Текст книги "Седьмая жена"
Автор книги: Игорь Ефимов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 33 страниц)
Антон попятился. Вышел из отеля. Ночной мрак стоял стеной, оттесненный шеренгой фонарей. Он добрел до своей машины. Он ехал очень осторожно, потому что чувствовал провал в том месте памяти, где хранились правила уличного движения. Да и во многих других местах. Мозг был заполнен вопросом «зачем?». Зачем ей понадобилось скрывать? Все эти годы. Такая скрытность, такое притворство. Она стыдилась его, стыдилась появиться с ним в недоступном мире? Обгоняющие машины недовольно гудели ему. Только упершись в ворота своего гаража, он понял, что ехал с выключенными фарами.
– …Зачем, зачем, зачем? – повторял он, раскачивая перед глазами стакан неразбавленного бурбона. – Что это тебе давало? Ты стыдилась меня? Неужели ты думала… Нет, я не сержусь, но мне необходимо понять…
Жена-5 сидела перед ним в кресле, прикрыв щеки ладонями, все в том же сиреневом парадном платье, которое даже с двенадцатым ударом часов отказалось превратиться в домашний халатик. Она пыталась объяснить. Конечно, она виновата. Она давно собиралась ему признаться. Но все не хватало духу. Это было кошмаром ее жизни. С раннего детства. Уже лет с двенадцати она чувствовала на себе гнет отцовской славы. Вдруг она поняла, что все улыбки, все подарки, все добрые слова – все не ей. Она – только отблеск.
Сначала она злилась. Она стала оскорблять людей. Она всех подозревала в неискренности, в желании пролезть к ней в доверие только для того, чтобы что-то урвать от знаменитости. Потом впала в тоску. В отупелость. Каникулы на Гавайях, лыжные курорты Швейцарии, подводные царства Карибских островов не радовали ее. Подаренная шубка из соболей давила на плечи. «Форд-мустанг», преподнесенный по случаю окончания одиннадцатого класса, вызвал ручьи слез. Куда она могла поехать на такой машине? Как могла поставить ее на школьной стоянке рядом со скромными «вегами» и «хондами» одноклассников?
Ее водили к психиатру. Тот подробно расспросил ее и поставил диагноз: инфлюэнца. Да-да, так называется новая болезнь, которая нынче очень распространена среди богатых наследников. Молодые люди, зараженные ею, тоскуют, маятся, не могут ничему научиться, не умеют найти себя. Одно из ужаснейших свойств этой болезни – она не вызывает никакого со– чувствия у окружающих. Попробуйте рассказать кому-нибудь, что вас тяготят нависшие над вами миллионы, – вас осмеют, предложат тут же поменяться местами. Больные инфлюэнцей не рассказывают о ней знакомым. Они встречаются между собой небольшими группами, но даже на этих собраниях не называют своих настоящих имен. Обмениваются своими печальными историями под наблюдением психиатра. Это помогает, хотя и ненадолго. Лечить настоящей бедностью? Но как ее достичь? Разориться? Но ведь деньги еще не ваши, так что их нельзя даже раздать бедным, пожертвовать на бесплатные шприцы для наркоманов или на защиту китов.
Она поняла, что ей надо что-то делать. Она погибала от одиночества, от чувства никчемности, от пустоты вокруг. Перед поступлением в колледж она пошла в муниципалитет и подала заявление с просьбой о смене фамилии. Родители были в отчаянии. Почему она хочет отказаться от них? Стыдится? Что они ей сделали? Разве они не лезли из кожи, чтобы обеспечить ее всем необходимым для счастья? Но подчинились. Они даже согласились платить за ее обучение анонимно, через подставного опекуна. Она выбрала недорогой колледж в маленьком городке за двести миль, где никто не мог знать ее.
О, какое это было счастье – впервые быть приглашенной в кино! Однокурсником, который думал, что он богаче ее, потому что у него машина была на два года новее ее развалины. А получить работу! Да-да, ей удалось самой устроиться клерком на вечерние часы в медицинскую библиотеку, потому что она знала немецкий и немного латынь. Конечно, деньги были ничтожные, но они были – ее! А она твердо решила не брать у родителей ни цента сверх платы за обучение. И они обещали ей не писать на письмах обратного адреса.
Она тогда словно родилась заново. Но оказалось, что она ничего не умеет. Она сжигала хлеб в тостере до черноты. Она бросила в стиральную машину любимую куртку, которую можно было только чистить, и потом всю зиму ходила с укоротившимися, не прикрывавшими запястий рукавами. Она не знала, что бензобак всегда должен быть плотно закрыт, и когда потеряла колпачок, так и ездила, пока дождевая вода не налилась в бензин и не замерзла ночью, так что ей пришлось бежать на занятия через весь городок. Видимо, тогда-то она и попала в рабство к бесчисленным «надам», которое тянется до сих пор.
Но что ей было до всех этих мелочей! Впервые в жизни у нее были друзья. Настоящие. Которые тянулись – к ней. И улыбались – ей. И звали ее с собой. Не потому, что она была чья-то дочь, а потому что она была просто Джил, Джил с медицинского, на всех похожая и неповторимая, сама по себе, с кем-то водилась, а с кем-то не хотела, кому-то помогала, а у кого-то просила помощи, с кем-то целовалась на заднем сиденье машины, а с кем-то только говорила про мудреные вещи до трех часов ночи. Друзья даже не боялись поссориться с ней – и это тоже было так непривычно больно и так хорошо, что кто-то смел перестать с ней разговаривать, а потом прощал и милостиво возвращал свое расположение, и у нее сердце дрожало от радости.
Но ей всегда надо было быть начеку. Этот счастливый мирок был таким хрупким. Она могла разрушить его одним неосторожным словом. И конечно, она проговаривалась. В каком-то дурацком споре про знаменитого киноактера, про его жен, какая – когда, в запальчивости ляпнула, что сейчас он вот с этой самой, маленькой и конопатой, ей ли не знать, если в прошлом месяце он привел ее к ним на обед. Как на обед? Собственной персоной? Ах, ну это случайно он какой-то племянник моему дедушке, очень его любит, зашел навестить, было великое событие, ла-ла-ла, бла-бла-бла. В другой раз рассказывала, как этот самый дедушка приехал повидать их, он любил так вот нагрянуть без предупреждения, поймать родителей на чем-то неправильном, например на приглашении в гости иностранцев, ибо иностранцы были главной пагубой для правильной жизни, но у него сломалось сцепление за милю до их дома, и он шел пешком под неправильным дождем, который не должен был быть в это время, и явился в таком жалком и неправильном виде, что дворецкий не узнал его и не хотел пускать и… а-а-а-пп! Что? какой дворецкий?… О, это… это было прозвище… да-да, прозвище ее брата Билла, его так прозвали за то, что он первым бежал к дверям на звонок… Как? Она не рассказывала, что у нее есть брат Билл?…
Она путалась в своем поспешном вранье, и выручало ее лишь то, что друзья по молодости не умели помнить чужую жизнь, не умели сопоставлять и подлавливать, но все равно ей было в тягость это притворство, всегда в тягость, оттого и ее вечная печаль, хотя все же это было в сто раз лучше, чем детские годы, так что иногда ей кажется, что она вправе гордиться, что сумела вырваться и спастись, из всей их группы больных инфлюэнцей, собиравшихся у психиатра, только еще один мальчик сумел вырваться, стал специалистом по пингвинам в Антарктиде, и если бы Антон только в силах был представить, через что ей пришлось пройти, он, наверное, простил бы ее, может быть, не сразу, но со временем…
Он был растроган. Он не мог сердиться на нее. Инопланетное сиреневое платье соскальзывало с плеч, путалось в ногах. Медальон тети-мамы Кларенс был вездесущ, пытался проскользнуть и подставиться под его поцелуи. Ей столько пришлось пережить. У третьего-лишнего всегда была слабость к печальным женщинам, полным чувства вины, и в ту ночь он просто превзошел себя.
Но потом…
День за днем, незаметно и неумолимо, яд открытия растекался по самым дальним углам его царства я-могу. Что все твое карабканье по лестнице успеха, если твоя жена – оказывается – давно и навсегда на сто ступеней выше? Что значит приглашение на прием к мэру городка, если твоя жена может блистать на приемах звезд, куда тебя пустят, только если она очень попросит? Что такое твой дом на пять спален в престижном районе, если твоя жена росла в особняке с дворецким? Как можно гордиться своими тремя конторами и доходом, подбирающимся к двумстам тысячам, если жена может унаследовать миллионы?
Нет, никакой гордости он не испытывал от того, что она верно любила его одного, а свой роскошный и блистательный мир ненавидела и отвергала. И ее уверения в том, что до него она вообще не знала любви, не грели ему сердце. Она говорила, что вышла за своего первого мужа, как прыгают в первый попавшийся лифт, не успевая заметить, что он не поднимается до нужных тебе этажей. Она так боялась, что он все узнает про нее и она не сможет больше верить в его любовь. Узнал ли он? Нет, никогда, уверяла его жена-5. Мать приехала на их свадьбу одна, уже под видом тети Кларенс. А детей она привозила к бабушке и дедушке не чаще двух раз в год. Но когда мальчики подросли, она запретила своему знаменитому отцу играть с ними и показываться им на глаза. Потому что потом они могли узнать его на экране телевизора, на конверте с пластинкой.
Но Антон не верил. Он думал, что и муж-5-1 в какой-то момент случайно узнал правду. Может быть, окруженный облаком славы отец так же взмолился, чтобы дочь пришла на его пятидесятилетие. И муж-5-1 так же подслушал и проследил. Когда у него начался роман с черной кассиршей из банка? Да-да, даты почти совпадают, десять лет тому назад. Наверное, муж-5-1 узнал, но был так раздавлен, что не мог признаться жене. Наверное, тогда у него и появился этот прямой взгляд вперед, взгляд, означавший «мне дела нет до чужих страданий».
О, как Антон понимал его теперь. И как понимал его выбор: внизу, поглубже, простую кассиршу, из угнетенного меньшинства. Как остро ощущал он сходство их судеб и не стыдился его, когда входил в стеклянную дверь парикмахерской, под вертящийся цилиндр цвета французского флага, и Пегги приветственно позвякивала ему ножницами над головой клиента – да-да, Пегги, он хотел, чтобы она навсегда осталась в памяти только под именем, без номера шесть, который ей полагался, – а он смотрел на нее каждые две секунды, выглядывал из-за края журнала, пока ждал своей очереди, и благодарил судьбу за то, что мужчинам не возбраняется бриться хоть каждый день и никакой местный блюститель нравов не сможет состряпать из этого сплетню на длинных ногах.
Через два дня Антон вылетал с Мусорного острова в Лиссабон, а оттуда в Лондон, перегруженный фотообъективами, фунтами, рублями, инструкциями, провожаемый всей своей вернувшейся с того света командой и вездесущим, всезнающим адмиралом.
Радиопередача, подготовленная во время полета над Европой
(Парижский террорист)
Как выяснилось впоследствии, в тот день большой и новый прыщ выскочил у Жюльена прямо под глазом, и участь городского судьи была решена. Но оставалось еще полторы тысячи франков, которые нужно было использовать с максимальной отдачей. Потому что Жюльен был беден и знал цену деньгам.
Он отправился в одно кафе на улице Гей-Люссака, где всегда толпились безработные актеры, неудачливые агенты, операторы, снимавшие свадьбы, режиссеры, кормившиеся рекламными роликами. Оператор, выбранный Жульеном, никак не мог понять, чего хочет от него молодой человек. Заснять его обычный день? Как он встает, как завтракает, как выходит на улицу? И что потом? Сделать получасовой документальный фильм, продать его телестудии и половину выручки отдать Жюльену? Но кто же станет покупать документальный фильм о никому не известном молодом человеке? «Если не купят, значит, я потеряю мои деньги, – объяснял Жюльен. – Но вы-то не останетесь в проигрыше. Полторы тысячи франков за день работы – не так уж плохо, а? Половину я заплачу завтра утром, когда мы начнем съемки, а половину оставлю для вас у нотариуса. Вы ведь не откажетесь пойти со мной к нотариусу и скрепить нашу сделку печатью на договоре?»
У оператора была просрочена плата за квартиру и за телефон, и ему было не до колебаний. Он согласился на все условия тщеславного дурачка. Его немного удивила бедность комнаты, в которой жил Жюльен. Он подумал, что лучше бы тот купил себе абажур на лампу и новые простыни, чем выбрасывать деньги на идиотскую затею. Но вслух ничего не сказал. Послушно снимал утро молодого человека – в ванной, у газовой плиты, за столом с чашкой кофе. На улице у газетного ларька. В книжном магазине. Крупным планом – томик Сартра, который листал Жюльен. В вагоне метро, на скамейке в Тюильри, окруженным голубями.
У молодого человека была явная слабость к фонтанам. Он снялся на фоне тритонов и нереид, поддерживающих фонтаны на площади Согласия, потом попросил отвезти его на площадь Святого Михаила и покрасовался у широких струй на фоне бронзового дракона, потом они пешком дошли до Обсерватории, и там молодой человек опять был увековечен в сверкании воды, извергаемой дельфинами и черепахами.
Оператор потом рассказывал, что никогда еще ему не доводилось работать с таким покладистым клиентом. Никакой критики, капризов, замечаний. Единственная просьба-предложение режиссерского характера, которое он себе позволил: начать снимать рапидом, когда он подаст знак, расстегнув правый карман на рубашке. Нужный момент долго не наступал, и оператор почти забыл, так что Жюльену пришлось не только расстегнуть пуговицу, но и окликнуть оператора. Вечерело, они прогуливались по разным сторонам уютной улочки в районе бульвара Лефебр, оба устали за день, но все же оператор расслышал негромкий оклик, послушно переключил скорость, и все движения Жюльена начали ложиться на кадры в неестественной растяжке: медленный сгиб колена, готовящий тело к прыжку, медленный переход на бег, волосы колышутся, как в воде, пальцы, оставив расстегнутый карман рубашки, исчезают за пазухой, медленно появляются обратно, сжимая восьмизарядную испанскую «астру», и в тот же момент в кадре возникает автомобиль, подъехавший к парадным дверям двухэтажного особняка, и городской судья медленно выходит из него навстречу медленным вспышкам и медленным дымкам из дула «астры» и медленно ложится лицом вниз на тротуар. Жюльен медленно отбрасывает пистолет и дает выскочившему шоферу медленно прижать себя лицом к ограде.
У оператора хватило сообразительности не ждать приезда полиции, поэтому момент ареста не был заснят. Но, конечно, и того, что было на пленке, оказалось вполне довольно. Сумма, уплаченная телестудией за получасовой фильм, держится втайне. Однако ходят слухи, что она превысила сумму, уплаченную журналом «Лайф» Абраму Запрудеру за его двадцатисекундную ленту об убийстве президента Кеннеди.
Французские газеты много писали об этой истории. Никто не мог понять мотивов Жюльена. На допросах он отвечал сбивчиво. Говорил, что хотел выразить свой протест против угнетения и несправедливости. Против несправедливого устройства общественного гнета. Нет, он не принадлежит ни к какой группе. Почему из всех членов городского суда он выбрал именно этого? Тоже ничего личного, просто однажды увидел его на экране и запомнил имя. Нет, никаких денег и инструкций он ни от кого не получал. Просто его чаша терпения переполнилась. Когда переполнится у тысяч других людей, тогда можно будет ждать перемен к лучшему.
Психиатрическая экспертиза нашла его нормальным.
Журналистам была, таким образом, оставлена свобода интерпретировать этот кровавый жест, как им заблагорассудится. Одни утверждали, что душа Жюльена не вынесла несправедливого обращения с иностранными рабочими. Другие – что он был измучен зрелищем страданий парижских бездомных. Третьи – что он мечтал о независимости для последних французских колоний – Корсики и Каледонии.
Находились и такие, что пускались в психологические изыскания. На путь террора обычно вступает человек, который несет в душе постоянный кошмар, утверждали они. Мирная жизнь вокруг него кажется ему преступно равнодушной к страданиям всего человечества или какой-то части его. На самом деле она преступно равнодушна к его страданиям. И он мстит ей за это. Он переносит кошмар своей души в окружающую жизнь. Так возникают Белфасты, Бейруты, Шри-Ланки, Пенджабы. Религиозные, политические, националистические лозунги – только камуфляж. Несправедливость состоит лишь в том, что такой человек страдает каждую минуту своей жизни, а остальные – только время от времени.
Психологам возражали политические скептики, сухие аналитики, разжигатели вечно тлеющей вражды. Ну не странно ли, ехидно писали они, что из двух лагерей, на которые сейчас разделился мир, только один оказывается обиталищем людей с кошмаром в душе? Как это так получается, что от пуль и бомб террористов гибнут только мирные граждане и руководящие деятели одного лагеря, а другого – никогда?
Это вполне объяснимо, отвечали им. Потому что террорист может эффективно действовать только там, где разрешен свободный переезд с места на место, свободная продажа оружия, свободная пересылка и обмен иностранных денег, свободное приобретение нужной техники, средств передвижения, фальшивых документов.
«Да ведь по этим же свободным странам разъезжают тысячи дипломатов, журналистов и всяких делегаций из другого лагеря, – не унимались скептичные разжигатели. – Отчего же им всюду такая безопасность, а всем другим без телохранителей лучше не показываться? Прямо такое чудо, как будто дождь стал избирательным, стал орошать только поля неправедных, а поля праведных – ни-ни».
Были и такие, что все истолковывали человеческими причудами. В каждой стране есть люди с причудой выпивать, есть с причудой блудить, есть с причудой играть в карты, есть с причудой бродяжничать, есть с причудой лазить по горам, есть с причудой рисовать картины, а есть с причудой убивать. Такими уж они родились. И в любой стране эти причудники найдут тот или иной способ утолить свою страсть. Где модно убивать за веру, пойдут в отряды святых мучеников, где модно убивать за эксплуатацию – пойдут «сияющим путем» в «красные бригады», где за национальную независимость – кинутся подкладывать бомбы в самолеты, а где модно убивать за деньги – пойдут в гангстеры. Если же вы не дадите таким людям никакого применения, им не останется иного выхода, как захватить верховную власть в стране и взять монополию убийств в свои руки. Что и случилось во многих странах, как мы это видим на примерах недавней истории. Так что лучше не доводить этих причудников до отчаяния и дать применение их силам и вкусам в ограниченных, контролируемых масштабах.
Такова сумятица мнений по этому немаловажному вопросу на Европейском материке, дорогие радиослушатели. И мы, как всегда, будем рады услышать ваши соображения и комментарии. Если же кто-то ощущает в себе описанную выше опасную причуду, он может написать нам анонимно – его мнение будет для всех нас особенно интересным.
12. Лондон
– Мистер Себеж?! Уже! Без предупреждения. Какая досада! А я-то мечтал встретить вас в Хитроу. Сняться рядом, попасть на первые страницы газет. Когда еще выдастся такой случай! Ах, вы нарочно хотели без лишнего шума? Так сказать, инкогнито? Понимаю, понимаю…
Давно-давно не доводилось мистеру товарищу Глухареву принимать в посольстве такого дорогого гостя. Да, он все сделает быстрее быстрого. Да, въездные визы будут готовы через три-четыре дня. Самое долгое – через неделю. Нет, про самого мистера Себежа они всё знают, читал, читал его прогрессивные радиопередачи и коллегам давал. Как он точно припечатал американские пороки устами сердитого канадца! Да, мистер Козулин любезно прислал их заранее. Но ведь нужно проверить и остальных членов экипажа «Вавилонии». У них в прошлом может вскрыться что-то реакционное. Нет, это не помешает их поездке. Но местные власти в Ленинграде должны знать, как себя вести с приезжими. А сам мистер Себеж за эти дни прекрасно отдохнет в Лондоне. После того, что ему довелось пережить в океане, он все еще выглядит как блокадник. Ах, личные дела? Тем более. Здесь неподалеку имеется вполне прогрессивный отель… Но сначала он хотел бы познакомить его с сотрудницей, которая будет заниматься их документами. Вдруг у нее возникнут вопросы: Надо, чтобы она знала ваш телефон. Очень прогрессивная девушка. Всего два месяца назад переведена к нам в посольство из ленинградского Интуриста.
Он извинился, снял телефонную трубку, заговорил по-русски.
– Мелада, зайди ко мне на минутку. Познакомлю тебя с этим хером собачьим. Ну да, и кошачьим. Свалился на нашу голову раньше времени. А что я могу сделать?… Начальство велело его на руках носить, ковры раскатывать… Так что ты это… Зайди к Клаве в буфет, захвати пузырь и закуску. Нет, буженину не бери, она уже вчера была довольно реакционная. Возьми семги да икорки. И каравай карельского. А пузырь лучше коньячный. Попроси грузинский «грэми». Если она проспалась после вчерашнего, так даст.
Глухарев обернулся к гостю с обновленной приветливостью. Он надеется, что мистер Себеж найдет общий язык с Меладой. Она очень славная. Лондон знает как свои пять пальцев, хотя пробыла здесь всего ничего. По книжкам изучала. Нет, она вполне русская. А имя такое, потому что родня спорила, как назвать – Меланья, Мелодия, Млада или Лада. И состряпали такой гибрид. Но еще он подозревает, что ее отец – очень идейный и прогрессивный человек – согласился на эту комбинацию букв из-за того, что там в начале есть «эм», «е» (его по-русски молено произносить как «э») и «эл».
– Понимаете? – Мистер Глухарев указал на три портрета над своей головой. – А окончание имени можно перевести как «yes». Вы называете детей именами своих святых, мы – своих. Все нормально, все мы человеки, все за мир до победного конца – не так ли?
Девушка вошла спиной вперед, стараясь уберечь поднос от пружинящей двери. Она была высокая, чуть пучеглазая, очень прямая, чем-то похожая на учительницу без указки (потеряла? забыла в классе? проглотила?). Светлые волосы закручены в мелкие спиральки, лежащие шапкой на голове, – так и ждешь мелькания искр, треска разрядов. Синий ромбик на лацкане жакета. Отсутствие полагающейся к знакомству улыбки настораживало, наводило на мысль о том, что экзамен может оказаться посерьезнее, чем вы ожидали.
– О мистер Себеж, мистер Себеж!.. Мы все читали… Это так ужасно… Пить один рыбий сок… Я бы не могла… И этот ребенок, которого вы спасли… В статье не было сказано, что с ним стало. Он выжил?
Английские слова иногда медлили секунду-другую на краях ее губ, словно парашютисты, вдруг потерявшие решимость.
– С ребенком все в порядке. Он набирает вес быстрее нас всех.
– Если хотите, я помогу вам закупить детской еды для него.
– К сожалению, мы не сможем взять его с собой. У каждого члена экипажа во время плавания слишком много обязанностей. На уход за ребенком не будет времени.
Мистер товарищ Глухарев разлил коньяк в граненые стаканчики.
– За встречу! За знакомство! И за ваше чудесное спасение! И за то, чтобы только спасательные ракеты летали над океаном в поисках потерпевших крушение.
Мелада поставила стаканчик, чтобы поаплодировать тосту. Потом вдруг уставилась на поднос и с досадой начала осыпать себя легкими пощечинами.
– Забыла, забыла! Хотела принести еще фисташек и забыла. Ну что мне с собой делать!..
– Послезавтра у нас в посольстве прием, – сказал Глухарев. – По случаю визита советских кораблей. Не хотите прийти? На всякий случай я включу вас в список приглашенных. Мелада, дашь гостю пригласительный билет. Может быть, смогу представить самому послу. Закуску везут на флагманском крейсере, так что это будет что-то особенное.
Мелада, раскрасневшаяся от коньяка и покаянных пощечин, вызвала такси для Антона, проводила его на улицу.
– Я думаю, детскую кроватку я тоже могу для вас отыскать. В Далвиче есть один недорогой универмаг, но с отличными вещами. Только нужно найти без колесиков, чтобы она не каталась по полу каюты во время качки.
Антон посмотрел на ее серьезное лицо, на ореол радиоспиралек вокруг головы и подумал, что искусству не слышать того, чего не хочется слышать, он должен срочно выучиться за те дни, которые отделяют его от прибытия в Перевернутую страну.
Через Лондонский мост, всегда по правой стороне, чтобы любоваться башнями замка, над которыми невидимо реют десятки умнейших и прелестнейших – но, увы, отрубленных – голов. Мимо памятника, поставленного на месте пекарни, прославившей этот город самым страшным пожаром (о, несчастный пекарь, о, жертва, принесенная лондонской толпой на алтарь собственной лени и беспечности!). Налево, по Пушечной улице, нацеленной на купол знаменитого собора, под которым покоятся оба победителя Наполеона – на суше и на воде, на купол, манивший гудящие сонмы бомбардировщиков полвека назад, – но гибли в ночи, но гибли в ночи. Свернуть на проспект, носящий имя королевы-чемпионки, всех побившей по размерам владений, по количеству подданных, по долготе удержания трона, имевшей ко дню кончины тридцать внуков и сорок правнуков (ах, ему бы так!). Дальше – по набережной, в сторону моста Ватерлоо, перекинутого над слезами миллионов кинозрителей; и мелкими улочками – на Стрэнд, проскальзывая под носом у похоронного цвета такси, чуть не руками поворачивая голову сначала направо, потом налево, а не наоборот, как ей привычнее; через Трафальгарскую площадь, мимо первых туристов, мимо панков с лиловыми протуберанцами на бритых головах, вздымая тучи голубей, несчитаных, но всегда по числу душ моряков, погибших в великой битве, в битве, решавшей, какой язык будут учить школьники в Африке и Азии – французский или английский; и вдоль ограды парка, еще пустого, росистого, с озером посредине, принадлежащего уткам и лебедям до полудня, пока Большой Бен последним ударом не высыпет на газоны толпы вестминстерских клерков; и в сторону торчащего над крышами Хилтона, из верхних окон которого, говорят, при удаче можно увидеть королевскую семью, прогуливающуюся в тени деревьев за Букингемским дворцом; но принцы и принцессы ему не нужны, ни стража их в медвежьих шапках – не на них заряжена его фотокамера, не на них прицел объектива.
Каждое утро Антон проходил этим маршрутом от своего отеля на правом берегу до Хилтона, в котором жила мисс Абигайль фон Карлстон, как именовалась теперь бывшая жена-4. И каждое утро, придерживая дальнобойную камеру на груди, он без труда убеждал себя, что ощущение болезненного прокола под сердцем есть лишь знак фотоохотничьего азарта и ничего больше. Что он не испытывает ничего, кроме презрения и злобы к женщине, надругавшейся над его страстью размножаться, а потом еще натравившей на него дракона по имени Симпсон. И что вообще он живет и действует теперь по чужой золотой указке, ему не надо думать и выбирать, он блаженствует, подчиняясь приказу пославшего его адмирала – да сбудется воля его. А то, что он не едет на арендованном автомобиле, а идет пешком, тоже не связано с желанием растянуть проход по утреннему Лондону с юношеским томлением в груди, а лишь с тем, что автомобиль удобнее оставлять у ее отеля на всю ночь, иначе не найдешь потом подходящей охотничьей стоянки, с которой видна главная дверь.
Но потом он доходил до своего автомобиля, прятался внутри, приспускал стекло, нацеливал объектив фотоаппарата, и с этого момента ему не оставалось ничего другого, как ждать. И ощущать легкий посвист то ли вытекающей, то ли втекающей обратно – через проколотое место – души. И вспоминать.
Вспоминать, как в первый же месяц их жизни жена-4 – где ласковыми уговорами, где насмешкой, где прямым разбоем, то есть «случайно» забыв под включенным утюгом – извела всю его прежнюю одежду. Иногда она говорила, что просто ревнует его к прошлому, что ей хочется, чтобы на нем было все новое, нетронутое другими женщинами. Она сама выбрала для него дюжину рубашек, сама купила три пары финских туфель, пять французских галстуков, кепку в шотландских клетках, запонки с аметистом, итальянскую расческу, спасенную – по слухам – из-под пепла Помпеи, портмоне из кожи исчезнувшего недавно животного. Ему пришлось сменить старый надежный «олдсмобиль» на модный в том году «сааб». Только на новом «саабе» могли они поехать в небольшой магазин, где она высмотрела для него костюмы заморской фирмы с тремя коронами на внутреннем кармане. («Да-да, нечего смеяться, продавцы очень наблюдательны, и, если ты приедешь в каком-нибудь рыдване, они будут презирать тебя и подсунут дешевку».)
Каждый проход с женой-4 по улицам Нью-Йорка был похож на экскурсию по музею оживших фигур с экскурсоводом, который почти не удостаивает тебя объяснениями, а лишь самозабвенно бормочет себе под нос отрывистые реплики. «Ох-хо, ну-ну, куда же ты, милая, нацепила эту брошь?… А сумка, бедняжка ты моя, – кто тебя надоумил?… А это кто у нас?… Ага, это уже лучше, это проходит, поздравляем… Ну и что? что с того, что от Диора?… Нет такой элегантной вещи, которую нельзя было бы испохабить… Ой, смотри, смотри скорей… Да не туда, а на эту в синем… Я умру от смеха… Как, неужели ты не понимаешь?… Ты какой-то слепой!.. Да она извлекла из сундука платье, которому тридцать лет, чтобы поймать вернувшуюся моду на подкладные плечи… Но не проходит фокус, нет, хоть ты лопни – не проходит…»
Как пилот самолета держит в памяти десятки кнопок и приборов, которые надо обязательно проверить перед вылетом, так и жена-4 осматривала мужа перед поездкой в гости, на выставку, в театр, в ресторан. Пункт за пунктом. Волосы? На голове причесаны, со щек сбриты, из носа выстрижены. Галстук? Подобран в цвет, закушен булавкой с малахитом. Рубашка? Приталена в обтяжку. Пуловер? Пиджак? Платочек в кармане? Брюки? Носки? Ботинки? Начищены, зашнурованы, каблуки не сносились, подошвы мягки, пружинят на взлетной полосе – можно запускать моторы.
Жизнь их внезапно наполнилась толпой новых знакомых. На каждой вечеринке жена-4 исподволь высматривала достойных кандидатов, незаметно передвигалась в их сторону, в какой-то момент оказывалась неподалеку – одна, чуть растерянная, с бокалом в руке, с чарующе вздернутыми плечами, – и кандидат поддавался, делал шаг в ее сторону, заговаривал о новом кинофильме или о вчерашнем шторме (упавшая ветка – такая досада – разбила стеклянный столик в саду!), заглатывал крючок. Через неделю следовало приглашение на обед – они к нам, мы к ним, совместный поход в оперу, загородная прогулка, фотографирование у входа в ресторан, интимная поездка в любимый магазин. Такое нарастание нежной дружбы могло тянуться несколько недель, а то и месяцев, и вдруг обрывалось внезапно, как старая кинолента. «Кто? Эти? Я была дружна с ними? С чего ты взял?» А телефон уже снова звонил, а новые друзья, привороженные порой на вечеринке у тех же недавно отвергнутых, уже звали в гости, уже летели на огонь.