Текст книги "Книги XX века: русский канон. Эссе"
Автор книги: Игорь Сухих
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 56 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
Шаги командора. (1928, «Двенадцать стульев». 1931, «Золотой теленок» И. Ильфа и Е. Петрова)
Мы молоды и верим в рай, —
И гонимся и вслед, и вдаль
За слабо брежжущим виденьем.
А. Грибоедов, 1828
Литература – дело одинокое. Одинок не только монах, склонившийся в келье над рукописью, или писатель, задумчиво грызущий в кабинете гусиное перо, но и современный сочинитель, барабанящий по клавишам, даже если он сидит в шумной редакции.
Творчество «больше, чем единица», вызывает дополнительный интерес.
«Обычно по поводу нашего обобществленного литературного хозяйства к нам обращаются с вопросами вполне законными, но весьма однообразными: “Как это вы пишете вдвоем?” Сначала мы отвечали подробно, вдавались в детали… <…> Потом мы стали отвечать менее подробно. <…> Еще потом перестали вдаваться в детали. И, наконец, отвечали совсем уже без воодушевления:
– Как мы пишем вдвоем? Да так и пишем вдвоем. Как братья Гонкуры! Эдмонд бегает по редакциям, а Жюль стережет рукопись, чтоб не украли знакомые» («Золотой теленок». Предисловие).
С братьями Гонкурами пусть разбираются французы. Но в русской словесности было, пожалуй, лишь три больших коллективных удачи: Козьма Прутков, братья Стругацкие и – как раз посередине – писатель Ильфпетров (недаром придумавший себе и псевдоним Ф. Толстоевский, в котором химически слились фамилии двух крупнейших русских авторов-антиподов).
Мемуаристы дружно утверждают: в быту они были едва ли не противоположностями: загадочная еврейская и загадочная русская душа.
Илья Ильф (Илья Арнольдович Файнзильберг, 1897—1937) был болезнен и близорук, молчалив и начитан, любил гулять по улицам и фотографировать, в конце жизни мечтал написать что-то похожее на чеховские «Душечку» или «Крыжовник». Он – созерцатель, наблюдатель. «Видя Ильфа, я думал, что гораздо важнее того, о чем человек может говорить, – это то, о чем человек молчит. В нем (в молчании) он очень широко обнимал мир…» (Ю. Олеша. «Памяти Ильфа»).
Евгений Петров (Евгений Петрович Катаев, 1903—1942) отличался отменным здоровьем и общественным темпераментом. Он служил в ЧК и редактировал журнал, жил сам и давал жить другим. В литературе он поначалу видел не призвание, как Ильф, а источник заработка в послереволюционной Москве. «Брат оказался мальчиком сообразительным и старательным, так что месяца через два, облазив редакции всех юмористических журналов Москвы, веселый, общительный и обаятельный, он стал очень прилично зарабатывать, не отказываясь ни от каких жанров: писал фельетоны в прозе и, к моему удивлению, даже в стихах, давал темы для карикатур, делал под ними подписи, подружился со всеми юмористами столицы, наведывался в “Гудок”, сдал казенный наган в Московское управление уголовного розыска, отлично оделся, немного пополнел, брился и стригся в парикмахерской с одеколоном, завел несколько приятных знакомств, нашел себе отдельную комнату…» (В. Катаев. «Алмазный мой венец»).
Один из современников назвал Петрова «поэтом сервиса». Он был не просто писателем, но литературным деятелем, причем и в специфически советском образе писателя-общественника.
Их объединяло, кажется, лишь одесское происхождение.
Символически разъединила их даже смерть.
«Я не помню, кто из нас произнес эту фразу: – Хорошо, если бы мы когда-нибудь погибли вместе, во время какой-нибудь авиационной или автомобильной катастрофы. Тогда ни одному из нас не пришлось бы присутствовать на собственных похоронах» (Е. Петров. «Из воспоминаний об Ильфе»).
Случилось, однако, по-иному. Тот, который однажды сказал другу: «Нет, нет, мы никогда не умрем на своих постелях», – все-таки умер от чахотки (ее уже называли туберкулезом), дома, на руках у близких, накануне Большого террора. Судьбу друга Ильф угадал: Е Петров, действительно, погиб в авиакатастрофе в разгар Великой войны. Самолет, на котором он летел из Севастополя в Москву, был сбит немецким истребителем в степи под Ростовом.
Но в главных книгах Ильф и Петров слились до неразличимости, образовали единого писателя, до которого не смогли дотянуться написанные единолично – ни до, ни после – вещи.
«Оказалось, что за десять лет работы вместе у нас выработался единый стиль. А стиль нельзя создать искусственно, потому что стиль – это литературное выражение пишущего человека со всеми его духовными и даже физическими особенностями» (Е. Петров. «К пятилетию со дня смерти Ильфа»).
В 1927—1931 гг. (а непосредственная работа заняла всего несколько месяцев) писатель Ильфпетров, «как бы резвяся и играя», сочинил два романа, которые стали единой книгой века, отодвинув, оттеснив куда более значимые для современников имена.
История создания «Двенадцати стульев» рассказана Е. Петровым.
Брат, уже известный писатель Валентин Катаев, печатающийся в газете «Гудок» под псевдонимом Старик Собакин (точнее – Саббакин), однажды предлагает журналистам-поденщикам, обрабатывающим читательские письма: «Уже давно пора открыть мастерскую советского романа, <…> я буду Дюма-отцом, а вы будете моими неграми. Я вам буду давать темы, вы будете писать романы, а я их потом буду править. Пройдусь раза два по вашим рукописям рукой мастера – и готово. Как Дюма-пер». Катаев предложил и авантюрную фабулу, сходную с рассказом А. Конан Дойла «Шесть Наполеонов»: пусть некто ищет деньги, запрятанные в одном из стульев.
Через несколько месяцев, когда работа существенно продвинулась, Старик Собакин благословил уже не литературных негров, а полноценных авторов: «Вы знаете, мне понравилось то, что вы написали. По-моему, вы совершенно сложившиеся писатели» (Е. Петров. «Из воспоминаний об Ильфе»).
Порой эти воспоминания вызывают подозрения. «Дарил он сюжет, нет ли – сейчас точно не скажешь. Нет документа – нет аргумента» (М. Одесский, Д. Фельдман).
Один, правда, косвенный документ и аргумент все-таки существует. «Двенадцать стульев» посвящены Валентину Петровичу Катаеву.
В отличие от мгновенного читательского успеха (за десятилетие, ко времени смерти И. Ильфа, роман не только был неоднократно издан в СССР, но и переведен на пятнадцать языков – такого, кажется, не знал ни один из советских современников Ильфпетрова) историко-литературная оценка книги была колеблющейся и, скорее, скептической.
«Среди крупных советских писателей 20—30-х гг. Ильф и Петров долгое время оставались относительно малоизученными, – фиксировал ситуацию через шесть десятилетий Ю. Щеглов. – Лишь отдельные проницательные наблюдения, притом нередко со стороны авторов, не писавших специально об Ильфе и Петрове, как, напр., высоко ценивший их Набоков, позволяли догадываться о том, сколь первоклассной важности культурный материал “пылится на складах” критического и историко-литературного истэблишмнета» («О романах И. Ильфа и Е. Петрова “Двенадцать стульев” и “Золотой теленок”).
Извлеченный со складов, этот материал подвергался разнообразной оценке и переоценке. ДС и ЗТ (таковы обычные сокращения романов в специальных работах) были объявлены: и классикой советской сатиры, бичующей старый мир и отдельные пережитки мира нового (Л. Яновская); и библией интеллигентов-шестидесятников, из которой вышла молодежная проза «Юности» (М. Каганская и др.), и антиинтелигентским памфлетом «молодых дикарей» (Н. Мандельштам); и универсальной сатирой, не только антиимперской, но и умеренно антисоветской (Я. Лурье); и ловким ходом авторов-эстетов, выбравших в герои плута и тем самым избежавших упреков в недостаточной лояльности (В. Набоков); и скрытым памфлетом, социальным заказом, мгновенной реакцией соавторов на борьбу группировок в советском политическим истэблишменте (М. Одесский, Д. Фельдман); и литературным дайджестом, который можно было написать, не выходя из библиотеки (Ю. Щеглов).
Но в любом случае это была игра на повышение. Романы-фельетоны оказались в первом ряду русского канона – наряду с М. Булгаковым, М. Зощенко, тем же Набоковым – или где-то поблизости от него.
По какой причине? Почему? Поищем и свой ответ, помня о том, что книга ДС/ЗТ уже выдержала испытание восемью – и какими! – десятилетиями.
«На Запад! За фабулой!» – дружно провозгласили в начале 1920-х годов формалисты и серапионы, Е. Замятин и О. Мандельштам. В конце десятилетия соавторы – фельетонисты «Гудка» и двинулись на Запад.
Если верить воспоминаниям (а тексты это подтверждают), мастерская советского романа строилась на скрещении двух мало свойственных русской литературе традиций (недаром Катаев вспоминает Дюма-отца): авантюрного (точнее – детективного) романа и романа плутовского. Однако, привлекательные своим демократизмом, но имеющие подозрительную репутацию, эти традиции сочетаются с трудом, напоминая персонажей крыловской басни.
Плутовской роман центробежен. Поставленный в центр его композиции герой-плут (пикаро – у основоположников жанра испанцев), как правило, проживает большой кусок своей жизни (причем обычно сам рассказывая о ней), но принципиально не меняется. Главное в плутовском романе – не сам персонаж, а его движение, перемещение от одного хозяина к другому и от одной плутни к другой. Похождения героя позволяют развернуть панораму современной действительности, будь это Испания XVI века (анонимный роман «Жизнь Ласарильо с Тормеса»), Франция века восемнадцатого («Жиль Блаз» Лесажа) или его русский извод («Российский Жилблаз» В. Нарежного). Не случайно чрезвычайно значим для плутовского романа так называемый хронотоп большой дороги – место случайных встреч и разнообразных приключений.
Роман же детективный (как и детективная новелла) – центростремителен. Его фабула строится на разгадке преступления, поиске, решении логической задачи и включает в поле внимания только то, что нужно для поиска решения.
На этой развилке соавторы решительно выбирают первый путь. Фабульная задачка (поиск единственного стула с бриллиантами) понадобилась им как спусковой крючок, потом про нее регулярно забывают, отыгрывая последнюю неожиданность, детективную пуанту лишь на последней странице:
«– Где же драгоценность? – закричал предводитель.
– Где, где, – передразнил старик, – тут, солдатик, соображение надо иметь. Вот они! <…>
Сокровище осталось, оно было сохранено и даже увеличилось. Его можно было потрогать руками, но нельзя было унести. Оно перешло на службу другим людям» (гл. XL «Сокровище»).
Другой столь развернутой, колоритной картины советской реальности на очередном переломном рубеже, переходе от нэпа к первой пятилетке, строительству социализма в одной стране, в нашей литературе, кажется, нет.
Соавторы проводят героев практически по всем значимым хронотопам советской эпохи: среднерусская провинция – Москва – Поволжье – отпускной юг (Крым, Кавказ, Черноморск – Одесса), Средняя Азия. Любопытно, что дорога не привела Остапа и его компаньонов в северную столицу, из значимых хронотопов лишь Ленинград оказался не включенным в поиски сокровища мадам Петуховой и погоню за миллионом Корейко.
Выбирая, соавторы одновременно изменяют в соответствии со временем, эпохой. Пеший ход или лошади («птица-тройка») были традиционной машиной пространства плутовского романа. В «Двенадцати стульях» Бендер попадает под лошадь, и газетная заметка об этом становится очередным витком фабульного движения (по ней ищет сбежавшего мужа мадам Грицацуева). Но средством передвижения его и спутников (за исключением Кавказа, где герои впали в абсолютную нищету) становятся все технические средства современности, идущие на смену «крестьянской лошадке»: поезд, пароход, автомобиль.
Бендер с Корейко пытаются даже использовать самолет, но получают решительный отпор: «– Я покупаю самолет! – поспешно сказал великий комбинатор. – Заверните в бумажку.
– С дороги! – крикнул механик, подымаясь вслед за пилотом.
Пропеллеры исчезли в быстром вращении. Дрожа и переваливаясь, самолет стал разворачиваться против ветра. Воздушные вихри вытолкнули миллионеров назад, к холму» (глава XXX. «Александр ибн Иванович»).
В этом эпизоде можно усмотреть и символику. На аэроплане летчик Севрюгов покоряет Север, дирижабль – транспорт, на котором Амундсен добирается до Северного полюса (о чем дальше). В этом уже воздушном будущем Бендеру нет места, вместо самолета ему приходится путешествовать дальше на корабле пустыни, верблюде.
Образ советского мира, панорама которого развертывается в дилогии, вызывает разные реакции. Автор самого подробного, новаторского комментария к романам утверждает (здесь и далее курсив в цитатах мой. – И. С.): «Если отвлечься от яркости, точности, свежести жизненных наблюдений, которыми соавторы сумели расцветить все эти современные стереотипы, то не будет большой натяжкой сказать, что романы Ильфа и Петрова могли бы быть написаны и без какого-либо непосредственного знакомства с жизнью 20—30-х годов, на основании одной лишь прессы, литературы и массовой мифологии» (Ю. Щеглов. «О романах И. Ильфа и Е. Петрова…»).
Комментатор, продолжающий работу Щеглова, полемизирует с ним вроде бы по частному поводу: «Ю. Щеглов не устает повторять, что И. и П. пишут не с “натуры”, а насквозь литературно, следуя литературной традиции или пародийно переиначивая ее. Большей частью это верно; но свидетельствую, что в отношении одесских голубей И. и П. рабски следуют натуре» (А. Вентцель. «И. Ильф, Е. Петров. “Двенадцать стульев”, “Золотой теленок”. Комментарии к комментариям…»).
Современники же нисколько не сомневались в обратном: источником романов была, прежде всего, не литература, а окружающая соавторов реальность. «В романе мало выдуманных фигур, и лишь очень немногие главы его не являются гротескным отображением встреч и соприкосновений Ильфа и Петрова с их соседями или случайными спутниками. При всей подчеркнутой гротескности похождений Остапа Бендера почти все события и все лица в романе почерпнуты авторами из самой жизни, из самой действительности» (А. Эрлих. «Начало пути»).
Явление того же рода – поиски прототипа Великого комбинатора – от одессита Осипа Шора, о котором мало что известно, до Валентина Катаева, о котором, напротив, известно столько, что трудно принять и эту версию всерьез.
На самом деле, долгое бытование классического текста нивелирует оппозицию литературы и жизни, выдумки и реальности, вымышленного образа и описания с прототипа. Списал ли (поди попробуй сделать это убедительно), придумал (выдумку ведь тоже непросто воплотить убедительно), позаимствовал их (но разве литература – не часть «натуры»?) – какая разница. На расстоянии противоположности сглаживаются и волнуют лишь профессиональных историков. Если автору удается создать целостный и завершенный мир, литература становится натурой, подменяет и отменяет ее.
О подобном эффекте точно сказал М. Горький, прочитав тоже насквозь литературный, написанный почти одновременно с соавторами – и без какого-либо знакомства с жизнью 1820—1830-х годов, – роман «Смерть Вазир-Мухтара»: «Грибоедов замечателен, хотя я и не ожидал встретить его таким. Но Вы показали его так убедительно, что, должно быть, он таков и был. А если и не был – теперь будет» (М. Горький – Ю. Тынянову, 24 марта 1925 г.)
«Самоцветный быт» первого советского века (1920—1930-е гг.) теперь мы лучше всего представляем не по историческим исследованиям повседневной жизни, а по Ильфпетрову, Булгакову, Зощенко. Историки повседневности регулярно заглядывают к нашим авторам за необходимым материалом.
Образ советского мира в романной дилогии весьма специфичен и отличается от картин, созданных многими писателями-современниками.
Важное его свойство описал Ю. Щеглов: «Романы прочитываются одновременно и как документ идеализирующих, героико-романтических настроений тех лет, и как одна из наиболее едких сатир на миропорядок, явившийся следствием революции». Действительно, в идеальном мире ДС/ЗТ существуют инженер Треухов и летчик Севрюгов, журналист Персицкий и Зося Синицкая, строители магистрали и студенты в поезде, с которым встречается Бендер-миллионер. Но рядом с ними живут члены Союза меча и орала, геркулесовцы, людоедка Эллочка, Васисуалий Лоханкин и другие обитатели Вороньей Слободки.
Формула двух миров внутри одного наглядно-метонимически представлена в начале главы IX «Снова кризис жанра»: «Чем только не занимаются люди! Параллельно большому миру, в котором живут большие люди и большие вещи, существует маленький мир с маленькими людьми и маленькими вещами. В большом мире изобретен дизель-мотор, написаны “Мертвые души”, построена Днепровская гидростанция и совершен перелет вокруг света. В маленьком мире изобретен кричащий пузырь “уйди-уйди”, написана песенка “Кирпичики” и построены брюки фасона “полпред”. В большом мире людьми двигает стремление облагодетельствовать человечество. Маленький мир далек от таких высоких материй. У его обитателей стремление одно – как-нибудь прожить, не испытывая чувства голода».
Любопытно, что три примера большого мира взяты из разных временных пластов: ДнепроГЭС строят сейчас, «Мертвые души» были написаны в императорской России почти век назад, а изобрели дизель-мотор и совершили кругосветный перелет в загробном мире, за границей в конце XIX века.
Взгляд соавторов назад и в сторону, может быть, ироничен, но не высокомерен. Своя Эллочка вызывает у них большие сатирические эмоции, чем зарубежная Вандербильдиха, а появляющийся в «Золотом теленке» лишь на мгновение, с одной репликой, Амундсен оказывается одним из смысловых центров книги.
Любопытно, что в книге (в этом она похожа на булгаковского «Мастера и Маргариту») практически отсутствует социальная вертикаль. М. Одесский и Д. Фельдман, впрочем, пытаются вписать ее в политические перипетии времени. Соавторы, согласно их разысканиям, реагировали и на борьбу с троцкистами, и на споры о коллективизации, и на усиление Сталина. Но подобного рода намеки приходится выявлять с исследовательской лупой. Очень конкретный в воспроизведении быта, роман становится лирически неопределенным при соприкосновении с большой историей (возможно, это и позволило книгам выжить и выйти в не самые легкие для словесности времена).
Точкой отсчета для Ильфпетрова оказываются не распри вождей, а летящая сквозь темень куда-то в светлое будущее новая птица-тройка – автомобильная кавалькада.
«Полотнища ослепительного света полоскались на дороге. Машины мягко скрипели, пробегая мимо поверженных антилоповцев. Прах летел из-под колес. Протяжно завывали клаксоны. Ветер метался во все стороны. В минуту все исчезло, и только долго колебался и прыгал в темноте рубиновый фонарик последней машины.
Настоящая жизнь пролетела мимо, радостно трубя и сверкая лаковыми крыльями» (глава VII. «Сладкое бремя славы»).
Многие персонажи книги имеют литературную родословную. Но талант, изобретательность соавторов свершили чудесное преображение. Герои ДС/ЗТ, обычные верстовые столбы на пути искателей сокровищ, обрели самостоятельную жизнь, превратились в типы, формулы, позволяющие описывать совсем другую реальность.
Мадам Грицацуева, Никифор Ляпис со своей «Гаврилиадой», людоедка Эллочка, деятельный бездельник Полесов, гений остроумия Изнуренков, инженер Треухов с его трамваем и проклятиями мировому империализму, его покровитель Гаврилов с бессмертной репликой «Трамвай построить <…> – это не ешака купить», журналист Ухудшанский с придуманным Остапом «Торжественным комплектом»…
Начав перечислять колоритных персонажей ДС/ЗТ, трудно остановиться. Не только по энциклопедичности охвата мира, но и по типоемкости соавторам трудно найти соперника среди современников. Принцип фельетонного шаржа, мгновенного, часто на одну главу, портрета доведен в ДС/ЗТ до виртуозности.
Но, конечно, это лишь одна сторона, один этаж сложной конструкции, вырастающий из жанровой конвенции плутовского романа. Самое интересное начинается там, где соавторы становятся селекционерами, прививают к исходной жанровой структуре совсем другие, очень далекие от нее, ветви.
Тон делает музыку. Тон этого романа создает центральный герой. Рассказывая о нем уже после написания книг, соавторам пришлось прибегнуть к строй писательской риторике: независимости Остапа Бендера от породивших их авторов.
Дело не только в том, что убитого в конце первого романа персонажа во второй книге пришлось оживить. Уже в ДС герой повел себя по-хозяйски. «Остап Бендер был задуман как второстепенная фигура, почти что эпизодическое лицо. Для него у нас была приготовлена фраза, которую мы слышали от одного нашего знакомого биллиардиста: “Ключ от квартиры, где деньги лежат”. Но Бендер стал постепенно выпирать из приготовленных для него рамок. Скоро мы уже не могли с ним сладить. К концу романа мы обращались с ним как с живым человеком и часто сердились на него за нахальство, с которым он пролезал почти в каждую главу» (Е. Петров. «Из воспоминаний об Ильфе»).
Точно так же, согласно легенде, Пушкин удивлялся Татьяне, которая, вопреки его воле, неожиданно выскочила замуж, а Л. Толстой вспоминал этот сюжет в связи с тем, что в одной из глав «Анны Карениной» Вронский так же вдруг, совершенно независимо от его воли, начал стреляться.
Один современный писатель (А. Битов) делит героев на родных и двоюродных и различает их «родом узнавания»: двоюродных автор, как правило, видит и пишет со стороны, а родных (будь они хоть трижды отрицательные) – изнутри, с пониманием, а значит, с неизбежным сочувствием.
Читатели и интерпретаторы неизбежно наталкиваются на парадокс. Герой, не брезгующий (особенно в первой книге) не только жульничеством (дань, собранная с членов «Союза меча и орала»), но и мелким воровством (ситечко Грицацуевой), оказывается самым обаятельным и привлекательным, какие бы логические доводы против него ни возникали.
В традиционных советских объяснениях все было ясно. Бендер презирает мещан, издевается над ними, что следует одобрить. Но он – жулик, антиобщественный элемент, не хочет строить социализм, поэтому и терпит вполне закономерное крушение.
«Плохо еще и то, что самым симпатичным человеком в Вашей повести является Остап Бендер. А ведь он же – сукин сын», – объяснял соавторам А. Фадеев, возражая против печатания романа отдельным изданием (19 февраля 1932 г.).
Но ведь и Набоков, оправдывающий соавторов и выделивший эту книгу в советской литературе (а он мало кого похвалил), отнесся к Бендеру не менее резко, назвав его в интервью «негодяем и авантюристом» (сентябрь 1967 г.).
Постепенно стрелка качнулась в другую сторону. Для автора пионерской работы, резко изменившей угол зрения на дилогию, Бендер уже – «веселый и умный человек, вместе с нами наблюдающий общество, сложившееся в начале 1930-х гг., и вместе с нами смеющийся над этим обществом», «интеллигент-одиночка и индивидуалист, критически относящийся к окружающему его миру», «моральный победитель» (Я. С. Лурье. «В краю непуганых идиотов», 1982).
Позднее появились более неожиданные и обязывающие параллели. «Плут и авантюрист Остап Бендер – абсолютно благородный и порядочный человек. Вот это и есть его основное расхождение с Советской властью – неблагородной и непорядочной». – «Он человек с аллергией на запах крови, на все виды насилия…» – «Мое мнение, что оба они – и Остап Бендер, и доктор Живаго – родные братья, русские интеллигенты. Они по одну сторону» (Ю. Вознесенская. «Дело гражданина Бендера», 2005).
Если это и преувеличение, то оно вырастает не на пустом месте. Парадокс Бендера – частный случай эстетической коллизии хотели сказать – сказалось.
Безусловно, Ильф и Петров, в отличие, например, от Булгакова, были сторонниками нового мира, утвердившегося в России после революции. Воронья слободка и «Геркулес», нэпманы и бюрократы изображались ими если не с сатирической злостью, то с веселой презрительностью. Но найденный персонаж существенно скорректировал первоначальный замысел, разрушил изначально ясную картину мира.
Непосредственно в двух романах герой проживает всего несколько месяцев (у Ильфпетрова время, как у Пушкина, рассчитано по календарю): с апреля по октябрь 1927 года и лето – осень – зиму 1930 года. Но, в отличие от довольно полной характеристики некоторых других персонажей, Остап – человек почти без биографии. Его жизнь за пределами романного времени и даже в трехлетие между действием «Двенадцати стульев» и «Золотого теленка» представлена лишь в обрывочных деталях, которые с трудом складываются в цельную картинку.
Даже возраст его установить непросто. Если верить «Двенадцати стульям» («Обо мне написали бы так: “Труп второй принадлежит мужчине двадцати семи лет”»), герой – ровесник века. В «Золотом теленке» он внезапно становится на три года старше: «Мне тридцать три года, – поспешно сказал Остап, – возраст Иисуса Христа…» (Судя по «Стульям», ему должно быть всего тридцать.)
Герой рано потерял родителей, много скитался, мелко жульничал, ненадолго попал в московскую тюрьму. Но его участие в ключевых событиях эпохи остается непроясненным. Он появляется в Старгороде, чтобы ринуться в погоню за бриллиантами, как чертик из табакерки.
Но очевидно (это было замечено многими), что более всего герой меняется в промежутке между двумя романами.
В «Двенадцати стульях» перед нами все-таки – мелкий, обаятельный жулик, ищущий пропитания и легко обводящий вокруг пальца столь же мелких людей – грезящих о старой жизни старгородских обывателей, ограниченную, знающую лишь тридцать слов девицу, голубого воришку Альхена и торжествующего графомана Ляписа. Он, в общем, не догадывается о планах недалекого Воробьянинова, в котором при приближении сокровищ просыпается убийца. Герой чтит уголовный кодекс, но не брезгует мелкими шалостями: женится на пылкой вдове, ворует у нее же ситечко и стул, целую неделю пьянствует, так что винные яблоки на его костюме превращаются «в одно большое радужное яблоко».
В «Золотом теленке» словно происходит второе рождение. Бендер приобретает значительность и какую-то внутреннюю затаенную психологическую жизнь, которая лишь изредка вырывается на поверхность: «– Молоко и сено, – сказал Остап, когда “Антилопа” на рассвете покидала деревню, – что может быть лучше! Всегда думаешь: “Это я еще успею. Еще много будет в моей жизни молока и сена”. А на самом деле никогда этого больше не будет. Так и знайте: это была лучшая ночь в нашей жизни, мои бедные друзья. А вы этого даже не заметили» (глава VII. «Сладкое бремя славы»).
Столь сентиментально-расслабленным и романтически-возвышенным Остап «Двенадцати стульев» не был никогда.
Вообще, в «Золотом теленке» фабульная скорость замедляется, и это позволяет представить персонажей объемнее. Балаганов, Паниковский, Козлевич – уже не однозначные типы, а полноценные характеры. Они раскрываются с разных сторон, а жизнь Паниковского рассказана до конца, включая совсем не смешную сцену смерти.
И главным оппонентом-конкурентом Остапа становится уже не забавный розовый воришка, а персонаж омерзительно-страшный: «На передний план, круша всех и вся, выдвинулось белоглазое ветчинное рыло с пшеничными бровями и глубокими ефрейторскими складками на щеках». Александр Иванович Корейко – «ворюга, он же кровопийца» (ведь пропавший состав с хлебом для голодающих Поволжья мог спасти сотни людей).
«Миллион – вот демон Некрасова! – сказал о поэте Достоевский. – Это был демон гордости, жажды самообеспечения, потребности оградиться от людей твердой стеной и независимо, спокойно смотреть на их злость, на их угрозы» («Дневник писателя, 1877. Декабрь. Гл. 2. III. Поэт и гражданин. Общие толки о Некрасове как о человеке»).
Бендер – поэт миллиона. Деньги нужны ему не в непосредственной сущности, а как манящая цель, замена недостижимого Рио-де-Жанейро и противовес идее социализма, с которой он не согласен. Поэтому главное испытание героя – и кульминация романа – наступает тогда, когда деньги оказываются в руках (в чемодане) героя.
Сцена передачи денег – блестящая трехтактная психологическая новелла. Сначала появляется ключевое сравнение: «– Вот я и миллионер! – воскликнул Остап с веселым удивлением. – Сбылись мечты идиота!
Остап вдруг опечалился. Его поразила обыденность обстановки, ему показалось странным, что мир не переменился сию же секунду и что ничего, решительно ничего не произошло вокруг. И хотя он знал, что никаких таинственных пещер, бочонков с золотом и лампочек Аладдина в наше суровое время не полагается, все же ему стало чего-то жалко. Стало ему немного скучно, как Роальду Амундсену, когда он, проносясь в дирижабле “Норге” над Северным полюсом, к которому пробирался всю жизнь, без воодушевления сказал своим спутникам: “Ну, вот мы и прилетели”. Внизу был битый лед, трещины, холод, пустота. Тайна раскрыта, цель достигнута, делать больше нечего, и надо менять профессию» (глава XXX. «Александр ибн Иванович»).
Веселое удивление – опечалился – странно, что мир не переменился – жалко – скучно – это гамма переживаний какого-нибудь романтического героя, скажем лирического героя лермонтовской лирики.
Амундсен достиг Северного полюса – что же дальше? Дальше возможен только спуск с высшей точки Земли, значит, пора менять профессию.
Дальше, однако, следует психологический слом. «Но печаль минутна, потому что впереди слава, почет и уважение – звучат хоры, стоят шпалерами гимназистки в белых пелеринах, плачут старушки матери полярных исследователей, съеденных товарищами по экспедиции, исполняются национальные гимны, стреляют ракеты, и старый король прижимает исследователя к своим колючим орденам и звездам.
Минутная слабость прошла, Остап побросал пачки в мешочек, любезно предложенный Александром Ивановичем, взял его под мышку и откатил тяжелую дверь товарного вагона».
Мир романа однороден, соавторы не могут не подшутить и над безусловным героем Амундсеном. Воображаемая сцена встречи и сентиментальна (хоры и гимназистки), и иронична (съеденные товарищи, колючие звезды орденов).
Сравнение только что уподобило героев. Казалось бы, оно развернуто, выведено на новый уровень: но печаль минутна – минутная слабость прошла. Однако следующая фраза уже не уподобляет, а разводит, противопоставляет героев: «Праздник кончался».
Это – не только про праздник на магистрали, но и про дальнейшую карьеру О. Бендера. Для полярного исследователя праздник продолжается, хотя и он кончит плохо (Амундсен погиб через два года после покорения полюса и за два – до того, как соавторы начали писать роман). Для охотника за миллионом он, действительно, окончился, дальше будут метания, тоска, безрассудство – путь на румынский лед.
Остап пытается вернуться к Зосе, но девушка уже «другому отдана», а стихи «Я вас любил…», оказывается, раньше написал Пушкин («Какой удар со стороны классика!»).