Текст книги "Алтайский часослов"
Автор книги: Игорь Муханов
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)
в союзе с колесницею Ильи
поют с утра, что этот мир свободен
от голубой дорожной колеи.
И соловей на сливе одинокой,
надев для форса лунный капюшон,
поёт о том же – о любви стоокой,
благоухая в звуке, как пион.
Звуки Азии
Азия
Когда тебе в Азию нужно
увидеть живую луну,
садись на скамейку и слушай
густую, как мёд, тишину.
Подъедет со скрипом телега,
возница поправит усы
и скажет: «Я сын того века,
что слушал рассказы грозы.
Садись. Казахстаном укройся,
Монгольскую степь притяни.
Уж больно обильные росы
нам выпали в летние дни!
Китай, если нужно, в дороге
связав в золотые снопы,
с молитвою чистой и строгой
сложи у звериной тропы.
Хотел ты на Азию сбрую
надежд человечьих надеть?
Тебе я возможность дарую,
как сыну степей, умереть.
С котомкой вчерашних отрепий
и с беркутом ярым в груди.
Вот Азия! В жёлтые степи
с поклоном сыновним войди».
Поэт в Багдаде
Слух, приятель, ветром даден,
и на семь вершков могуч.
В старом, тыквенном Багдаде
купишь мёда и сургуч.
Отнесёшь добычу в спальню
юной, ласковой княжне,
чтоб живые, в кольцах, пальцы
не готовились к войне.
Тут эмаль, а там – кинжалы.
Ходят-бродят посреди
слуги в белом, слуги в алом,
и айран разлит в бадьи.
Вес становится условным,
ноги пляшут там и тут,
и серебряные волны
от кальяна в сад плывут.
«Принимай, княжна, с Алтая
шкуры соболя и лис!
Мы сыграли свадьбу в мае,
а в июле – развелись.
И теперь моя свобода,
что росла среди полей,
ищет всюду, ищет брода
к белой рученьке твоей!»
У Багдада соль на шее
проступает в жаркий день.
В опахалах хорошеет
и княжну целует тень.
Просыпаюсь под телегой.
Ни жены, ни дома нет.
Только утренняя нега,
только звание – поэт!
Апельсиновый, яблочный, синий…
* * *
Апельсиновый, яблочный, синий –
вспыхнул свет за горой и погас.
У алтайского солнца павлиний,
на дорогу нацеленный глаз.
По алтайским приметам не нужно
уходить в предвечернюю даль,
где курганы и кости верблюжьи
умножают земную печаль.
Но иду, и кузнечик-игруля
приглашает послушать концерт.
И блестит комариная пуля
каплей крови на длинном конце.
Сколько шума летает по свету!
Крику филина, лязгу зубов
ни к чему поклоняться поэту,
но принять эту ночь он готов.
Мухомор областного значенья
предлагает лесного вина,
и всплывает лебяжьим свеченьем
над алтайской долиной луна.
Невесомые перья ерошит,
словно смерть её верная ждёт,
и морозные звезды, как крошку,
из расщелин и ямок клюёт…
Научусь ли в сиянии этом
волчью ягоду барышней звать?
Здравствуй, Тень – провозвестница Света!
Здравствуй, Свет – и отец наш, и мать!
Монгольская степь
Здесь камыши к себе зовут
ночными криками: «Ты пойман!»
На пуговицы старых юрт
застёгнута речная пойма.
И солнце в красном шушуне,
сползая вниз, тоской собачьей
обдаст всю степь, как на войне,
и сетью в камышах рыбачит.
А ночью холод, словно змей,
вползёт в бессонницу монгола
и ну толкать его взашей,
чтоб вышел к лиственнице голой.
Вся степь – как звёздные часы,
принадлежащие курганам:
камнями, каплями росы
блестит, укрытая туманом.
Сурово беркут прокричит
«И-чу! и-чу!» и в звёзды канет,
и тень по травам волочит,
как побывавшую в капкане.
Звуки Азии
Скрябин ли тут или гусли кузнечика
радуют слух муравью?
Розы поют про земное, конечное,
песню слагая свою.
Азия – звук, исходящий из синего, –
чистый, особенный звук.
Вслед ему жёлтый, смущая бессильного,
ищет в пустыне траву.
Взять этот звук бы рукою игривою,
словно лекарство от ран,
да засадил его конскими гривами
в год Петуха Чингисхан.
Звуки воды, миражами рождённые,
дарят земле звукоцвет.
Даль зарастает лесами зелёными,
кто их увидел – поэт.
Звуки летят полукругом, как радуга,
в сердце уснувшей земли.
Азия звуком светящимся радует,
словно пески зацвели.
И Скрябин, повелитель звукоцвета…
* * *
На три любви помножь Катунский хрящ,
что будет? Глыба снежная да пряник!
Но Азией себя перепояшь,
и духовым оркестром солнце грянет.
Звук видим станет, краска запоёт
и Скрябин, повелитель звукоцвета,
учёным шагом в Азию войдёт,
чтоб зацвело засушливое лето.
Всё это снится мёртвому песку,
зурне усталой, и горячий ветер
грызёт, как кость, звериную тоску
под саксаулом – деревом столетий.
Зелёный бык
Я к чудесам земным привык
и ледники пою Алтая.
Но вот и он – зелёный бык –
идёт и головой мотает.
Его зелёные рога
полны задумчивости камня,
и чешет голову быка
осока влажными руками.
Среди упитанных коров
он – как алтайская сиротка.
Он бабочкам весёлым кров
и заводи широкой – лодка.
Зелёный, да? Таков удел
деревьев в лунном окруженье!
Округу пачкает, как мел,
гора, пришедшая в движенье.
А ночь без лодок и сетей
вернуть готовится обратно
пропавших без вести детей,
кто утонул в реке когда-то.
Они земную благодать
вдохнут и улыбнутся лету.
И бык зелёный их катать
охотно будет до рассвета.
Всё ей – филармония, всё ей – птичья грамота…
* * *
Спелая черёмуха – значит, песню спела.
Сам язык свидетель чуду у ручья.
Музыкой становятся, песней оробелой
аромат цветения, ягода ничья.
Крупная, с оскоминой, ветру говорящая
что-то из Бетховена – выдох или вдох.
А порой из Моцарта песня настоящая –
с болтовнёю справится и заглушит чох.
С нотною линейкою обручилась ягода,
си бемолем светятся чёрные бока.
Всё ей – филармония, всё ей – птичья грамота…
С ежегодной верою смотрит в облака.
Гроза с Филаретовой горы
Гроза с Филаретки совсем другая:
мотки, каретки и перья птичьи,
и в небе строгом
река догорает,
как на рисунке, но – речью кличет.
Зовёт, мотает
на ус и счётчик:
«Ты – кто? Какие имеешь
ви'ны?»
Гроза с Филаретки – чернорабочий:
ключом слесарным возьмёт и двинет!
Лошадь, прыгнувшая на плечо Таракая*
Лошадь длинная, как река –
есть ли в самом деле такая?
Повернулась наверняка
и сошла с картин Таракая.
Ржёт. Смешна ей людская жизнь,
у которой лицо кукушки,
и смартфоны, и этажи,
и кредиты в банке – игрушки.
«Превратил свободу народ
в философию мёртвых буден!»
Лошадь прыгает и поёт,
и уснувшую землю будит.
«Хочешь, птицей стану ночной?
Шумным кедром? Прозрачным эхом?»
Лошадь прыгает на плечо
Таракаю и ржёт от смеха.
* Таракай – алтайский художник, рисующий лошадей, бегущих наперегонки с ветром и как бы растянутых в своём движении.
Чёрный
Три старовера трясут бородой –
снег засыпает Алтай.
Бронзовый крест их, как золотой.
– Чёрный, меня не замай!
В лодке уснуло, скучая, весло,
пахнет черёмухой май.
– Шибче тряси, чтоб покинул село…
Ты нам, дружок, не мешай!
Птичий язык
«Ярлынь-и-кир-ру»… Сколько раз
такое в небе повторится!
Язык наивен, большеглаз
и вытянут в длину, как спица.
Привычный Азии язык
из сердца выброшен наружу.
Стихосложения родник
несёт его пустую душу.
«Ярлынь-и-кир-ру»… Сколько раз
мне говорила это птица,
а я всё ждал: её рассказ
в сухое сено превратится!
Переведён на языки
народов европейских будет.
И ножницами край реки
я резал вопреки минуте.
Сегодня степь с её теплом
и журавлиным перелётом
сказать готова ветерком
и дымкой утренней мне что-то.
«Ярлынь-и-кир-ру»? «Кир-ру лынь!» –
несётся на задворках лета.
И сладким запахом полынь
встречает своего поэта.
Сон быка
Грустно, всё же, расставаться с летом…
Кто у дома, в зарослях пырея
мастерит зелёную карету,
чтоб уехать в осень поскорее?
«Динь-динь-динь» – щебечет наковальня,
«тук-тук-тук» – играют молоточки.
Хороша, светла у лета спальня –
весь Алтай в сиреневой сорочке!
Ну, а осень… сеять капли в землю
будет из серебряной посуды,
чтоб всходила на пригреве зелень
в октябре, не нужная по сути.
Белый бык, слегка голубоватый
от реки, под кожею текущей,
ночью видит солнечную вату,
городок, который в речку спущен.
Видит, как из улочки выходит
ход крестовый списанных трамваев –
мордою стеклянной в огороде
ищут электрическую сваю.
Не найти им, труженикам красным,
подворотню, из которой Каин
выходил, отрыгивая квасом,
грабить быт купеческих окраин!
Сон уходит за границы света,
бык свои облизывает губы.
Спутаны караты и кареты,
музыка души и душегубы.
И плывут ладьи с Тьмутаракани
воевать сибирские угодья,
песнями удачу заарканив –
жеребца на красном огороде.
Я деньги вложил в ледяную траву…
* * *
Я деньги вложил в ледяную траву:
расти-ка зимой на Алтае,
чтоб ели коровы тебя наяву
и в сон золотой затолкали
поглубже – до самых далёких морей,
до юношей, небом богатых,
до Грея, который боится угрей
и любит и шёлк, и дукаты;
до вас, хоть Ассоль не сидит на плече
у вас ангелочком-кумиром,
купаясь в потоке серьёзных речей
о странностях этого мира.
Урожайным будет этот год…
* * *
Си'верко, полуденник, закатник –
в них живёт весенняя пора.
Километры воздуха прокатят
по большой земле, как трактора.
И малину сделают двухцветной,
говорящей: точка и тире…
Вот и лето… Кустики-кареты,
водяные знаки на коре!
Радужных небес перемещенье
незаметно для глазного дна.
Коршун снял другое помещенье:
сверху – ветер, снизу – тишина.
И большое дерево, как праздник,
обнажая корни, небо пьёт…
Сиверко, полуденник, закатник…
Урожайным будет этот год!
Луна торгуется с поэтом, приехавшим на Алтай
Вдали луна, как яркий семафор,
указывает путнику дорогу.
Мол, ехать можно с некоторых пор,
но подарите что-нибудь, ей богу!
Я так люблю источники наитий…
Хотя б пустяк, мой друг, но подарите!
Быть может, порох, старое ружьё
иль сердце обнажённое своё!
О чудесах, случающихся в Уймонской долине
Уймонской долиной еду,
вдыхая ночную свежесть.
Имею буханку хлеба,
да нечем её разрезать!
Я нож позабыл в Харбине,
в старинных книгах военных,
в отказе моей любимой
алтайскою стать царевной.
Такого Алтай не помнит,
считай, со времён Ойротов:
месяц в военной форме
шепчет любимой что-то.
Она вздыхает – Венера,
светило предков далёких!
Щекочет бедные нервы
буханка хлеба в котомке.
– Где нож раздобыть мне острый, –
спросил я месяц двурогий, –
чтоб запах почуять росный
любви и дальней дороги?
Чтоб охала селезёнка
от вкуса ломтя и соли
и ветер сушил пелёнки
тумана в пшеничном поле?
Месяц буханку хлеба
видит и голод чует.
Брызжет слюной по небу,
Чуйскому тракту и Чуе.
Месяц в дела земные
входит, блеснув железом…
Тени плодя живые,
бродит туман по лесу.
Звонко стучат копыта
по золотым каменьям.
В море ночного света
плавает вдохновенье.
Путнику на потребу,
острым блеснув железом,
месяц буханку хлеба
ломтиками порезал!
Мальчик и Ангел
Ангел летит на рассвете –
помощь несёт в платочке.
Видят его лишь дети,
речка Катунь да кочки.
Встречной деревни трубы
машут ему дымами.
Тянет младенец губы
к телу уснувшей мамы.
Три мертвеца на погосте
приподнимают глазницы,
дуют в пустые кости –
ангел им только снится!
У родника Алтая,
возле сырого лога
всадник ногой болтает –
стремя звенит про Бога!
Ангел вращает глазом,
кудри по ветру вьются.
Путь его виден сразу,
Монголия – как на блюдце!
Там в одинокой юрте
плачет трёхлетка-мальчик.
Мать и отец его – в смуте:
Смерть у постели маячит!
Нужен мальчику ветер
и золотая лепёшка,
и чтоб за всё в ответе
была домашняя кошка.
Ангел несёт ребёнку
сны его и игрушки,
и за горами звонко
солнце бьёт в колотушку.
Песня беременной женщины своему ребёнку
Женщина с двумя сердцами,
плывущая по морю воспоминаний…
Ступай тихонько, мой мальчик,
по крыльям птиц разноцветных,
в горах уснувших без плача,
скалой укрытых от ветра.
По родникам золотистым,
шептать умеющим громко
о том, как звенят монисты
внизу, в селении горном.
По белой росе, по камню,
по тёмным ночным стрекозам,
поющим крыльями «амен»
под утро горным морозам.
По снегу в пятнах лазури,
укутавшему вершины,
по косточкам белой бури,
спустившейся к нам, в долину.
По лунному свету, ярче,
чем перья птицы Гаруды,
спускайся в наш мир, иначе
как жить без тебя я буду?
Вонзаются в небо мачты –
уколы моих бессонниц...
Спускайся в наш мир, мой мальчик,
под звуки хрустальных звонниц!
Девушка из Уймона
Осень ждала Долина,
пахли дожди лимоном.
Даль ночную поила
девушка из Уймона.
Клочья брала тумана,
мяла в ладони узкой,
словно готовя манну
людям и трясогузкам.
Скрип у колодца слышен,
плеск воды и объятья.
Это пришли напиться
вишни в лиловых платьях.
– Девушка, дай нам Слово,
которым малые дети
украсить рога коровы
мечтают в память о лете!
Дай нам Зелёный Ветер,
рыскающий повсюду.
В списках живого света
числится он, как чудо.
Если отдашь и сердце,
облик вернёшь далёкий.
Будешь в пруду смотреться
яблоней краснощёкой!
Девушка смотрит в поле –
видит коров и травы,
лошадь у водопоя,
берег Катуни правый.
Девушка дарит вишням
сердце своё простое.
Полночь покоем дышит,
сказкою и луною.
После дождя
Дождь ли отеческий в мае
сыплет горохом в окно?
Небо усмешку Китая
прячет в своё кимоно.
Эти таёжные страхи,
словно в жару ребятня,
скинув порты и рубахи,
прыгают в речку – в меня!
Я же теку на излуку
в сердце любимой Руси.
Изобразят мою руку
щуки, язи, караси.
Весь, от истока до устья
полон любви берегов,
трогаю небо… И пусть я
лишь отраженье его!
Просом мальчик просыпается...
* * *
Просом мальчик просыпается,
спрашивает: «Час который?
Догадайся – улыбается, –
не пустые разговоры –
кем я был во сне – водицею?
Серебром? Весенней лужею?
Это снова повторится ли?
Я бескрайней жизни нужен ли?
У лесной опушки вечером
обернусь букашкой маленькой.
Ладно, буду – делать нечего –
Ваней-Ванечкой для маменьки!»
И день твердит: «Мне в Азию угодно…
* * *
Зима уходит хмуро, по-английски:
перебирая улицы, дома,
как ящики с хурмой, как одалиски
своих воспоминаний закрома.
Есть прелесть в расставании навеки
и в расстоянье… Слушают капель,
как капельницу, школы и аптеки,
и ждут врача по имени Апрель.
Ещё округа в простынях больничных,
но отгремели долгие бои.
Жизнь обретает прежнее обличье
семейной неистраченной любви.
Дымит изба трубою пароходной,
с утра отведав сладкий сухостой,
и день твердит: «Мне в Азию угодно,
к песчаным бурям огненным… Домой!»
Вот деревянный город – Замульта…
* * *
Вот деревянный город – Замульта,
в нём миллион на милю населенья.
Трёхъярусная свищет высота
щеглом, и шлёт своё благословенье.
Сбегают по тропинке мураши
к реке, а там, за дальним плёсом,
все нормы общежитья хороши
и радостно живётся даже осам.
Заполнен день рабочей суетой:
кто празднует в икринке новоселье,
кто кровь сдаёт, кто дружит с высотой
под оплеуху майского веселья.
И если скуку заключить в кулак
и утвердить мальчишеское зренье,
увидеть можно, как вползает рак –
варяг воды – в твоё стихотворенье.
А пчёлы? А жуки? А червяки,
читающие корни под ногами?
Метро своё протянут до реки
и дружат по ошибке с рыбаками.
А бабочек мерцающий кристалл
у полдня под отеческой рукою?…
Простите все, кого уже назвал!
Простите, кто ещё не назван мною!
Я местом не ошибся: Замульта.
XX век. Компьютерные игры.
Сигают с придорожного листа
кузнечики – пружинистые иглы.
Огромный город праздником живёт,
имеет парк, бассейн, библиотеку,
и ничего, что в нём который год
15 старых изб для человека.
В пустыне
Твой кукиш простор просверлил,
и стала всевидящей высь.
У чёрта довольно чернил
на каждую синюю мысль,
на каждую радугу дня,
а воды уходят в песок –
в обитель сухого огня,
ища благодатный исток.
Бежит под землёю вода:
тугим напряжением жил
гудит, как в ночи провода,
как Богу звонит Азраил.
А, значит, Абхазии зреть,
Китаю выращивать рис,
и в новой картине взлететь
мечтает художник Матисс.
Лимонное море песка
сжигает резину у кед.
Направо – варяжья тоска,
налево – терновник из бед.
Но верю, не спит Агроном,
в ком новая правда живёт,
и лама священное «ОМ»
в пустыне страданья поёт.
Но верю: стальная змея
однажды песок просверлит,
с небес возвращаясь, струя
коснётся окалины плит.
Зелёный войдёт в голубой,
и золото в нашей крови
шепнёт: «И в пустыне нагой
вы были в объятьях любви».
В монастырь проводят интернет…
* * *
Пробуждая спящую Сибирь,
по указу ангелов московских
интернет проводят в монастырь,
расширяют старые парковки.
– Из каких ты, батя, будешь мест?
– Я из Воронцовки.
– Нет, не знаю!
И блестит на крыше новый крест –
со ступенькой лестница резная.
Этим летом в поле колосок
так легко касается лазури,
что смеётся утренний восток,
забывая огненные бури.
Сёла отдыхают на пару,
мальвой по штакетнику рисуя,
что душа желает, и в игру
просится пугливая косуля.
Этим летом жизни благодать
просто так даётся, без разбора.
Тишина не хочет умирать
даже в карбюраторе мотора.
И встаёт к утру Фаворский свет
на холме, где тетерев токует…
В монастырь проводят интернет –
скорость обещают, и какую!
Парень в линялой гимнастёрке
Даль дыханием сладким продута
четырёх азиатских ветров,
и встаёт одинокое утро
у казацких потухших костров.
Как подстреленный заяц, несётся
пук травы у палаток и служб.
Надо ехать. В тени у колодца
заблестел уползающий уж.
Прячет ухо в колёса телеги
одинокий тушканчик, в себе
ощущая стремительность бега
и покорность хозяйке-судьбе.
Неужели тот парень в линялой,
строевой гимнастёрке своей
это я в своей жизни бывалой,
что ушла из открытых дверей?
За морскими просторами вяжет
лунный сумрак корзину тому,
кто уже никому не расскажет,
как отряд воевал Бухтарму.
Парень, парень, зачем на рассвете
небывалого нового дня
твоя почта в помятом конверте
догоняет и мучит меня?
Что я сделал тебе в ту эпоху,
что не сделал тебе, расскажи,
если ты укоряющим вздохом
атакуешь просторы души?
В небе яркие стынут картины,
и мистический свет у луны
липнет капельками желатина
на песчаные валуны.
И идут на разведку любовью
из далёкой Гражданской войны,
окружая моё изголовье,
спецотряды – опора страны.
Дождь на воде оставляет следы...
* * *
Дождь на воде оставляет следы – это идёт Господь.
Обереги меня от слепоты, от превращенья в плоть.
Если индиго – то синева в нём поднимать должна
камни большие, как острова, с мёртвого даже дна.
Птицы кочуют – живую нить тянут к чужой звезде.
Время приходит, быть может, жить в небе, в земле, в воде.
Дай ей, что слышит Дунай, проповедует Нил…
* * *
Будто оса Мандельштама сюда прилетела,
внешность – со шпагой масон в полосатом трико.
Азия ждёт, натирая калмыцкое тело
ветром сухим и кобыльим степным молоком.
Глину и гибкий ковыль не узнает берёзка –
ей огневитою степью дышать не с руки!
из-под Рязани подует Есениным – тёзкой
жёлтых серёжек и плавных изгибов Оки.
Азия воду возьмёт из сухого колодца –
этому чуду научит не каждый пиит!
Степь улыбнётся и влаги московской напьётся,
если с утра Маяковский про дождь сочинит.
Под семизначной защитой славянской молитвы
Азия ночью услышит живительный гром,
если Цветаева ходит по лезвию бритвы,
мир освещая китайским ручным фонарём.
Азия – звук, обладатель живых откровений.
Дай ей, что слышит Дунай, проповедует Нил!
Азия просит, и каждый незыблемый гений
жёлтой пустыней когда-то в стихах проходил.
На морозе свечу зажгу
Побросаю пожитки в сани,
на морозе свечу зажгу,
и споют мне снега осанну,
и метель замотает в жгут.
Электрическое, живое
в наших русских зимних лесах
то потрескивает, то воет
вне таблиц, табелей и граф.
Комариная ли, камаринская –
всё просторное, всё горит
поутру, как усадьба графская,
как на дереве – снегири.
Я и сам из лихого племени
Новотроицких казаков,
что садилось за стол с пельменями,
посетив девичий альков.
Что мне ваши фейсбуки, лайки,
кабинетная ваша суть,
когда в памяти балалайки
распрямляют живую грудь!
И летит ледяная пудра
в обе стороны от меня,
и играет морозным утром
яркий луч на узде коня.
Яблочные сны
Сентябрь – казак, Степашка Разин –
с утра победный сеет гам.
И – казни, казни, казни, казни
созревших яблок по садам!
Везут стеклянную посуду
и сахар, жизни эликсир,
и медный чан, и ложек груду…
Варенье – всякому кумир!
И на перронах станций дачных,
где остро пахнет шпал мазут,
звучит Огинский… Не иначе
в Москву Царь-яблоко везут!
И мы с тобою на Алтае,
зарывшись в сено на дворе,
живую повесть наболтаем
о жёлтой яблочной поре.
Из сундука достанем сбрую,
в свистульку дунем из сосны,
и – дай нам Бог! – перезимуем,
вкушая яблочные сны.
Скворечник
В глубину кедровых досок
проникают гости –
нюхают колючим носом
древесину гвозди!
Беззаботная орава
влезла и затихла.
Толстый – слева, тоньше – справа…
Тьма, неразбериха!
Отряхнув собачью шапку,
мужичок ледащий
стружки жёлтые в охапку
сгрёб и бросил в ящик.
Закурил, расправил душу
и сказал соседу:
«Прилетят вот-вот. Послушай
воробьёв беседу.
Недовольны попрошайки,
что с утра капели
о скворцах щебечут байки,
словно ошалели!»
И пошёл скворечник вешать,
шлёпая по лужам,
как весны исправный леший,
птицам очень нужный.
Перекаты Катуни
Цветная пыль, как радуга, повисла
над валуном и радостно поёт.
Идя, как в бой, река не видит смысла
остановить запущенный завод.
С горы спустилась дикою козою,
крутой наклон преодолев за день,
и падает избранницей рябою
в прохладу струй берёзовая тень.
Перелететь бурлящую стихию
боится молчаливая пчела.
Перелетают новости плохие,
хорошие – глядят из-за угла.
Ад среди спящей зелени какой-то,
котёл, кипящий розовой водой!
Качается, как на пружинах койки,
и проплывает мимо сухостой.
Вода старухой кажется беззубой,
когда ворчит на зарево зари
и, ударяясь лбом о камень грубый,
зловещие пускает пузыри.
Но зверь придёт, и радостно долдонит,
и в берег бьёт, как в барабан любви.
«Пей, сколько хочешь, вот мои ладони,
в них небо голубиное рябит!
Тебе отдамся, зверь, я всей водою,
которую веками можно пить.
Айда со мной, шалуньей молодою,
широкою Сибирью колесить!»
Одуванчики
Вот одуванчик, стеклодув Алтая,
задумавший шары на этот год,
с весенним солнцем о любви болтает
и льёт лучи на влажный огород.
К чему ведёт суровая учёба
у солнца, у поляны, у ручья
с тобой и мы узнаем, глаз укропа
направив на устои бытия.
Пусть этот сон стеклянный зеленеет
и создаёт прозрачные миры.
Полны движений, сотканных из лени,
к июню поседевшие шары.
Ответственная выпала задача
парашютистам общества «Заря»:
сутулых гор кафтан переиначить,
поставить облака на якоря.
И скинут одеяло трав, и лягут
алтайскою царевной, и во сне
до марта проболтают об отваге,
о дружбе стеклодувов и луне.
Алтайский язык
Рябое небо плавает в реке,
продутое зелёными ветрами.
В алтайском незнакомом говорке
увижу то, что называют снами.
Увижу ручейки русальих слёз,
отшельника тугую власяницу,
и кедры на горах, и сена воз,
от тяжести готовый наклониться.
Увижу жизнь, которая текла
в долинах гор, себя письмом не метя,
и дома, у рабочего стола
сгорю в костре мучительных столетий.
Язык алтайский зычен и румян,
в нём Азия ножи косые точит
на пришлецов, и утренний туман
ползёт змеёй среди ковыльных кочек.
Сижу среди алтайцев и курю
их трубку, дар священного Алтая.
По-своему, по-русски говорю,
их разговор сердечный понимая.
Катуни, протекающей возле Замульты
(утренняя запевка)
Ты горы обегаешь ловко,
и ты ещё не полукровка
у Замульты, моя Катунь!
А гор весёлый штукатур
в берёзы красит и осины
твой стан, прозрачный и осиный,
и воздух дышит в твой рукав,
как огнедышащий удав.
Танцуй, змеёю извивайся
средь гор, как твой кумир, Вивальди,
что птиц весенних перепеть
решил под старость, и медведь,
спустившись с ледников Белухи…
А, впрочем, это только слухи!
И ты по гальке и камням
бежишь, сподобившись коням.
Сам хан Алтай ковшом луны,
коснувшись тёмной глубины,
лобастых рыбин достаёт
и на дорогу их кладёт.
Авось, достанутся Рассвету –
он главный воздуха пастух,
и для него по всем приметам,
похож на царскую карету,
горланит утренний петух!
Камышовая истина – утка в уютном гнезде...
* * *
Камышовая истина – утка в уютном гнезде.
Панорама шершава, бородавчата даже пеньками.
В небе солнце висит, как на старом и ржавом гвозде,
и с уключины капли, стекая, стучат кулаками.
Обострённость, внимательность, горная тишина,
где обвалы часты и туманы в родстве с облаками.
Утка строит гнездо в полуметре от рыжего дна,
в полумиле от неба, от смерти – подумайте сами.
Ши'рки, шорохи, мыши, и пулею – жук-плавунец
пролетает под ней по какому-то важному делу.
Это жизнь. Это счастье. Недолгий, но яркий венец
церебральной пленительной ряби у водораздела.
Я весло опущу и замру в ожидании встреч
с облаками и небом, и небылью в крупном размере.
Утка кормит утят. И блестит заострённо, как меч,
над Алтаем заря, и в своей утверждается вере.