355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Михайлов » Аська » Текст книги (страница 1)
Аська
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 17:24

Текст книги "Аська"


Автор книги: Игорь Михайлов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)

Михайлов Игорь
Аська

Игорь Михайлов

Аська

(лагерная трагикомедия)

П О С В Я Щ Е Н И Е

Ивану Алексеевичу Лихачеву -1)

человеку феноменальной культуры

и удивительной судьбы.

Струятся дни. Полгода лишь осталось

из трех тюремных лет, сужденных мне,

и в этой неприветливой стране

мне прозябать теперь совсем уж малость.

Но я в обман себя не заведу,

свою судьбу спокойно караулю:

окончив срок, в штрафбат я попаду 2)

и встречу предназначенную пулю.

Случится то тринадцатым числом 3)

(я даже долгий скучный дождь предвижу),

и перед тем, как сдать себя на слом,

я ни родных, ни близких не увижу...

У повести моей судьба темна:

дойдет ли до читателя она?

Надежда слабая, что эти строчки, чудом

пройдя в века сквозь тысячи преград,

меня негаданно поставят в славный ряд

к давно умершим дорогим мне людям...

Ну что ж... Я тем уж счастлив должен быть,

что вместе провели сезон в аду мы4)

и замысел, что при тебе задумал,

я при тебе успел и завершить...

ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ К ПЕРВОЙ ЧАСТИ

Любителям остросюжетных книг

признаюсь сразу: в этой – первой – части

сюжета никакого нет, к несчастью:

в ней только крик души – протяжный крик.

Здесь вам еще не встретится герой,

лишь автор, всюду автор – боже мой!

Чтоб одолеть ее, нужна отвага,

и мой совет (дабы не дали тягу)

за чтенье взяться сразу со второй.

А здесь – не отступленье, но вступленье

лирическое, нужное лишь мне

да тем, кто склонен к грустным размышленьям

и автору сочувствует вполне.

Предупредил. Теперь не мучит совесть,

и я уверенно берусь за повесть.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ, ВСТУПИТЕЛЬНАЯ ,

где автор пытается нарисовать таежный пейзаж, вспоминает о своих поэмах, написанных на воле, и травит еще кое-какую баланду.

Тайга редеет. Каждый день с "горы",

где наша расположена колонна,

я наблюдаю рощу, где – пестры

в последнем блеске листья неуклонно

проходят гамму осени: с утра

желтея, золотея, багровея,

под вечер все бледнее, все мертвее,

все однотоннее они... Пора

ветрам свирепым стынуть, леденея...

И роща вновь теряет очертанья,

к привычному готовясь состоянью...

Есть в этой роще, говорят, ручей,

беглец с Уральских гор, здесь обреченный

от солнца прятаться, как от властей...

Но что он мне? Я только заключенный!

Живи я здесь хоть век – мне все равно

того ручья увидеть не дано.

Куда ни глянь – болото подо мною

(охрана, бодрствующая всегда).

Пусть наша зона числится "горою"

здесь тоже всюду хлюпает вода!

Ну, скажем, скрылся ты за вахту... Что ж?

В болотах сдохнешь – иль назад придешь.

Как незаметна здесь людей утрата!

Где всех упомнить, даже перечесть...

Все чаще первая моя палата

мне кажется "палатой номер шесть". 5)

И только медстатистик Лихачев

сказал бы вам, кто от чего загнулся

и кто какой болезни приглянулся ,

цинге ль, пеллагре ль больше всех почет...

...А уж на небе, зябком от морозов,

рассвет по-мартовски голубоват и розов...

Так где ж зима? Взаправду ль стужа стыла

иль бредил я и стих, повременя?

Засыпанная гарью от коптилок,

ночная жизнь замучила меня. 6)

И вот в медлительной тоске ночей

свои поэмы вздумал перебрать я

семью, где мало взрослых сыновей,

но первенцем в которой были "Братья". 7)

Я их писал еще не пробужденным

счастливцем, тщетно ищущим печаль,

то апатичным, то неугомонным

мальчишкою, чьей смерти мне так жаль.

Средь давних лиц я повстречал тогда

былых друзей, когда-то сердцу милых,

и девушку, что в юные года

мне много боли нежно подарила.

Я жил своим еще тогда, вначале,

свою лишь грусть писанием леча,

но чувства собственные щеголяли

в одежке с постороннего плеча.

Те плечи очень дороги нам были, 8)

и все ж, не тщась похитить с неба звезд,

мы собственный костюм себе пошили

добротный, хоть рассчитанный на рост!

Давно ли я, в армейские года,

из всех поэм предпочитал "Матвея"? 9)

И вспомнил я, жестоко сожалея,

как счастлив и как волен был тогда,

как безмятежно проходило лето,

неслышными заботами согрето,

в семье простой и милой, что без слова

меня в себя вобрала, как родного...

Мне вспомнилось, как море свирепело

от ветра резкого; как все вокруг темнело,

а в небе, позабывшем о лазури,

метались чайки, схожие немножко

с чаинками, когда в стакане ложкой

разбудите вы крохотную бурю...

И что же? Пошло покорясь натуре,

глупец, я, видите ли, "жаждал бури",

и были мне тогда почти несносны

дни мирные – безбедны и бесслезны...

И как же быстро им пришел конец!

Теперь, приняв жестокий курс леченья,

всем детищам своим без исключенья

я справедливо-любящий отец...

Могу ли я "Тетнульд" обидеть свой,

край вечных льдов и год тридцать восьмой? 10)

Мой милый спутник, где твоя рука?

Ведь было бы бесстыдно, низко, нагло

забыть, как резвая в камнях бежала Накра,

как клокотала Местия-река...

Болезнь ребенка, горы неурядиц

меня отбрасывали от тетради,

но – строчки редкие в рассветной тишине

вы тем дороже стали нынче мне!

Ты ж, "Кочмас", все казался мне пятном

на добросовестной моей работе!11)

Прошли года, и вот – в конечном счете

я мягче стал в суждении своем...

Биографы – придирчивый народ,

но здесь смолчат, почтительны и немы:

ведь скучноватая сия поэма

кормила и поила целый взвод!

Друзья мои, я вспоминаю вас,

как – голодом и жаждою томимы

в издательство калининское шли мы,

чтоб получить очередной аванс.

В мою звезду неумолимо веря,

вы караулили меня у двери,

и я обманывал в тот незабвенный час

желудки ваши, право, редкий раз!

Уж в этот день мы наедались всласть!

И не было вкусней, даю вам слово,

беспутного, шального, холостого,

чутьпенистого пива молодого,

которое пивали мы в столовой,

что "Волгой-Волгой" издавна звалась! 12)

Что ж под конец мне о тебе сказать,

заветная погибшая тетрадь,

неконченная милая поэма? 13)

Я в ней, грустя по дому, рассказал

про все, чем в детстве жил я и дышал,

про городок, где мирно вырастал,

до кровной до своей добравшись темы,

с тоской, пред коей даже вопли немы!

Последних дней моих армейских верный

всегдашний спутник, друг мой, мой близнец

в корзинке следователя, наверно,

нашла она безвременный конец!

Могу ль простить одно лишь это дело

небрежности Особого отдела?

Мой следователь, гражданин Шиловский!

Вы помните, спросил я как-то вас,

как быть мне с этой темою хреновской,

внезапно для моих раскрытой глаз?

Ведь не смогу ж я не писать о том,

что видел, угодив в их желтый дом?

Ведь выберусь же я в конечном счете!

Вы усмехнулись глупости моей:

– "Кто побывал у нас – как на работе

секретной служит до скончанья дней!"

Тогда вам дикой показалась эта

наивность желторотого юнца,

однако психологию поэта

вы вряд ли раскусили до конца...

Так вот: "в медлительной тоске ночей"

поэму лагерную я задумал.

Но пусть рассказ мой не звучит угрюмо

и насмерть не сразит души ничьей,

напротив – неуверенной и зыбкой

пускай он озарит тайгу улыбкой

взамен нещедрых солнечных лучей.

Вот если он сквозь лагерную зону

на волю вырвется когда-нибудь,

эстет скривится, может быть, резонно,

нос норовя надменно отвернуть.

Еще и в том покаюсь всенародно,

что ты груба, поэма, и резка,

и вовсе "в завиточках волоска

ушку девическому" непригодна. 14)

Но автор этим не смущен ничуть:

он не берет, пускаясь в дальний путь,

в расчет ни ангелочков, ни эстетов:

сюда б их на денек, в болото это,

как щеников, носишком чистым ткнуть!

Да, "c'est la vie" – мадмуазель, месье...

Пусть вас сюжет вульгарный не смущает,

поскольку, как известно, битие

сознание людей определяет...

И вот что дико: в жизни сей беспутной

я – вне закона, я – без прав, без сил

сияние свободы абсолютной

внутри себя впервые ощутил.

Чего бояться мне? Зачем лукавить,

черт знает что строкой бесславной славить

и всяческую нечисть воспевать?

Мне наплевать на лживую печать !

Мне не к чему быть лучших строк убийцей,

смотря предусмотрительно вперед:

редактор ничего не убоится

и цензор ничего не зачеркнет,

поскольку их не будет, как не должно

быть вообще: поскольку автор сам

ответчик пред читателем дотошным

и не подвластен никаким властям.

Уравнен я отныне с графоманом

хоть разразись поэмой, хоть романом...

Слова уже теснятся, рвутся с губ...

Прости меня, читатель мой условный,

коль буду я в суждениях не скуп

и, так сказать, немного-много-словен.

Да что там! Долгой немотой измучась,

я буду просто дьявольски болтлив,

отяжелевшей проливаясь тучей

над почвою сухой бумажных нив.

Смешон мне спор писателей-вольняшек:

"Кто наш читатель?" "Пишем для кого?"

А пишут, чтоб не сдохнуть, вот с чего,

чтоб беспросветный быт не так был тяжек!

До своего спасенья я вот лично

добрался: пишется – и благодать!

Пусть марганцовкой на листах больничных -15)

но только бы писать, писать, писать!

Наш брат, пытаемый и не питаемый,

скрываясь сам в себя от всех обид,

пустыню, остров ли необитаемый

в рабочий кабинет преобразит!

Да, я лишен простора в жизни сорной,

но пусть же будет так – на зло врагам:

поэту тесно, а словам – просторно

(за мысли не ручаюсь, но – словам!)...

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ЛЕПИЛА-КАНТОВИЛА,

где автор, обезопасив себя от обвинений в автобиографичности, рассказывает эпопею своего героя, предшествующую встрече с героиней поэмы.

О детство, ныне милое и присно!

В мозгу навеки, память, сбереги

журнал (литературный, рукописный,

художественный!) – "Первые шаги"!

Редактор требовательный и пристрастный

прекрасный наш руководитель классный – 16)

заботился, чтоб к нашим повестям

немало было ярких иллюстраций:

была возможность посоревноваться

художникам (их было двое там). 17)

Я, чередуя с вдохновеньем игры,

ведя героев в джунгли жарких стран,

придумал приключенческий роман.

Он назывался "Победитель тигра".

Ирине Бер, чей был отчетлив почерк,

на долю выпал тягостный удел

переписать немало наших строчек,

и сей удел Ирине надоел.

Она, жалея время, и устав

от всяческих перипетий в сюжете,

выбрасывала половину глав

в расчете, что никто и не заметит.

Была она, возможно, и права,

я, видно, с детства склонен был к длиннотам,

не вдруг спохватываясь, что кого-то

тигр почему-то съесть позабывал.

Роман был сжат, а темп его ускорен,

и, верно, выиграл читатель наш...

Роман не помню. Помню имя – Скорин.

Так назван был мой главный персонаж.

Справляя творчество, как торжество,

и лиру на просторный лад настроя,

я потянулся вытащить его

из недр памяти для своего героя.

Да буду я в пристрастьях неизменен,

уж коль на путь классический вступил!

Кому – Езерский, а кому – Арбенин, 18)

а мне вот Скорин почему-то мил.

Поэты с пушкинских времен до наших,

от версий фантастических устав,

доказывают с пеной на устах,

что пусть порой близки им персонажи,

пусть даже словно зеркало – тетрадь,

но, как их биографии ни схожи,

героя с автором отождествлять

при всем их сходстве все-таки не гоже.

О том же походя предупредив,

признаюсь вам, что мы с моим героем

могли бы в армии единым строем

шагать, горланя на один мотив.

Он на меня характером похож,

в нем осмотрительности – ни на грош,

и забран был на самой на заре,

чуть не в младенческой своей поре,

и даже напечатал две поэмы

(хоть, правда, на совсем другие темы),

совсем как я – в "Звезде" и "Октябре"!

Хоть над Невой нам с ним не приходилось

стоять, "опершись задом о гранит", 19)

но в лагерях нам встретиться случилось:

такое память вечно сохранит!

Имел он столь же полудетский почерк

и столь же неразвившийся талант,

был столь же легкомысленным... Короче,

мой не двойник, а, скажем, вариант!

Но я свидетельство представить рад,

чтоб не вступать с потомством в перебранки:

я, как известно, в армии был взят,

а Скорин арестован на гражданке.

Своей душой его я не ссужу,

за очень многое его сужу.

Он – подчиненный мой, в конце концов,

он только действующее лицо,

он мой герой, а я – его создатель,

почти всегда пассивный наблюдатель,

чутьсценарист, немножко режиссер,

а чаще – гримировщик и суфлер.

В те дни принципиальностью особой

не отличался мой герой ничуть.

Он злобой дня (отнюдь не злобной злобой!)

мог, как петух, напыжить гордо грудь,

мог к юбилейной дате стих представить,

личиной скрыв отсутствие лица,

и даже по инерции прославить

в своих стишонках "друга и отца".

Не будь он недалеким лежебокой,

дисциплинируй ветрености прыть,

да если б поднажали – ненароком

и в партию вступил бы, может быть...

Была наивность лживости сестрой,

и в этом был эпохи отпечаток.

Отметим, что стремился наш герой

писать лишь то, что можно напечатать.

Пока разгуливает он на воле,

еще одну деталь введу в рассказ

порядка, ну, интимнейшего, что ли,

но чрезвычайно важную для нас.

Узнав о ней, уже нельзя забыть ее:

раскрыв его характер до конца,

она дальнейшие нам прояснит события,

согрев меж тем сочувствием сердца.

Был Скорин влюбчив и сентиментален...

То по-щенячьи весел и шумлив,

то – настроенье как-то враз сменив

по-идиотски нуден и печален.

Смешно, но под руку не смел он сразу

взять девушку: застенчиво-немой,

глядел он томно и голубоглазо

в глаза возлюбленной очередной.

Начав знакомство – хорошо ли, плохо ли,

он позже, сам себе гнуснейший враг,

обычно ограничивался вздохами,

дальнейший не решаясь сделать шаг.

Он мог вздыхать и млеть буквально сутками...

Недаром, на язык остра и зла,

его "молочным супом с незабудками"

подруга детства метко прозвала.

Порхая мотыльком под тучей грозной,

не торопил он жизни благодать

и радости любви лишь в самый поздний,

в последний час сподобился узнать.

Уж заждались Лубянка и Бутырки,

когда – судьбе недоброй вопреки

прелестнейшей из хищниц, некой Ирке,

он в цепкие попался коготки.

Характер разгадав его с налета,

то в небо вознеся, то скинув вниз,

она с ним разыграла, как по нотам,

любви несмелой школьный экзерсис.

Сражаясь с нашим братом, как с врагами,

за пядью пядь в продуманном бою

красотка черепашьими шагами

сдавала территорию свою.

Была расчетлива, хоть и мила,

короче – "постепеновкой" была,

была сторонницей – ведь вот досада!

той тактики, что сдерживает прыть,

позволив не до дома – лишь до сада

себя на первый случай проводить;

там – до подъезда, но не до квартиры,

там – до квартиры, но... войдешь потом!..

Сперва ему достались губки Иры,

еще кой-что, но все ж не целиком...

Все это, право, было б очень мило

(по капле наслаждение тяни!),

но невдомек ему в то время было,

что каждый день бесценен в наши дни!

Едва лишь отступленье до постели

дошло и до сдающегося "ах"

тюремные засовы впопыхах

"Прощай, любовь!" – ему с издевкой спели.

Вот, так сказать, и весь любовный опыт

с фоблазовским, как видим, не сравнишь!

Неси в тюрьму под сердца горький ропот

ту шепотом прослоенную тишь

и в памяти надежно береги

стук башмачка, упавшего с ноги,

и долгожданный зной прикосновенья,

и смутный лепет первых женских тайн,

а нам теперь вернуться к прозе дай,

покончив с этим нежным отступленьем...

Итак, он постепенно выдвигался

и понемножку в гору лез да лез,

но, сам того не зная, оказался

врагом народа (мир не без чудес!).

И вот явились гости и учтиво

ему вручили lettre de cachet, *)

хоть он имел, по правде, на душе

один лишь грех: большую склонность к пиву...

Он забран был тем знаменитым годом,

что редкой из семей не стоил слез,

что был навеки заклеймен народом

прозванием "ежовский сенокос",

____________

*) ордер на арест (франц.)

когда, топча людей во весь опор ,

не разбирая – пешка или тура,

ярясь, во вкус входила диктатура,

все больше смахивая на террор.

Своих головотяпов ли уловка,

немецкой ли разведки ловкий ход

иль попросту нормальная вербовка

рабочей силы – кто сейчас поймет?

И обретают плоть и кровь химеры,

вчерашний идол – проклят как злодей...

Страна моя не знает чувства меры

ни в ненависти, ни в любви своей!

Был путь ее контрастами наполнен

бог весть куда загадочных рывков.

Мой современник – многое он помнит

из тех доисторических деньков...

Исследователь, может быть, дотошный

когда-нибудь найдется и для них:

истории период невозможный

по полочкам разложит, объяснив,

как это быть могло, что пол-России

гнал по этапу сталинский конвой,

причем циничнейше провозгласили

"демократичным самым" этот строй!

И все терпели, будто так и надо,

доноса ждали от любого гада,

тряслись в своих кроватях до рассвета:

минуй меня сегодня, чаша эта!

В то время о материи такой

нисколечко не думал наш герой

сыночек маменькин и белоручка...

В то время о материи такой

нисколечко не думал наш герой

сыночек маменькин и белоручка...

Хоть и окончил университет,

он был по сути дела недоучка,

чьи знания являли винегрет...

О, наши знанья! Круг-то ваш широк,

но вы точь-в-точь базарный пирожок:

приятная, румяная наружность,

а откуси – внутри одна воздушность!

Герой наш был студентом нерадивым,

не жаждущим добраться до корней,

но был бы Скорин до наук ретивым

глядишь, в тюрягу б угодил быстрей.

В иные времена и свет ученья

опасен (лишний повод для невзгод!):

затеешь всяких эр сопоставленье

крамольный вывод в голову придет!

А впрочем, как понять, кто для ареста

желанней был и более созрел,

в той чехарде хватаний повсеместных,

в абракадабре выдуманных "дел",

коль участь та на каждого могла

свалиться кирпичом из-за угла?

В одну семью был произволом слит

марксист, в идеализме уличенный,

неграмотный колхозник и ученый,

нарком почтенный, маршал и бандит!

Но лезть в таинственные бездны строя

куда уж нам! Заткнем фонтан скорей!

Я лишь бытописатель лагерей,

я лишь биограф своего героя!

Что ж, все их "дело" оказалось куцым,

больших имен не удалось привлечь,

и перешли от "контрреволюций"

на их пирушки, на хмельную речь...

Их следствие не очень интересно,

а "уличений" техника известна:

мы верим – ты ни в чем не виноват,

но, значит, виноват твой сват и брат.

Сказать нам все, дурного не тая,

святейшая обязанность твоя!

Иван припомнил, будто Петр сказал,

что жизнь в очередях – одно мученье,

а Петр – что Иван критиковал

закон об общем платном обученье,

Семен – что оба о свободе слова

шепнули чересчур свободно слово,

и всех троих попутали всерьез

за агитацию и недонос!

Пора к тюремным привыкать названьям!

Он знал, что "вертухай" – тире стрелок,

что обыск – "шмон" или "сухая баня",

"кандей" есть карцер, "сидор" есть мешок,

что "хавать" – пищей набивать живот,

а "хезать" – то совсем наоборот.

Итак, он в ад прошел две-три ступени,

с его обычаями стал знаком,

уже немного ботать стал по фене,

овладевая адским языком...

Народ тюремный должен как-то жить,

он должен жить – и он не унывает,

и с горечью, чтоб сердцем не тужить,

он поговорки про тюрьму слагает.

"Кто не был здесь, – он говорит, – тот будет,

а тот, кто побывал – уж хрен забудет!"

Иль жест широкий: все, мол, в жизни наше!

А что же "все"? Тюрьма вот да параша!

Он говорит, что любит кашка-сечка

вас – арестованного человечка,

но арестованный-то человечек

терпеть не может бесконечных сечек.

Здесь вспоминают дней былых уют

и песни старые по-новому поют:

"Дан приказ ему в Бутырки,

ей – в Новинскую тюрьму..."

(А песни Лебедева-Кумача

жестикулируя и хохоча,

поскольку не было фальшивей слов,

а в камере всегда всего заметней

и "террорист" шестнадцати годков,

и "диверсант" семидесятилетний...

И мы поем и дланью тычем строго

то в этот угол камеры, то в тот:

"Молодым – везде у нас дорога,

старикам – везде у нас почет!")

Забуду ль дни тюремной жизни нашей,

когда я, окружающим на страх,

шагал с благоухающей парашей

в нелепо растопыренных руках;

где день за днем (как это нам велит

наш следователь) убеждал себя я,

что просто сам себя прескверно знаю,

на деле ж – самый вредный индивид;

где дельца "однодельцев" рикошетом

жизнь и твою расплющили в желе;

где о бумаге и карандаше ты,

ну ей-же-ей, сильней всего жалел...

...Но как-то Скорин вызван был на "суд",

где посадили на него "осу". 20)

Сказали: "Распишись!" – и с этих пор

все позади: Бутырки, бани, сечки...

И арестованные человечки

влекутся в неприветливый простор...

Приходит ночь. Уснули кое-как

на досках, над парашею приткнувшись.

Вдруг грохот будит только что уснувших.

Лай, крики... "Это впереди никак"...

Доходит и до нас. Гремит засов.

Собаки надрываются. Поверка.

"Все – с этих нар на те!" Фонарик сверху.

Озноб испуга. Дробный стук зубов.

"Чего недружно? Не поймете, да?

Я объясню! А ну: туда-сюда!

А ну повторим! Что, опять заснули?

Сюда-туда, сюда-туда, сюда-туда!

Быстрее! Пуляй! Разве это пуля?"

Старик запутался в старинной шубе.

Упал, не встанет. Топчут старика.

Все запыхались. "Хватит на пока!

А ну, отставить!" Страх идет на убыль.

Опять заснули. Снова грохот, лай.

"Эй, становись! С тех нар – на эти! Пуляй!"

Так было трижды. Выждав, чтоб заснули,

опять за прежнее: "А ну, вставай!"

Вор объясняет: "Это чтоб пугнуть,

побег чтоб не задумал кто-нибудь.

Теперь ложитесь. Покемарить можно.

Они ж бухие. Весь как есть конвой.

Три раза – норма. Что, пахан, живой?"

Да, урка прав. Но сон не в сон: тревожно...

Конвой, застраховавшись от побега,

дрых чуть не сутки. Черная земля

меж тем сменилась пышным, толстым снегом.

Явилось утро, души веселя.

Проснулся юмор в утреннем уме.

Смотря в окно, кричали, как о чуде:

–"Гляди, гляди: на воле ходят люди!

Выходит, что не все еще в тюрьме!"

Потом, сельдями в бочке утеснясь,

напев затягивали – лагерный, старинный,

уж вот воистину "отменно длинный-длинный",

что к воле рвался, в щели просочась:

"Не для меня приде-о-от весна,

не для меня Дон разолье-о-отся..."

В теплушке рядом – как пичужка в клетке,

выводит тощий, хилый малолетка:

"Отец посажен был в тюрьму,

его прозвали вором...

Тогда родила меня мать

в канаве под забором..."

Коль ты хоть чуть культурный человек,

привыкший каждой дорожить минутой,

то, как здесь время презирают люто,

не сразу ты уложишь в голове.

Здесь истребленье времени – в системе,

закон, усвоенный буквально всеми:

"кантовкой" в лагере зовется он,

ему, как все, ты будешь подчинен.

День в тупике. Путь километра с два

и вновь стоим. Час, и другой, и третий.

Как страшно тяготились мы сперва

организованным бездельем этим!

И зло на паровоз кидаем взор мы:

хоть к черту на рога – но пусть везет!

А лагерник доволен: срок идет,

работы нет, и – как-никак – а кормят!

(Хоть кормят, правда, дьявольски соленой

селедкой, но в углу – ведро с водой,

болотной, подозрительно зеленой,

с налетом нефти, с коркой ледяной.

И, у кого луженый был желудок,

тот мог добраться к цели невредим...)

В вагоне том телячьем трое суток

я провалялся рядом со своим

героем (тут впервые с ним столкнулся).

Свидетельствую, что в этапе том

кой-кто от дизентерии загнулся,

но большинство доехало живьем.

Понадобится несколько годков,

чтоб люди превратились в мертвяков...

Но наконец гудок зовет: "Ту-туу!

К земле обетованной, в Воркуту!"

Туда, "где вечно пляшут и поют",21)

где нары – весь домашний твой уют!

(Не знали мы – какой позор и стыд!

что нет еще в ту Воркуту дороги,

что нам ее – в болоте и в тревоге

как раз прокладывать и надлежит;

не знали мы, что где-то за Печорой

этап наш высадят – и очень скоро...)

Когда-то наш герой любил поохать

о слабости здоровья средь семьи.

Здесь он проверил данные свои

все чушь! Этап он перенес неплохо!

Лишь общих он работ в краю изгнанья

побаивался не без основанья.

Вон, вон, взгляни: втыкают работяги,

их труд жесток, их вид уныл и сир...

Но петушиным голосом отваги

"сынков" к костру скликает бригадир.

Блатных сынков – известно – очень много,

блатным сынкам – открытая дорога:

тому работа – на других кричать,

работа этим – щепки собирать!

Их нормы выработают другие,

чего им беспокоиться? Пока,

всласть у костров поотлежав бока,

они поют, и взвизги их блатные

нахально с дымом рвутся в облака:

"Плывет по миру лодочка блатная,

куда ее течение несет...

Воровская

жизнь такая

(ха-ха!)

от тюрьмы далеко не идет!

Воровка никогда не станет прачкой,

а урка вам не станет спину гнуть...

Грязной тачкой

рук не пачкай

(ха-ха!)

это дело перекурим как-нибудь!"

Стрелок в сторонке мирненько пасется

(и в этом я еще не вижу зла),

ведут работу, как везде ведется,

и каждый ждет, чтоб темнота пришла...

И мыслит Скорин: "Мне в подобном улье

с лопатой, тачкой и киркой мантулить

и упираться рожками? Ну нет!

Подобные забавы не по мне!"

Но вскоре он узнал, на чем вертится

весь лагерь: знаменитых трех китов

он разглядел и к бою был готов,

и даже "общих" меньше стал страшиться...

Поддерживают лагерь три кита.

Китовьи имена: Мат, Блат, Туфта.

Минувшего сравненьем не тревожь:

без Мата в лагере не проживешь!

Чтоб не дразнить смирением врага,

грози бандюге "посшибать рога",

"бери на горлышко", чтоб "хвост не поднимал"

блатарь зазнавшийся, немыслимый нахал,

не то – гляди: "надыбает слабинку"

придется и под дрын подставить спинку!

Кит номер два – солидней и мощней:

без Блата в лагере прожить еще трудней!

Ты с каждым лагерным аристократом

связаться должен самым тесным блатом.

С кем нужен блат? С бухгалтером, с трудилой,

с прорабом, с поваром, с десятником, с лепилой,

с охраной, с воспитулею, с вахтером,

с завхозом, с хлеборезом и с каптером,

с завбаней, с парикмахером... Хоть здесь

представлен список далеко не весь

с таким комплектом ты в натуре сыт,

пригрет, одет, и мыт, и даже брит.

Кит номер три – великая Туфта,

с кем рядом Мат и Блат – одна тщета!

Ведь без нее – будь лучшим работягой

кончая срок, ты станешь доходягой...

А матушка Туфта научит нас,

как сытым быть– и сил сберечь запас:

как, скажем, складывая торф с боков,

в середку льдину громоздить за льдиной,

чтоб штабель величавою картиной

вздымался аж до самых облаков,

чтоб у костра покуривать полсмены

и числиться при этом рекордсменом...

Экономисты, техники, врачи

мы все туфтим... Покорствуй и молчи!

Нет, пыл надежд в герое не угас...

Его печалил вывод слишком скорый,

что в лагерях работают у нас

по специальности – одни лишь воры

да стукачи: для этих и для тех

мир радужен, им жаловаться грех...

Все это так. Но есть и исключенья:

врач и бухгалтер – вот где дефицит...

Был явно путь второй ему закрыт,

и он надумал взяться за леченье.

В то время – при начале всех начал,

в Печлаге, средь бездарности унылой,

кто аспирин от йода отличал

тот был уже вполне культурной силой...

Однажды на этапе, где лекпом

понадобился срочно, был экзамен

произведен ему, и он легко

лепилы лагерного облечен был саном.

Теперь есть шансы, притаившись, выжить,

себя не разрешив бездарно выжать

до капельки, бог весть по чьей вине...

И он бы кантовался полусонно,

от всех мирских событий отдаленный,

когда бы там, за лагерною зоной,

война не кочевала по стране.

Что плохо там, на фронте – каждый знал,

поскольку нам в то время неуклонно

грозила вновь режимная колонна,

грозили тачка и лесоповал.

Газет уж больше года не читая,

судить могли мы, что творилосьт а м ,

по вохровскому отношенью к нам:

как бы температурная кривая

от снисходительности к зверству: "Встать!"

Шмон среди ночи. Пятьдесят восьмую – 22)

за вахту, на этап! Ее, родную,

всю вместе снова велено согнать...

Учуяв гибель, с горя ловкачи,

мы расползались вновь, как тараканы.

Глядишь, спасут знакомые врачи

пригреемся, зализывая раны,

пока опять (о, наш злосчастный крест!)

до нас дойдет приказ собачий этот:

повыковыривать из лазаретов

и всяких прочих теплых злачных мест.

Так в ваньку-встаньку мы игрались с ними,

назначенные на износ, на слом...

Они: опять на общие вас снимем!

А мы: опять в придурки уползем!

Однажды Скорин вырваться не мог

с какой-то там колонны сверх-опальной

три месяца. Занудливый стрелок

над ним в порядке индивидуальном

взял шефство, поднимая злобный крик,

коль он поставит тачку хоть на миг. 23)

Труд непосильный, голод и мороз

давили скопом, доводя до слез.

Лишь чудом, до предела изнуренный,

он вырвался с той дьявольской колонны,

когда уж начал доходить всерьез.

Здесь он предстанет нам в обличье новом,

поскольку был он прикомандирован

к той слабкоманде, хилой и больной,

что направлялась в дальнюю больницу

не без надежды тайной подкормиться

в сельхоз "Кось-ю", уже воспетый мной. 24)

Здесь, кроме работяг обычных, были

СК-1 и даже СК-2:25)

и те, что только ползали едва,

и те, что неходили– д о х о д и л и...

Когда ж этап был заведен в ворота,

уже священнодействовал там кто-то

в халате белом – очевидно, врач:

сердясь на хлопотливую работку,

всех отправлял он на санобработку

и собирался их сортировать:

кто в лес, кто по дрова, быть может, сходит,

а кто уж вовсе ни на что не годен.

"Вот это да! – подумал Скорин. – Значит,

меня опять на общие назначат?

Тут что-то ситуация не та:

лепилы должность прочно занята!"

Но, помня лозунг "Не тушуйся!" – скромно

потопал он знакомиться в медпункт:

ведь есть же некий – не последний – пункт,

на коем зиждется весь этот быт наш темный.

Здесь взваливать ужасно обожают

свою работу на плечи других

(как в армии – но там не обижают

того, кто исполнителен и тих).

И клюнуло. Хотя и нелегально,

но был он тут пригрет со специальной

обязанностью: помогать лечить,

быть при разводе в час унылый, ранний ,

нести дежурство при больных ночами,

поносы их и рвоты облегчая,

и сводки медстатистику строчить,

хитро шифруя вид заболеваний -26)

все делая, короче, за врача,

на лишние нагрузки не ворча.

Так вновь обрел он скромный, но успех,

коллеги милосердие изведав...

Керим Саидович Нурмухамедов,

коварный подозрительный узбек,

имел загадочный и важный вид,

был замкнут, молчалив и деловит.

Бог знает, врач ли (может и лекпом),

но комбинатор редкостный притом!

Стукач? То неизвестно никому:

не он являлся к куму – тот к нему.

Сидел подолгу, но был кум, возможно,

какой-нибудь болезнью болен сложной...

Во всяком случае, впервые Скорин

такое видел в лагере. Он вскоре

сообразил, вникая в странный быт,

что – весь в неведомых каких-то тайнах

Керим Саидыч явно не случайно

живет воистину как сибарит:

в двухкомнатной хибарке недурной

спит с постоянной лагерной женой

нахальною раскормленной бабенкой,

брезгливо обходящей всех сторонкой.

Пред Томкой надлежало лебезить:

невзлюбит – враз со свету может сжить,

лишь стоит ночью ей шепнуть Кериму:

мол, роет яму под тебя незримо...

Она все норовила строить глазки

герою нашему. Он каждый раз

гадал, что правильней: ответить лаской,

поглядывать ли на нее с опаской

иль подымать и не пытаться глаз?

Ему казалось, будто бы Керим

престранно щурится, встречаясь с ним.

Неужто к Скорину он ревновал, чудило?

До шашней ли ему любовных было!

Решил он,чтобы не свалиться в пропасть,

избрать срединный путь, бывая там:

разыгрывать желание – и робость,

смущение – с восторгом пополам...

Керим, конечно, жаден не был, нет...

Конспиративные соображенья

его удерживали от кормленья

помощничка: ведь где ни тронь – секрет...

(Что было сверхнаивно и напрасно:

как будто все ему и так не ясно.

Хоть, впрочем, разве редко это было,

чтоб доброта о подлость обожглась?)

Тамарочка, конечно б, подкормила,

но... дорого б кормежка обошлась!

В хибару их впускаемый нечасто,

не мог не видеть Скорин, что порой

Керим Саидыч шу-шу-шу с начальством

и шу-шу-шу с начальничьей женой;

что зоркий страж перестает быть зорким,


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю