Текст книги "Неверная"
Автор книги: Игорь Ефимов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц)
О тяжелой атмосфере, установившейся в доме, свидетельствуют дневники и письма старшей дочери – Анны:
«Мое несчастье – это моя семья. В ней господствует дух уныния, отрицания и сплина, благодаря которым жизнь превращается в непрерывную пытку. Никто из нас не умеет пользоваться маленькими радостями жизни, но зато мы превосходно умеем, благодаря неуживчивости и резкости характера, превращать мелкие жизненные невзгоды в настоящие несчастья… Мы все очень умны, умом нашего века, разлагающим, мятежным и презрительным; во всех нас очень мало преданности, очень мало участливости и полное отсутствие сердечной простоты…
Папа, который скучает и у которого сплин, срывает свое настроение на мне больше, чем на ком-либо другом. Вероятно, у меня раздражающе довольный вид. Он хочет доказать мне, что я на самом деле не довольна и создаю себе искусственные радости. Никто не знает меня меньше, чем мой отец, который пытается судить обо мне по себе. Он стремится убедить меня в том, что я люблю свет, что могу быть счастливой только при дворе. Он не понимает того отчаяния, в которое приводит меня эта мысль!..»
Надо отдать должное Ф. И. – он делал все возможное, чтобы помочь жене справляться с этой невыносимой ситуацией. Вам было бы больно читать его письма к ней в эти годы, потому что часто они были переполнены настоящей нежностью, тоской по поводу разлуки. Возможно, многие из этих писем писались сразу после свидания с Вами. Лицедейство? Вот несколько отрывков – судите сами. В мае 1851 года Вы родили дочку, а в июне Ф. И. уже в Москве и засыпает жену трогательными посланиями:
«Теперь, если бы мне было обещано чудо, всего одно только чудо в мое распоряжение, – я воспользовался бы им, чтобы в одно прекрасное утро проснуться в той комнате, которую ты так любезно приготовила мне рядом со своею… Что вполне реально в моих впечатлениях – так это пустота, созданная твоим отсутствием…»
«…До свиданья, милая моя кисанька. Твой бедный старик – старик очень нелепый; но еще вернее то, что он любит тебя больше всего на свете».
«Ничто не успокоит смертной тоски, что охватывает меня, едва я перестаю тебя видеть… Ах, береги себя, милая моя кисанька, береги себя… И я смогу еще надеяться на несколько радостных мгновений в жизни».
«Я решительно возражаю против твоего отсутствия. Я не желаю и не могу его выносить… Я испытываю от него только усталость и огорчение, которых ничто не возмещает».
Некоторые биографы Тютчева не без иронии отмечали, что, вопреки всем жалобам на разлуку, поэт делал часто все возможное, чтобы продлить ее. Или, навестив семью в деревне, через месяц уже находил предлог, чтобы удрать оттуда. Они называют эти пассажи в письмах «игрой в разлуку». В дело шли изобретательно придумываемые предлоги: необходимость лечиться, финансовые трудности, служебные обязанности, разливы рек.
Однако я не думаю, чтобы здесь было одно лишь лицедейство. Пока Ф. И. был с женой, в семье, он часто раздражался, скучал, рвался улизнуть. Но в разлуке ее образ снова окрашивался отблеском того огня, который свел их пятнадцать лет назад. Если бы осмелился, он мог бы сказать вслед за сербской поэтессой: «О, не приближайся! Только издалека хочется любить мне блеск очей твоих…» Писатель Франц Кафка (мне кажется, Вы смогли бы его оценить и полюбить, если бы он жил в Ваше время) засыпал пламенными письмами двух своих возлюбленных – Фелицию Бауэр и Милену Есенскую. Он погружался в свою любовь, плетя словесные кружева, лелеял ее, выпевал. Но короткая встреча с живой возлюбленной – и все рушилось. Таковы поэты – не нам их судить. И не дай бог залететь в их сердечный пожар.
Писал ли он в эти годы Вам, когда разлучался с Вами? Судя по строчкам стихотворения, сочиненного в 1858 году, – да, писал, и много.
Она сидела на полу
И груду писем разбирала,
И как остывшую золу,
Брала их в руки и бросала.
Стоял я молча в стороне
И пасть готов был на колени —
И страшно грустно стало мне,
Как от присущей милой тени.
Как жаль, что эти письма не сохранились, превратились, видимо, в золу. А вдруг уцелели? Вдруг до сих пор лежат, желтея с каждым годом, в каком-то архиве? Как бы я хотела прочесть их!
Жена, Эрнестина Федоровна, имела потом возможность пройтись цензурными ножницами по всей переписке. В том, что она сохранила, зияют дыры длиной в месяцы, а то и годы. Но даже и из того, что сейчас появляется в печати, вырастает портрет человека, уносимого вихрем собственных страстей, неподвластных деспотизму логики, пользы, морали. Возможно, Вы не узнали бы своего Ф. И., возможно, Вы любили совсем другого человека. Но вдруг Вам важно и интересно узнать, каким он видится нам сегодня? Я позволю себе продолжить рассказ.
Скандальная связь со «смолянкой» сделала трудным положение дочерей Тютчева от первого брака, учившихся в том же Смольном институте. Поначалу директриса предложила Ф. И. забрать их и поместить в какое-то другое учебное заведение. Ф. И. должен был как-то объяснить жене, находившейся в деревне, причину возникших затруднений. Он решил все изобразить как нелепую интригу классной дамы Леонтьевой:
«Вчера я имел серьезнейшее объяснение с Леонтьевой по поводу интриги, которую она сплела, чтобы исключить детей из Института. Леонтьева – злая дура, она не удовольствовалась болтовней в высших сферах, она так постаралась возвестить всюду о событии, которого столь желала, что всем лицам, беседовавшим со мной о девочках со времени моего возвращения, уже было известно, что дети не вернутся в Смольный… настолько этой вздорной твари хотелось успокоить самое себя».
В конце концов благодаря заступничеству двора детей удалось оставить в институте. Но атмосфера в семейной жизни не посветлела. Вот как описывает ее дочь Анна в письме к сестре:
«Вчера был день именин папа и, значит, обед в семейном кругу, а потому я отказалась от обеда у императора. Однако папа ничуть не оценил мой подвиг. Дома он очень угрюм, и обычно мы видим его только спящим. Едва поднявшись, он уходит. Слово joyless (безрадостный) было придумано специально для нашего дома. Я всегда с тяжелым сердцем возвращаюсь оттуда. Кажется, что дыхание жизни покинуло его…»
А вот из ее дневника: «Папа ежедневно нуждается в обществе, ощущает потребность видеть людей, которые для него – ничто, а к детям своим его не тянет. И он это не только говорит, он это чувствует».
Когда Анна Федоровна пишет, что светские знакомые для ее отца были «ничто», она, мне кажется, упускает из виду один очень важный момент. Судя по воспоминаниям современников, блеск тютчевского гения проявлялся для них не столько в стихах, сколько в его неповторимом артистизме. Он был великий актер-импровизатор, и каждый собеседник был для него благодарным зрителем, а светская гостиная – театральным залом, который он покорял тут же сочиняемым и разыгрываемым спектаклем, каждый вечер – новым. Он ехал в свет, как актер едет в театр, – чтобы покорить зал.
В наши дни у Тютчева были бы все шансы стать знаменитым телевизионным ведущим. Именно эту сторону его таланта пытался отметить впоследствии Ваш сын, Федор Федорович Тютчев, когда задавался вопросом: почему такой одаренный человек так мало написал за свою долгую жизнь? Он сравнивает судьбу отца с судьбой первоклассного певца, искусством которого наслаждаются только современники, а потомкам оно остается – в дограммофонные времена – недоступным. В какой-то мере это запечатлено и в стихотворении Апухтина, посвященном Ф. И.:
Вы помните его в кругу его друзей?
Как мысли сыпались, нежданные, живые,
Как забывали мы под звук его речей
И вечер длившийся, и годы прожитые!
В нем злобы не было; когда ж он говорил,
Язвительно смеясь над раболепным веком,
То самый смех его нас с жизнию мирил,
А светлый лик его мирил нас с человеком!
Свою тягу к светской и придворной жизни Ф. И. объяснял – и отчасти оправдывал – тем, что ему было необходимо все время спасаться от назойливого и обременительного спутника – самого себя. Эта тема всплывает в письмах к жене постоянно:
«В недрах моей души – трагедия, ибо часто я ощущаю глубокое отвращение к себе самому и в то же время ощущаю, насколько бесплодно это чувство отвращения, так как эта беспристрастная оценка самого себя исходит исключительно от ума; сердце тут ни при чем, ибо тут не примешивается ничего, что походило бы на порыв христианского раскаяния».
«Существование, которое я веду здесь, отличается утомительнейшей беспорядочностью. Единственная побудительная причина и единственная цель, которой оно определяется в течение восемнадцати часов из двадцати четырех, заключается в том, чтобы любою ценою избежать сколько-нибудь продолжительного свидания с самим собою».
Эрнестина Федоровна хорошо знала достоинства и недостатки своего мужа, старалась уживаться с ними. Вот какой портрет она набросала в письме к брату:
«Если даже ему и присущ дар политика и литератора, то нет на свете человека, который был бы менее, чем он, пригоден к тому, чтобы воспользоваться этим даром. Эта леность души и тела, эта неспособность подчинить себя каким бы то ни было правилам ни с чем не сравнимы. Его здоровье, его нервозность, быть может, порождают это постоянное состояние подавленности, из-за которого ему так трудно делать то, что другой делает, подчиняясь требованиям жизни, и совершенно незаметно для себя. Это светский человек, оригинальный и обаятельный, но, надо признаться, рожденный быть миллионером, чтобы иметь возможность заниматься политикой и литературой так, как это делает он, то есть как дилетант…»
И действительно, откуда брались деньги на светские развлечения, на воспитание шести – а потом семи, восьми – детей, на поездки за границу? Упоминаний о деньгах почти нет в письмах к жене. Скорее всего они первые попали под цензорские ножницы Эрнестины Федоровны. Но брату она жалуется:
«Мы постоянно нуждаемся в деньгах. Какая-нибудь нежданная удача была бы нам очень кстати: хорошее место для мужа, неправдоподобное наследство – почем я знаю; что-нибудь, что вытащило бы нас из колеи, по которой мы так мучительно тащимся вот уже сколько лет. Но ничего подобного не появляется на нашем горизонте».
В дневнике дочери Марии мелькает:
«Сцена между папа и мама… насчет денег и расходов, которая продолжалась весьма поздно».
В одном из писем встречается фраза, из которой можно заключить, что у супругов было в какой-то мере введено разделение финансов:
«Как ты смешна, моя милая кисанька, со своим мнимым долгом в 201 рубль. Ты мне должна только 60, слышишь ли, только шестьдесят, которые мне не понадобятся раньше двух или трех месяцев».
Сам Ф. И. в одном из писем жене сознается: «Не будь я так нищ, я с наслаждением бросил бы им в лицо содержание, которое я получаю, и открыто сразился бы с этим стадом скотов».
Поражение России в Крымской войне Тютчев пережил очень тяжело. Забыты восхваления императора Николая. Теперь поэт винит его во всем:
«Для того, чтобы создать такое безвыходное положение, нужна была чудовищная тупость этого злосчастного человека, который в течение своего тридцатилетнего царствования, находясь в самых выгодных условиях, ничем не воспользовался и все упустил, умудрившись завязать борьбу при самых невозможных обстоятельствах. Если бы кто-нибудь, желая войти в дом, сначала заделал бы двери и окна, а затем пробивал стену головой, он поступил бы не более безрассудно, чем это сделал два года назад незабвенный покойник».
Нарушая правило «не говорить плохо о мертвых», он клеймит покойного императора безжалостной эпиграммой:
Не Богу ты служил и не России,
Служил лишь суете своей,
И все дела твои, и добрые и злые, —
Всё было ложь в тебе, всё призраки пустые:
Ты был не царь, а лицедей.
Новый император на троне, ожидание реформ, общее оживление в стране, похоже, увлекают Ф. И., внушают надежды. Давал ли он Вам читать докладную записку о цензуре в России, поданную им в Министерство просвещения в 1857 году? В ней он объясняет начальству, что полное исключение политических дебатов из печатных изданий приведет к тому, что даже благонамеренные подданные станут читать только «Колокол» и «Полярную звезду», засылаемые Герценом из Лондона.
Вообще, деятельность Ф. И. на посту цензора, проверяющего иностранные издания, – отдельная и увлекательная тема. Ведь для того, чтобы что-то запретить, сам-то он должен был это прочесть. И промахи цензора карались сурово. Как раз где-то в эти годы был отправлен в ссылку цензор, разрешивший опубликование записок английского путешественника Джиля Флетчера, посетившего Россию во времена Годунова. Панаева описывает в своих воспоминаниях цензора «Современника», который не хотел слушать никаких объяснений, «зажимал уши и в отчаянии восклицал:
– Господи, подвести меня хотят, только два года мне надо дотянуть до пенсии, а они хотят лишить меня ее. Я из-за журнала потерял здоровье, а у меня жена, дети!»
В письме к жене Ф. И. так описывает опасную промашку, допущенную их комитетом:
«На этом месте моего письма я грубо прерван приходом курьера, посланного ко мне министром Ковалевским с очень спешным письмом, в котором он просит меня убедиться, наш ли цензурный комитет пропустил некий номер журнала, издаваемого Дюма и называемого „Монте-Кристо".
Как раз я вчера узнал случайно в Петергофе от княгини Салтыковой о существовании этого номера, содержащего, по-видимому, довольно нескромные подробности о русском дворе, так что добрейшая княгиня, очень наслаждавшаяся их чтением, не могла скрыть от меня своего удивления, что подобные вещи допускаются в печати. К счастью, наш бедный комитет неповинен в столь преступной снисходительности, по крайней мере как целый комитет, и надо предполагать, что один из цензоров, на свою личную ответственность, пропустил этот злополучный номер. Пока, так как мы по Высочайшему повелению будем делать расследование, что сильно затруднено тем, что сегодня праздник, ты можешь себе представить, в какую лужу мы сели».
От каких же иностранных авторов охранял комитет, возглавляемый камергером Тютчевым, умы российских подданных? В те годы было запрещено печатать – среди прочих – труды Макиавелли и Бенджамина Франклина, Канта и Шопенгауэра, Эрнста Ренана и Кьеркегора, Руссо, Токвиля, Кюстина и многих, многих других.
Но все же можно полагать, что служебные обязанности не слишком обременяли Ф. И., допускали долгие отлучки. Сколько длилась ваша первая совместная поездка за границу в 1860 году? Все лето? Это было настоящее семейное путешествие, с дочкой и тетушкой. Вам нравилось, что в гостиничных книгах вас записывали как «месье и мадам Тютчев». В швейцарской тишине, вдали от петербургских сплетников, вы могли спокойно родить второго ребенка. В церковной книге при крещении он был записан как «Федор Тютчев». Но знали Вы уже тогда, что дети Ваши не будут иметь настоящих прав наследства, что, как незаконнорожденные, они будут приписаны не к дворянскому, а к мещанскому сословию? Или Вы узнали об этом гораздо позже, накануне рождения третьего ребенка? Узнали и пришли в отчаяние? Неужели, действительно, запустили бронзовой собакой на малахитовой подставке в Федора Ивановича? Вот как описал вспышку Вашего гнева муж Вашей сестры, Александр Иванович Гордиевский:
«Перед рождением третьего ребенка Федор Иванович пробовал было отклонить Лелю от этого; но она, эта любящая, обожающая его и вообще добрейшая Леля, пришла в такое неистовство, что схватила с письменного стола первую попавшуюся ей под руку бронзовую собаку на малахите и изо всей мочи бросила ее в Федора Ивановича, но, по счастью, не попала в него, а в угол печки и отбила в ней большой кусок изразца: раскаянию, слезам и рыданиям Лели после того не было конца. Мне случилось быть на другой или на третий день после того у Лели, изразец этот не был еще починен и был показан мне Федором Ивановичем… Очевидно, что шутки с Лелей были плохие… Сам Федор Иванович относился очень добродушно к ее слабости впадать в такое исступление из любви к нему; меня же этот рассказ привел в ужас: я никак бы не ожидал ничего подобного от такой милой, доброй, образованной, изящной и высококультурной женщины, как Леля».
Да, Ф. И. много раз давал Вам поводы для гнева и «укоры справедливой». Но могли бы Вы сказать, что по натуре он был не только эгоистичен, но и жесток? Во всяком случае, в письмах его попадаются пассажи весьма далекие от гуманистических идеалов. Вот его комментарий к победе русского отряда над турецким войском:
«Рассказывают действительно достойные восхищения подробности о последнем деле князя Бебутова против армии Сераскира, где десять тысяч человек изрубили тридцать пять тысяч. И ожесточение солдат на поле битвы было ужасно, как бы в отместку за слабость политического управления. При этом полном поражении турецкой армии в наших руках осталось только тринадцать пленников. Все остальные были заколоты штыками…»
А вот о подавлении польского восстания 1863 года:
«Недавний пример, поданный Муравьевым, казалось, побудил некоторое стремление к более энергической деятельности в этом жалком Варшавском управлении. Повесили несколько человек в крепости, и эта неслыханная вольность, по-видимому, очень возмутила общество. Говорят даже, что архиепископу Фелинскому было предписано отправиться в Гатчину вследствие его протеста против повешения одного из его близких. Что же касается Муравьева, то он творит чудеса, и положение вещей уже сравнительно изменилось с тех пор, что он там».
Наверное, Вас огорчало отсутствие религиозных чувств в Ф. И. На Бога он смотрел, в лучшем случае, как на большого художника, которым можно восхищаться, но можно и критиковать. Совершив путешествие из Варшавы в Петербург, пишет жене: «Какая грустная страна, которую я проехал; как мог великий поэт, создавший Женевское озеро, подписать свое имя под подобными низменностями?» После Вашей смерти вопиет к небесам с отчаянием Иова: «Все отнял у меня казнящий Бог…» Но ни панихиды, ни литии на Вашей могиле служить не пожелал.
Конечно, Ваша преждевременная смерть – на 39-м году жизни! – должна вызывать в каждом отзывчивом сердце вспышку сострадания. Но что ждало Вас впереди? Увидеть, как презрение света, с которым Вы сражались силой любви, обожжет беззащитную четырнадцатилетнюю Лелю? Слышать ее рыдания и мольбы не посылать обратно в школу, где родители запрещали одноклассницам с ней общаться? Пережить ее смерть в столь юном возрасте, а через день после нее – и смерть двухлетнего Николая, Вашего третьего ребенка? Старческие недуги будут сильнее одолевать Ф. И., ему будет все труднее изворачиваться между двумя семьями. Двусмысленность Вашего положения будет лишь углубляться. Может быть, только сын Федор, который стал боевым офицером и успешно проявил себя также на литературном поприще, принес бы Вам какое-то утешение. Но и ему пришлось пройти через много унижений, и каждое из них отзывалось бы в Вашем сердце болезненным чувством вины.
Муж Вашей сестры, А. И. Гордиевский, относился к Вам с большой теплотой, и именно в письмах к нему безутешный Ф. И. мог излить свое безмерное горе:
«Так вы тесно связаны с памятью о ней, а память ее – это то же, что чувство голода в голодном, ненасытимо голодном. Не живется, мой друг Александр Иваныч, не живется… Гноится рана, не заживает… Будь это малодушие, будь это бессилие, мне все равно. Только при ней и для нее я был личностью, только в ее любви, в ее беспредельной ко мне любви я сознавал себя… Теперь я что-то бессмысленно живущее, какое-то живое, мучительное ничтожество…»
«О, приезжайте, приезжайте, ради Бога, и чем скорее, тем лучше! Авось удастся вам, хоть на несколько минут, приподнять это страшное бремя, этот жгучий камень, который давит и душит меня… Самое невыносимое в моем теперешнем положении есть то, что я с всевозможным напряжением мысли, неотступно, неослабно, все думаю и думаю о ней, и все-таки не могу уловить ее… Простое сумасшествие было бы отраднее…»
«Друг мой, ни вы, никто на свете не поймете, чем она была для меня! И что такое я без нее? Эта тоска – невыразимая, нездешняя… Знаете ли, что уже пятнадцать лет тому назад я бы подпал ей, если бы не Она. Только она одна, вдохнув, вложила в мою вялую, отжившую душу свою душу, бесконечно живую, бесконечно любящую, только этим могла она отсрочить роковой исход. Теперь же она, она сама стала для меня этой неумолимою, всесокрушающей тоскою».
По сути, о том же самом он писал уже в стихах еще при Вашей жизни:
Ты любишь искренне и пламенно, а я —
Я на тебя гляжу с досадою ревнивой.
И, жалкий чародей, перед волшебным миром,
Мной созданным самим, без веры я стою —
И самого себя, краснея, сознаю
Живой души твоей безжизненным кумиром.
Создал бы Данте «Божественную комедию», если бы не встретил на жизненном пути Беатриче? Кто может ответить на такой вопрос… Но про Вас я знаю точно: без встречи с Вами не было бы крупного поэта Тютчева. Он остался бы автором полусотни милых пейзажных стихов, на которые соблазнительно сочинять и распевать романсы, но которые не проникают до сердечной глубины человека. «Поэт – это прежде всего строй души», – сказала Цветаева. И строй души поэта Тютчева был поднят, расширен, углублен Вами.
Может быть, здесь и таится ответ на вопрос, с которого я начала это письмо. За что мы любим, за что разлюбляем? Тайна, загадка… Никто не может этого знать, потому что «ветру и орлу и сердцу девы нет закона». Но Ваша любовь, мне кажется, была похожа на любовь художника к творению, возникающему из-под его рук. Как легендарный Пигмалион, Вы оживили статую чародея, оживили «безжизненный кумир», и он заговорил в полный голос и отдал должное своему создателю:
О Господи, дай жгучего страданья
И мертвенность души моей рассей —
Ты взял ее, но муку вспоминанья,
Живую муку мне оставь по ней, —
По ней, по ней, свой подвиг совершившей
Весь до конца в отчаянной борьбе,
Так пламенно, так горячо любившей
Наперекор и людям, и судьбе;
По ней, по ней, судьбы не одолевшей,
Но и себя не давшей победить;
По ней, по ней, так до конца умевшей
Страдать, молиться, верить и любить.