Текст книги "Ай эм эн экта !"
Автор книги: Игорь Черницкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
– Протез. Далы якийсь древний. Музейный, кажуть. У мэнэ свий, знаешь, який удобный...
– Ты без ноги, что ли? – удивился я.
– Ага, – все так же улыбался парень. – Знаешь... Афган... Там... Такэ дило.
– А не трудно на съемке-то будет?
– Та чёхго там трудно? Я сам напросывся... А им потрибно на протезе. Я, это, хочу жинци на подарунок заробыть. Вона ув мэнэ классная, таких нэма бильше.
– Ну ясное дело.
– Не, точно! Уявляешь, мэнэ колы ув Ташкент ув хгоспиталь привэзлы, вона вже там мэнэ чекае. Я ей не писал, думаю, на черта я ей безногий-то? Цэ ж не Отечественная война, кругом мир, все здоровы... А она все за мной ходила, як маты прямо. Я спочатку соромывся, нажену йийи, а вона знов. Мы ж даже нэ булы нарэчени, так, тилькы ув школи трохи дружилы. Ув мэнэ такэ враження, що вона мэнэ безнохгохго-то шче бильше полюбыла.
– А я думал, любви нынче нет, инфляция...
– Любовь есть и всегда будет, надо только вокруг смотреть и, главное, видеть, а не в собственном пупе ковыряться.
– А высоко у тебя ногу-то... того?
– А-а-а... Да шче побачишь. Я ж и нэ повоював зовсим. Тилькы в Кандахгар прибыл, машина на мину наехала, ну, меня и выбросило. И из життя бы зовсим выбросило, як бы нэ Людмилка моя. Вона ув мэнэ малэнька така, а колы за мной ув хгоспитале ходыла, так ее зовсим за мою молодшу сестренку прыймалы. Ей бы тоди шче ув куклы хграты... Ось знайшла соби куклу безнохгу. – и он опять, улыбаясь, похлопал себя по протезу.
И я улыбнулся:
– Ты тоже молодо выглядишь. Тебе ж уже за тридцать, наверное?
– Ну безумовно. Трыдцять два.
– О! И мне тридцать два. Возраст Христа приближается. А дети у вас есть?
– А то як жеж?! Як у всих людэй. Оксанка та Андрийка. Андрийка, той вже ув школу пишов... Та, зараз така школа... Прыходыть до тещи та й каже: "Бабцю, трэба кожен ранок прапор Украйины на двори пидийматы". Вона йёхго ув ранци будыть, а вин як скочыть та як заспивае: "Шче нэ увмэрла Украйина, ни слава, ни во-о-о-ля..." Она злякалась, а вин смие-э-ться... Такый хлопэць розумный, увсэ кращче взрослых розумие. Слухай, ты знаешь, що у них в учебниках зараз пишуть? Великая Отечественная война – цэ, оказывается, була война русских с немцами, представляешь?!
– Это что, – отозвался я. – Мне вон матушка написала, у них в России уже появились учебники, где вообще Отечественная война – это только лишь Вторая мировая, и то в основном в Африке... Англичане да американцы все побеждают.
– Ну а як жеж, – усмехнулся инвалид. – Щоб зналы свое мисце. Увсих нас вообще скоро в резервацию... як индейцев.
Наступила пауза. Словно косточки на счетах времени, пощелкивали на стыках колеса. Все-таки я никак не мог как следует разглядеть в вагонном мраке этого афганца. На одном военном кладбище я однажды видел памятник солдату. Бронзовое лицо смотрело на меня необыкновенно по-живому. Такая сила, такое мужество на все времена и скорбь. Все он знал и про землю нашу, и про нас, про нашу жизнь и смерть. Почему-то лицо моего собеседника представлялось мне вот таким, как у того бронзового солдата.
– Ты куришь? – спросил афганец.
– Не-а, – помотал я головой.
– А я пойду покурю.
Он поднялся и стал протискиваться к зарешеченному окошечку. Под ним курильщиков уже собралась изрядная компания. Мужички задирали головы, норовя выпускать дым точно в оконце, но он, окаянный, все равно наполнял телятник. Дышать практически было нечем, во всяком случае, я задыхался, притом не только от духоты и дыма, но и от неслыханной несправедливости: как это так, я, профессиональный актер, должен ехать на съемочную площадку вместе с массовкой в каком-то вонючем телятнике, как скотина. Нет, я Франческе выдам по первое число! Я понимаю, что она мне решила отомстить, но и я не лыком шит, я тоже ей могу устроить... русскую баньку. Так унижать! Ё-моё, да что я для них, в конце-то концов, гад подкожный?! Я – актер! Ак-те-о-ор! Как же это по-английски? Ай эм... Актер, актер... Эктэ! Ай эм эн эктэ... Я не могу в этом вагоне... Ай эм эн эктэ... Айэмэнэктэ, айэмэнэкта......
Так, твердя "айэмэнэкта", словно медитационную мантру, я вдруг провалился в сон.
Подскочил оттого, что меня чуть ли не пинали ногами, спотыкались об меня, падали и ругались на чем свет стоит. Толпа подхватила и понесла в распахнутые двери вагона, точно это была огромная всасывающая воронка. По доскам вместе со всеми я сбежал на землю, щурясь от непривычно яркого света. Хоть и солнце светило – шел мерзкий, холодный дождь, и все вокруг поеживались и морщились. Я ошалело оглядывался по сторонам, но тут меня кто-то так сильно ударил чем-то тяжелым под самую лопатку... Больно! Я чуть не упал – уперся руками в размокшую глиняную жижу. Оглянулся – солдат в блестящей каске замахивался на меня прикладом.
– Ты что?! – крикнул я, совершенно обалдело вытаращив глаза.
Свирепая овчарка, едва сдерживаемая другим солдатом, с диким оскалом, рычанием и лаем кидалась на меня. Кто-то из мужичков, моих вагонных сотоварищей, схватил меня за плечо и увлек за собой. И мы побежали по лесной узкой и скользкой дорожке. И вместе с нами десятки других мужчин и женщин в быстро намокающей темной одежде, перемешивая желтые и бурые листья с липкой осенней грязью, бежали и бежали, толкаясь и наступая друг другу на пятки. Сколько мы так бежали, не могу сейчас сказать. Кажется, бесконечно долго. Невозможно было даже сообразить, способен ли ты еще двигаться или силы твои на исходе: тело жило своей отдельной механической жизнью. Словно тупой бычок, я смотрел все время вниз и видел перед собою только вязкое месиво и множество мельтешащих ног в отяжелевших от налипшей грязи башмаках.
И вот вырвались на обширную поляну, оцепленную по кругу солдатами в таких знакомых и пугающих касках, черных и глубоких, как кастрюли, поблескивающих под дождем, словно лакированные. Я буквально остолбенел перед открывшейся мне картиной.
Первое, что бросилось в глаза: целая гора выкопанной земли, и перед нею огромная, зияющая издалека своей кромешной бездонностью прямоугольная яма. Выделялись на фоне черной этой горы белые сутулые тела людей, голых мужчин и женщин... И детей. Они прижимались к своим матерям, обхватив ручонками их голые ноги. Я даже не сразу услышал их тонкий плач. Уши мне, что ли, заложило от быстрого бега и холодного дождя? Поначалу вся эта сцена предстала как в немом кино. И вдруг ворвались звуки: лязганье оружия, топот, отрывистые команды, собачий лай, плач и высокие женские вскрикивания... и выстрелы. Я наконец сообразил, откуда они: голых людей гнали к яме, там у самой кромки они становились в ряд на колени, подставляя затылки под те самые выстрелы; вдоль этого ряда неспешно шли офицеры в длинных, черных и блестящих от дождя плащах – все движения точно в рапиде, в замедленной съемке: медленно поднимается рука, медленно приставляется к затылку обреченного дуло пистолета, и... и солдат, по пятам следующий за офицером, сапожищем сталкивает труп, точно мешок, в черную яму. Каждому офицеру ассистировал свой солдат, и когда в пистолете заканчивались патроны, "ассистент" тут же подавал на смену заново заряженное оружие. Поэтому выстрелы звучали так ритмично, без сбоя: три шага – выстрел, раз-два-три выстрел, раз-два-три – выстрел. Вообще, все это напоминало хорошо сработанный механизм: люди раздевались, шли к яме, опускались на колени, получали пулю в затылок – труп сваливался в могилу, на его место становилась новая жертва. Только дети немного нарушали отлаженность действа: они дико визжали, их приходилось раздевать силой, тащить к яме, они вырывались, пытались бежать, солдаты ловили их, снова тащили к яме, совсем маленьких тащили за ноги вниз головой...
Конвейер работал. Всё прибывающие люди толкали меня в спину, и я невольно оказался чуть ли не в центре поляны. Тут я вдруг увидел моего недавнего знакомца-попутчика, инвалида-афганца. Даже странно, что я его узнал. Какое-то воспаленное сознание сработало. Я увидел его перевернутое, искаженное предсмертной гримасой лицо. Он что-то кричал мне... Здоровенный детина волок его голого за единственную целую ногу, вторая нога, точно в судороге, подергивала скругленной култышкой.
Я сначала медленно попятился, а затем бросился что есть силы наутек, расталкивая бегущих навстречу людей. Я скользил по сырой траве, к подошвам липла раскисшая земля, один раз я даже упал на колено, сбил его в кровь, ударившись об острый камешек...
Страх. Предсмертный страх. Ты, друг "Самсунг", не обижайся, но в твоих боевиках даже этого чувства нет – этакая привычная дробилка. Когда-то нас, студентов второго курса, отправили работать в колхоз. Меня приставили к дробилке – так колхозники называли эту штуку, похожую на огромную электрическую мясорубку. Целый день я бросал в ее ненасытное жерло кукурузные початки. Сначала это даже увлекло: все-таки работа не самая грязная. Но к концу дня я сходил с ума – так хотелось, чтобы что-нибудь перегорело в этой страшно дребезжащей глюковине. Ты, друг "Самсунг", напоминаешь мне подобное электроустройство, когда крутишь свои боевики, только вместо кукурузных початков крошатся человеческие тела. Самое главное, ни черта никого не жалко – и это первая твоя наука, способ зомбирования.
Говорят, когда человека охватывает предсмертный ужас, в сознании его прокручивается молниеносными кадрами вся прожитая жизнь. Ни фига подобного, ничего не прокручивалось. Просто страх, ну... страх, и все. Вот, пожалуй, вкус я его почувствовал... И запах. Запах трупа. А вкус? Кислый какой-то, даже кисло-соленый. Стоп! Вспомнил! Одно видение все-таки возникло. Несмотря на то что передо мной мельтешили бледные лица людей, навстречу которым я бежал. Знаешь, что я увидел? Труп своей тетушки.
Она умерла во сне, остановилось сердце – третий инфаркт. Жила она одна, и обнаружили ее только к вечеру следующего дня. Лишь в полночь приехала специальная машина, чтобы забрать ее в морг. Вошли в квартиру два мужичка. Сняли с покойницы одеяло. Расстелили его на полу. Затем подняли труп и так же, как он лежал на кровати на боку, точно так же, не переворачивая, положили его на одеяло. Я следил за их действиями как загипнотизированный: только вчера вечером я видел веселого, пусть пожилого, но довольно подвижного человека, а сейчас... Мусор. Который выносят какие-то рабочие в сапогах и черных телогрейках.
Когда мужики с ношей в одеяле вошли в грузовой лифт, за ними задвинулась дверь, и я вернулся с лестничной площадки в пустую квартиру, слезы как-то сами хлынули у меня из глаз, и я опустился на пол. Так было жалко себя... Тетушка эта, мамина старшая сестра, очень меня любила. Своих детей у нее не было, и меня она считала своим сыном. Старшая мама. Я так ее и называл – мама Аня, Маманя. Как она была рада, что удалось переписать на меня квартиру. Потом я женился, потом развелся, и квартиру эту мы с Тамаркой разменяли.
Так вот, друг "Самсунг", я почти реально увидел тех самых черных мужичков в сапогах, точнее, их страшную ношу, завернутую в одеяло, когда уносил ноги от черной общей могилы. Вот тут-то я и почувствовал вкус страха, или, может, это я губу прикусил, когда падал. Однако с расстрельной поляны мне так и не удалось удрать: меня схватили. Схватили мужички, очень похожие на тех самых, что увезли в морг мою тетушку-покойницу: в черных телогрейках, в сапогах... Только вот с автоматами они были и желто-голубыми повязками на рукавах. Сколько их было? А черт их знает! Трое, пятеро – не посчитал. Разве до того мне было? Когда они волокли меня к яме, я орал единственную фразу, которая, как аварийная сигнальная лампочка, зажглась в моей голове:
– Ай эм эн эктэ! Айэмэнэктэ! Айэмэнэкта!
В моем сознании эти буквы действительно слились в единое слово, хотя, конечно, Друг "Самсунг", ты понимаешь, я хотел объяснить этим дебилам, что я всего лишь актер, я есть актер – "ай эм эн эктэ" по-английски. Не еврей, не коммунист, не патриот – вообще никакого отношения к политике не имею. И в телятнике этом проклятом ничего лишнего не болтал: ни про президентов, ни про их новые порядки... Я хочу жить! Как угодно, только жить! Спрятаться в траве, пусть червем вгрызаться в эту землю, только бы жить!
– Айэмэнэкта, айэмэнэкта, айэмэнэкта!
Меня тащили, на ходу срывая одежду. Действовали эти мужики с повязками словно глухонемые, с какой-то тупой неумолимостью.
– Айэмэнэкта, айэмэнэ-э-экта-а-а! – заорал я одному из них прямо в лицо, брызгая слюною.
Мужик обтерся рукавом своей телогрейки и выхватил нож. Я вытянул шею и вскинул глаза к небу.
– Айэмэнэ-э-э-э-экта! – петушиный крик взлетел высоко над деревьями.
Мужик распорол штаны мои вместе с ремнем и бельем от пояса до колена. Я упал, и меня поволокли за ноги. Тут уж слезы мои слились с дождевой водой, обильно усеявшей траву.
– Айэмэнэкта, айэмэнэкта, – безнадежно выдыхал я и цеплялся за высокие стебли, вырывая их с корнем; пальцы впивались в мягкую, размокшую черную землю, и я раздирал ее, точно плуг.
Меня поставили на ноги совсем недалеко от гигантской могилы. Я дрожал всем телом, вытягивая шею и бессмысленно тараща глаза. Руки висели как плети, сопротивляться не было сил. Видимо, я уже совсем потерял голос, потому что "айэмэнэкта" хрипел едва слышно при каждом коротком выдохе.
На мне оставалась только тонкая футболка, та самая, с портретом во всю грудь Кевина Костнера и яркой надписью по-английски "Танец с волками". Тот, ловкий с ножом, уже надрезал ее на вороте... И тут случилось невероятное, то есть для меня в тот момент невероятное. Точно небеса разверзлись и явилось спасение. Ха, ха, ха!
Да! Конечно! Сейчас смешно. Ну и пусть смеется тот, кто никогда не был и не будет в моей шкуре, шкуре затурканного безработицей актера с воспаленной психикой и больным воображением. Я – актер! Я не могу не играть. Эта медленная творческая смерть – хуже расстрела. "Я Гамлета в безумии страстей..." Впрочем, прости, друг "Самсунг", этот банальный актерский плач в жилетку. Отставить! Вернемся к сюжету.
А случилась очень простая вещь, о которой ты, наверное, уже сам догадываешься. Вдруг, откуда ни возьмись, как гриб после этого противного дождя, вырос передо мной Джакомо Доницетти, добрый-добрый Айболит. Только был он совсем не добрым: бешено вращал глазами, топал ножками и, тыча пальцем в Кевина Костнера на моей груди, что есть силы орал:
– Кэ козэ? Пэркэ? Коза вуол дирэ?!
Чтобы врубиться в происходящее, я сосредоточился на загорелой лысине Айболита. От резких движений, свойственных, впрочем, любому кинорежиссеру, а тем более итальянцу, с нее слетел капюшон непромокаемой куртки, и капельки дождя украсили ее блестящими выпуклыми пуговками– все гуще, гуще и наконец слились в тоненькие струйки и побежали на лицо, за шиворот.
– Куэсто нон э посибилэ! – вопил Доницетти.
К нему подбежал художник Микеле и попытался что-то объяснить, но Айболит так наступал на него, так орал – мне показалось, что он его прямо тут на месте и прикончит, невзирая на всю его оскароносность. И действительно, когда Микеле, вдруг отбросив свою голубую мягкость, решил в свое оправдание возвысить голос, Джакомо выхватил у солдата шмайсер и передернул затвор. К нему подскочила Франческа. Я наконец начал приходить в себя и узнавать собравшихся вокруг членов съемочной группы. Узрел даже прятавшуюся за спины перепуганную костюмершу Валю. И кусавшую губы сердобольную Зину. И оператора, и кинокамеру на тележке, и пожарные машины, так натурально имитирующие дождь.
Джакомо Доницетти подошел ко мне вплотную и грозно проговорил:
– Грациэ! Си вэста.
– Спасибо, можете одеться, – пропищала переводчица.
И вот тут-то я на самом деле почувствовал себя обреченным. И таким одиноким среди этой сумасшедшей толпы. Голый, продрогший, промокший, грязный, никому не нужный... Мама! Мне стало себя жалко почти так же, как в ту ночь, когда увезли мою добрую тетушку. Я потоптался на месте, повернулся в одну сторону, в другую... Господи, да что же это? Да как же это?! Куда идти-то? Что? А? Срамота! Я как-то нелепо прикрыл ладонями свой скукожившийся мускул любви, потом, наоборот, задницу, потом сел прямо в грязь и натянул на колени так подкузьмившую меня треклятую футболку.
Чьи-то трясущиеся руки подали мне сухую одежду. Я поднял голову кажется, это была костюмерша Валя – и вдруг вскочил, что есть силы рванул от ворота футболку – физиономия ни в чем не повинного Кевина Костнера распоролась пополам, обнажив мою грудь и живот. Сорвав эти лохмотья, в которые превратился некогда так понравившийся мне сувенир польского кинофестиваля в Лагове, я швырнул их комок в лицо одному из мужиков, тащивших меня к яме, и, ухватившись за ствол его автомата и тыча дулом себе в грудь, заорал срывающимся голосом:
– Стреляй, гад! Мразь бандеровская! Стреляй!
Мужичок, смущенно улыбаясь, попятился:
– Да ты чё, вообще уже?
И тут... Не знаю уж, что мною руководило. С точки зрения нормальной человеческой морали гнусно, конечно: ведь это был всего лишь обыкновенный человек из массовки, скорее всего, такой же нищий, как я, оказавшийся здесь в надежде заработать на мягкий хлебушек для своей семьи. Сейчас вспоминаю стыдно. Но тогда... Как говорится, каждый спасается, как может. В общем-то основа, конечно, нового кодекса отсутствия чести.
Короче, я его ударил. Да так, что он, замахав руками, точно курица крыльями, не удержался, сел на землю, и темная струйка крови вытекла на его рыжие обвисшие усы. Все замерли. Даже слышно было, как из перекрытых пожарных шлангов журчит просачивающаяся на траву вода. Тишина. И первым ее нарушил Доницетти. Он бросился к оператору, отдавая команды. Боковым зрением я заметил, что вся киногруппа пришла в движение, все разбегались по своим рабочим местам, опять пошел "дождь", и вот уже на нас нацелился глазок кинокамеры.
– Ты что же, пидармот, делаешь? – осипшим голосом проговорил "бандеровец", поднимаясь и размазывая по лицу кровь.
И не дожидаясь ответа на свой ребром поставленный вопрос, он так мне вмазал, что я бревном повалился навзничь, запрокинув руки, точно плети. Мужик подскочил и ударил меня сапожищем. Я скрючился, закрыл лицо руками, но продолжал одним глазом – второй был выведен из строя нокаутом – следить сквозь пальцы и за "бандеровскими" сапожищами, и за камерой: пусть бьет, гад, но хоть не перекрывает полностью в кадре. Пару раз еще он припечатал меня добряче. Впрочем, это сейчас при воспоминании ребра ноют, тогда даже особой боли не почувствовал: отчаянно вел свою трагическую роль, черт побери.
На счастье, в поле моего зрения появились блестящие офицерские сапоги, полы длинного черного плаща и направленный на меня пистолет. Мужичка оттащили, и офицер несколько раз выстрелил своими холостыми. Видимо, пистолет был специально заряжен киноискусниками, ибо о мое тело небольно разбились "кровавые" мелкие шарики. О, яка солодка – по-украински это здорово звучит, вроде и соленая и сладкая одновременно – как упоительна актерская смерть! Какое это счастье – умирать на сцене при полном аншлаге, на съемочной площадке под прицелом кинокамеры, когда, кажется, весь мир воззрился на тебя и миллионы сердец трепещут и сжимаются сочувственной тоской. Как я убедительно дергался в судорогах после "эсэсовских" выстрелов! Как талантливо распластался своим античным телом на украинском многострадальном черноземе! Несколько раз меня перевернули грязными сапогами и сбросили в яму. "Нет, весь я не умру..."
Съемку остановили. После соответствующей команды режиссера мне помогли выбраться из могилы, дали обтереться полотенцем и набросили на меня махровый халат. Подошел Айболит и, отставив нижнюю губу и в напускной строгости нахмурив брови, одобрительно похлопал по плечу. Плечо болело от ударов сапогами, и я невольно осел и скривился под рукой Айболита. Он, видимо, принял эту гримасу за улыбку и в ответ тоже белозубо осклабился:
– Молто бэнэ, молто бэнэ!
Ко мне был приставлен ассистент, парень-итальянец из режиссерской группы: Зина, очевидно, все еще боялась после случившегося демонстрировать свою особую ко мне привязанность. Парнишка этот сначала повел меня в фургон-душевую, прихватив по дороге сухую, чистую одежду из рук Вали-костюмерши. Она успела мне шепнуть на ходу:
– Ой, хлопче, як жеж ты мэнэ налякаув!
Я вообще-то "утка" – люблю поплескаться, но никогда еще, несмотря на ноющую боль во всем теле, я не мылся с таким наслаждением. Потом подвели меня к огромным термосам. Я еще в первый день заметил, что к ним подходили только итальянцы. Оказалось, что распоряжается этими термосами наш хлопец, розовощекий низкорослый крепыш.
– Кофе, чай? – спросил он с какой-то странной, мне показалось, интонацией. Как бы ее точнее определить? Ну, этак снисходительно, что ли. А может, я просто был перевозбужден и слишком остро все воспринимал.
– Кофе, конечно, – сказал я с вызовом.
– Со сливками? Без?
– А вот со сливками!
Он молча подал стакан, я выпил его, даже вкуса как следует не ощутив.
– Давай еще в ту же посуду, – подошел я вновь к завтермосу. – Классное пойло.
– На шару и уксус сладкий, и хлорка – творог, – высокомерно усмехнулся тот, выбросил мой стакан в большой полиэтиленовый кулек и, сделав непонятную, явно нарочитую паузу, во время которой я чуть не ушел, все же налил мне новую порцию.
Тут уж я пил, смакуя каждый глоток, и думал о том, что сцену я провел очень даже ничего себе, ну просто клево. Помню, мать рассказывала, как расстреливали Тоню Зарембу, ее подругу-старшеклассницу. Как только фрицы зашли в их село под Житомиром, тут же нашлись людишки, составившие списки всех коммунистов, активистов там разных, попала туда и доверчивая Тоня. За что? Да вот когда за день до прихода немцев магазины все открыли и селяне стали все по хатам растаскивать, она в той толпе вдруг и говорит: "А давайте это всё лучше отравим, пусть фашисты лопают". Ну, ее не послушались, а кто-то в своей черной душе пометочку сделал. Вот этот "кто-то" и выдал. Когда Тоню привезли в лес и подвели к яме, она вдруг рванулась в сторону, обхватила обеими руками дерево и закричала по-девчоночьи звонко на весь мир: "Не хочу умирать! Нет, нет! Я хочу жи-и-ить!" И так она крепко держалась за дерево, будто приросла к нему. Эсэсовец никак не может оторвать, ну никак! Так и выпустил ей очередь в спину... Такая вот грустная история про Тоню Зарембу. Как эти подробности по селу разнеслись? Деревья, наверное, своими шорохами нашептали.
А кофе я пересластил: жадность фраера сгубила.
Следующий день прошел без эксцессов. Как это часто в кино бывает, когда фильм снимается с конца, сняли начало моего эпизода, первую сцену. Возле пыхтящего паровозика я прошамкал свою сакраментальную польскую фразу: "Пщекватка ест жнищчёна" – эсэсовцы схватили меня и бросили в телятник. Вот и все. И вся роль. Когда я выбрался из вагона, никто уже не обращал на меня ни малейшего внимания, и Айболит уже не похлопал по плечу со своим дежурным "молто бэнэ". Он был занят новой сценой, и вся группа суетливо выполняла его распоряжения.
Причитающийся гонорар я получил только через день. Не понимая этой задержки – как-то унизительно без конца дергать бухгалтера и вроде милостыню выпрашивать. я слонялся по городу. На одной из чистеньких пешеходных улиц купил в киоске японскую куклу для Наташки. Купил на сэкономленные суточные. Кукла славная: так здорово по-японски мяучит при перевороте, надо понимать, "мама" говорит; к ней еще бутылочка приложена с соской, во рту у нее дырочка, и эту бутылочку туда можно вставлять. А закрывающиеся круглые глазки с загнутыми ресницами немыслимой длины, а шелковые кудрявые волосики, а платье, туфли, носочки – ну просто Чио-чио-сан в детстве!
Проблема с оплатой решилась на следующее утро. Ларчик, как говорится, фомкой открывался. Просто экономный Лучано, продюсер, никак не мог взять в толк, что за мой эпизод нужно платить девятьсот баксов. Ну ладно бы американец, ну итальянец – свой родной макаронник, на худой конец, а то ведь местный актеришка, из аборигенов – и на тебе: такая цена. Мялся он, мялся, скрежетал зубами, но ничего не поделаешь: договорчик-то вот он, родненький, пришлось платить. Единственное, чем он мне отомстил, – приказал взять билет на обратную дорогу не в спальный вагон, а в обычный купейный. Ну и леший с ним!
Девятьсот моих законных, кровненьких Зина по собственной инициативе в целях безопасности – в поездах сейчас такое творится, как в гражданскую, с людей подчистую шкуру по ночам дерут – надежно затырила в трусы: заложила за подкладку в самом интересном месте и подкладку эту с двух сторон зашила. Такой вот интим с зелененькими. Кроме того, она меня снабдила ластиком, который следовало вставить ночью в дверную собачку в купе, чтобы, случись по дороге бессовестный грабеж, бандит – тварюга алчная, коварная – не смог пробраться к моей полке, под одеяло, в валютный мой тайник. Короче, экипировала меня Зизи по высшему разряду. Моей Тамарке подобное проявление заботы и не приснится. Ну и с Богом! Скатертью – дорожка, буераком – путь.
Попутчики мне достались на редкость болтливые. С самого начала они излили желчь на проводника, ушлого парня, внешне очень напоминавшего молодого Горбачева, лысоватого, но только без пятна на лбу. Он, получив с нас деньги за постели, видишь ли, не принес нам тут же комплекты, а заставил ждать и в конце концов вынудил идти за ними в его тесное купе.
Начав с проводника, мои взвинченные соседи приговорили все молодое поколение.
– Это поколение прагматизма и жестокости, – безапелляционно клеил грузный мужчина в синем блейзере с серебряными пуговицами. – Поколение нигилистов и скептиков. Изувеченное поколение, во многом, я считаю, обделенное. Но они знают слово "надо", и в определенной степени это поколение здравого смысла.
– Да уж, это точно, – раздраженно, но вполголоса поддержала пышная женщина, укладывая беспомощного сынишку трех-четырех лет. – Надо, надо, надо! Надо – себе. Только себе. В личную норку. Крысы!
Похоже, они провоцировали меня выступить адвокатом, но, во-первых, я не такой уж молодой, как им, очевидно, показалось, а во-вторых, я для того и забрался на верхнюю полку, чтобы с отходом поезда сразу уснуть и прокемарить до самого Киева. Ну и потом... синяк под глазом...
Примерно с час я ворочался, стараясь не измять мой "секрет" в трусах. Надо тебе, друг "Самсунг", по-мужски откровенно признаться, что "секрет" этот, сложенный Зиной не слишком удачно, пару раз врезался мне кой-куда своими острыми углами, вызвав легкий стон. Впрочем, стон этот не привлек внимания моих попутчиков, они, что называется, спелись, и – как это часто бывает в пути, когда пустая болтовня под стук колес ни к чему не обязывает, ибо при расставании на конечной станции все забудется, – в беседе их возникали все новые и новые темы. Их вполне устраивал ночной полумрак купе, а у меня в конце концов напрочь пропал сон. И я невольно стал прислушиваться.
Мужчина этот – москвич, бывший преподаватель строительного техникума, совсем недавно занялся бизнесом (друг сманил), теперь мотается из России на Украину и обратно (в Ивано-Франковске у него старушка мать) и пытается приторговывать стройматериалами, но дела пока идут паршиво. У его собеседницы житуха – вообще не обрадуешься. Во всяком случае, я сделал такой вывод, когда услышал со своей полки, как она после внезапной паузы в разговоре вдруг вздохнула:
– У сыночки моего церебральный паралич...
Начинающий бизнесмен в блейзере поохал-посочувствовал, и она выложила свою горькую историю. Медсестра. Но сейчас не работает: денег все равно не платят. Живет в Ивано-Франковске, а едет в Москву, везет пацана в медицинский центр для детей-церебральников, единственный в бывшем Союзе. Чтобы обслуживаться там (она так и сказала – "обслуживаться"), нужно быть гражданином России, иначе никаких денег не хватит. Слава Богу, у мужа ее дела пока худо-бедно, но все-таки идут, так он сумел ей это гражданство купить. Вот так вот, взял и купил за две тысячи баксов. И она теперь с сынишкой по полгода кантуется в Москве уже в который раз.
– Простите, а каким бизнесом занимается ваш муж, если не секрет? поинтересовался "блейзер". – У меня чисто профессиональный интерес: может, ему какие стройматериалы нужны?
– Да нет, он у меня подполковник в отставке. А это... Фонд бывших офицеров-чернобыльцев организовал...
Сынишка ее во сне застонал, и она склонилась и что-то промурлыкала ему в самое ушко.
– Ну и как? – перешел на громкий шепот "блейзер", когда она снова уселась, поправляя байковый просторный халат.
– Да что "как", трудно, конечно. Деньги-то где возьмешь, все нищие? Так, вымаливает у разных там фирм. Надо еще за "крышу" платить будь здоров...
– В смысле за аренду помещения?
– Да нет! Ну что вы, не понимаете? – в голосе "байковой" мамаши опять послышалось легкое раздражение. – Раньше это называлось рэкет, сейчас "крыша".
– А-а-а! Да-да-да, – спохватился "блейзер". – Ну конечно... Понимаю, понимаю... Что ж вы хотите? Вся территория бывшей нашей, так сказать, свободной и нерушимой поделена мафиозными структурами на зоны влияния, так сказать, от Москвы до самых до окраин. Уж это первое, что я узнал, когда в бизнес пошел. И там у них все четко. Чуть что – читай отходную молитву, если успеешь.
Они помолчали. Стало как-то жутковато. Я пощупал свой "тайник".
– Сейчас бизнесмен как летчик-испытатель – на волосок от смерти, вздохнул "блейзер", не желая так внезапно заканчивать разговор. – А налоги? Это что, по-вашему, это не рэкет? Тот же рэкет, только на государственном уровне. Президенты – те же паханы, поделили, понимаешь, территорию...
– У нас в Украине хоть войны не было, – наконец отозвалась мамаша.Крови не пролито.
– Ну конечно, как же! – сыронизировал "блейзер". – Тиха украинская ночь, но сало лучше перепрятать. Как это "крови не пролито"? А преступность? А войны в бывших наших республиках? Они вас, конечно, не касаются? Моя хата с краю, да? Вот хохляцкая манера!..
– Что это вы сразу оскорбляете-то?! – возмутилась "байковая" мамаша.– А ваши кацапские манеры? Или еврейские, какие там у вас?
– Да нет, я не то... не обижайтесь, ради бога, – смягчился "блейзер". Я только хотел сказать, что все эти беды наши! Ведь мы с вами когда-то могли за одной партой сидеть.
– Не могла я с вами за одной партой сидеть, – полезла в бутылку мамаша, упрямо сложив на груди полные руки. Она сидела в ногах своего сынишки на нижней полке напротив, и сверху мне хорошо была видна.
– Ну, я так, гипотетически, – примирительно сказал "блейзер". – Могли сидеть за одной партой: у меня ведь детство в Ивано-Франковске прошло. Вот... А теперь готовы ненавидеть, убивать друг друга.