мы еще выпили и перешли ту грань, когда можно себе многое позволить. У нее сердце сжалось – вдруг я Вальку выберу, вторую девчонку? (Про это она потом рассказала.) А я и не думал об этом! Я только целовался к тому времени с двумя девушками, и это – все.
Мы начинаем танцевать с Наташей… Сезанн впервые увидел женщину без трусов в 33 года. Это была крестьянка с мощной жопой. У него поехала крыша. Он увидел, что есть другая планета, такой глубины по ощущениям, что она важнее всего искусства, она может его перевесить… Я стал танцевать, как потом оказалось, с очень зрелой и очень тонкой женщиной. Женщиной с большой бук-вы. И химия возникла сразу, и это была>другая химия, не та, что с чистенькой промытой девочкой Ларисой. Здесь пахло чем-то другим, я понимал, что это запах серы, наверно. Он пьянил голову невероятно. И потом мы с ней стали целоваться, сильно. Валера потащил другую бабу в комнату. Я залез Наташе под юбку, там были не колготки даже, а чулки. Я отстегнул ей резинки, и чулки спустились до колен. Я остановился, и она говорит:
– Что, так и буду стоять со спущенными чулками? Все серьезно было… В 1972-то году. Но после в тот вечер мы всего лишь целовались, я даже в трусы ей побоялся залезть. Короче, это закончилось ничем.