Текст книги "Час волка на берегу Лаврентий Палыча"
Автор книги: Игорь Боровиков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 39 страниц)
… Хорошо, что у меня осталось еще граммов сто в фуфыре, а шариатскому закону я пока не подвластен. Значит, смело могу, не боясь стражей исламской революции, перелить их в граненый стакан и выпить за то, чтобы я был не прав. Давай, Шурик, нальем по последней и выпьем за то, чтобы я, старый мудак, был бы совершенно не прав.
Увы, с моими возможностями только так и могу способствовать выживанию и возрождение России. Пить за то, что не прав я, совсем не прав. За это и пью!… Поехали, за мою неправоту, чтобы вся моя пьяная болтовня именно ей и оказалась! Вздрогнули!…
За третий путь возрождения России, который, иншалла, наверняка существует. Просто моим пропитым мозгам он не доступен, а тем, кто меня трезвей и умней должен быть известен. Я верю в это, особенно, когда хорошо приму, вот как сейчас. Дай Бог! Иншалла! Так что на сей грустной ноте прощаюсь с тобой Александр Лазаревич до следующего раза, жму, наконец, на кнопку send и жду твоего ответного письма.
ГЛАВА 11
Монреаль, 22 февраля 2001
Дорогой Александр Лазаревич! Грустно было мне читать твой ответ.
Грустно оттого, что ты хоть и не полностью, но всё же согласился с моим представлением о современной России. Правда, обнадежило твое утверждение, что с моей, как ты выразился "пьяной эмигрантской колокольни" не видно тех путей, где лежит спасение нашей страны.
Также целиком согласен, что тебе и твоим коллегам есть, чем гордится, что жизни в Арзамасе вами прожиты не зря, ибо только ваше оружие и способно защитить сейчас совершенно разоренную страну. Без всякого стеба, Шурик, беру обратно свое когда-то высказанное тебе предположение, что мол, ты, как и я, жизнь свою провел, якобы, никакой пользы народу не принеся. Так же глубоко извиняюсь по поводу своей шутки о месте В.И. Ленина в Кунцкамере. Не сердись и поверь, что не хотел я тебя, как ты пишешь, "сознательно столь цинично обидеть". Просто, мысль эта по пьяне показалась мне такой забавной, что я не сдержался. Честно, не буду больше на сию тему зубоскалить.
Но никогда не соглашусь, что во всех нынешних российских бедах виноваты, как ты пишешь, "Ельцин и его клика, а страну нашу выведет из тупика только патриотическое марксистское правительство, регулируемый рынок и социально ориентированная политика". Шурик, вы уже нарегулировались, 70 лет выводили, ваш поезд ушел. Зато полностью поддерживаю и разделяю твой тост за то, что не я стою во главе государства Российского и не я со своими, как ты выразился,
"бредовыми идеями" распоряжаюсь принадлежащими народу исконно-русскими территориями, не от меня зависит, "какую религию, идеологию изберет наш народ ни сейчас, ни через сто лет".
Действительно не от меня. Слава Богу, хоть одной головной болью у меня меньше. Так что правильный тост, наливаем и – поехали! За не мою больную голову!
Сейчас после вторых сто грамм хороший пошел у меня шустрячок, и с его помощью спешу высказать некоторые соображения по поводу твоего отношения к человеку, которого ты упорно называешь только предателем-перебежчиком Резуном. Знаешь, когда я писал тебе о своем восхищении писателем-публицистом Виктором Суворовым, то и не сомневался в твоей резкой реакции. Но никак не мог ожидать, что ты встанешь в позу попавшего в историю ударника коммунистического труда, который во время процесса над Иосифом Бродским жутчайше его поносил. А когда адвокат робко спросил, читал ли тот стихи подсудимого, гордо ответил: Не читал, и читать не собираюсь!
Посему весьма удивила меня та гордость, с которой ты сообщил, что книги Резуна не только не открывал, но даже к ним и не прикасался, ибо "брезговал брать в руки такую грязь". Шурик, дорогой, вспомни твои собственные слова, обращенные ко мне в самые первые дни нашей с тобой интернетовской переписки. Ты меня тогда специально попросил, чтобы я в диалоге с тобой не проявлял, как ты выразился,
"политкорректности", а сообщал с полной откровенностью собственное мнение по любому вопросу. Далее ты написал (цитирую дословно): "Хотя я был и остаюсь марксистом, я все же по природе своей – исследователь, и мне всегда интересно рассмотреть и изучить любую высказанную точку зрения, даже самую антимарксистскую и экстравагантную". Так тебе ли, ученому исследователю, не знать, что информация не бывает грязной или чистой. Она бывает только ложной или подлинной. И почему бы ни открыть и ни прочитать хотя бы только для того, чтобы самому убедиться в ложности выдвигаемых идей?
Хочешь, я тебе скажу, почему ты этого не делаешь? Ты боишься.
Ведь на свете просто не существует человека умного, независимо и логически мыслящего, который бы, прочитав "Ледокол", "День М" и
"Последнюю республику", не согласился бы с выводами автора. Ибо не согласиться с ними невозможно. Не согласны с ним только те, кто по каким-либо причинам его не читал, или те, кто, мягко выражаясь, мыслят не совсем логически и независимо. Либо, вовсе не мыслят. Ты же к таким людям не относишься, потому и боишься. Не все, конечно, согласные с выводами Виктора Суворова говорят об этом вслух. Кто-то молчит, или даже отрицает очевидное из-за каких-либо конъюнктурных соображений, боязни кого-либо обидеть или просто из-за собственной душевной обиды на правду, которая оказалась абсолютно не совпадающей со столь привычным стереотипом о том, как злая, коварная фашистская
Германия подло напала на миролюбивый Советский Союз.
Ну что касается Германии, то тут спорить нечего, она такая именно и была, злая и коварная. У Суворова же не о ней речь, а о нас, о столь якобы беспомощном, миролюбивом Советском Союзе и его вожде товарище Сталине, которому коварный фюрер ударил ножом в доверчивую спину. Именно этот миф Суворов и определяет, как последний. Я же до глубины души ему благодарен за то, что он его развенчал и дал мне возможность на старости лет познать последнюю, конечную Истину, в которой наконец-то полностью встали на свое место все кусочки загадочной исторической мозаики двадцатого века, сошлись между собой все концы. Естественно, я понимаю, что это развенчание очень и очень многим, скажем, "неудобно". Уж больно неприятно чувствовать себя не в столь привычных одеяниях невинной жертвы, а в образе такого же мерзавца-милитариста, как и напавший на нас бандит.
Думаешь, мне самому не горько это признавать? Моя семья, между прочим, от немцев тоже весьма пострадала. Они сожгли живьем мою бабушку, мать отца, которую я никогда в жизни не видал, её дочь
Агнию, мою тетку, и её малолетнего сына. Сам не знаю почему, но у нас в семье об этом никто никогда не говорил. Видимо, отцу всё это было настолько больно, что он просто держал внутри себя, ни мне, ни сестре ничего не рассказывая. Впрочем, он и так с нами почти ни о чем не разговаривал, особенно со мной. Как-то весьма неразговорчивое было наше семейство. Я же сам об этой трагедии узнал лишь в зрелые годы, от второй тетки, Анны, которая побывала в той деревне сразу после освобождения. Вот что она мне рассказала.
Агния с мужем в конце тридцатых годов окончили педагогическое училище, и их направили в сельскую школу Новгородской области. Она же там перед войной родила, и к ним приехала бабушка моя, Любовь
Михайловна. А мужа тетки Агнии к тому времени уже забрали в армию, и он навсегда сгинул без вести в самые первые дни войны. Так она с матерью – моей бабушкой, и годовалым ребенком оказались в оккупации.
Немцы же в их деревне не стояли, но постоянно шастали поблизости партизаны, которых, как сказала тетя Аня, народ побаивался не меньше, чем немцев. И вот как-то ночью партизаны пришли к ним домой и потребовали постирать их белье. Бабушка и тетка всю ночь его стирали, а утром прибежала соседка и говорит: Уходите, а то вам смерть. Такой-то, мол, к немцам побег рассказать, что вы партизанам белье стираете. Они собрались и ушли в лес. Было это той самой страшной зимой с 41 на 42-ой год. Мороз стоял жутчайший, и они – молодая женщина, старуха, да годовалый ребенок, бесцельно бродили по заснеженному лесу, ибо идти им было просто некуда. Походили так по сугробам и вернулись домой. А тут и зондеркоманда подъехала: два десятка пьяных эсэсовцев. Окружили избу, забили окна и дверь досками, облили бензином и подожгли. Тетка выбила окно и стала кричать: "Помогите!". У одного из солдат нервы не выдержали, и он их пожалел. Взял, да кинул внутрь избы гранату. И уже никто больше оттуда не кричал.
Я, помнится, долго тетку Анну расспрашивал, мол, почему именно к ним партизаны пришли, а не к соседям? Та мне и рассказала:К соседям тоже заходили, да те отказались. Партизаны-то домов пять обошли, прежде чем постучались к маме с Агнией. Только они и согласились. А когда наши пришли, то всех тех, кто партизанам помогать отказывался, НКВД забрало, и больше их никто никогда не видел, навсегда сгинули. А тех, кто с фрицами сотрудничал, да им доносил, никого не поймали. Они так все с ними и ушли. Маму же с
Агнией посмертно наградить хотели, да как-то забылось…
Естественно забылось. Их же не в Хатыни сожгли, и имя их деревушки для советской пропаганды было без всякой пользы, а оттого без разницы. Хатынцам-то повезло посмертно. Их деревня именем своим напоминала "Катынь". Так её специально из тысяч сожженных немцами деревень выделили и поставили там величественный памятник с целью водить туда иностранцев. Да так, чтобы те при слове "Катынь" говорили бы у себя на родине: "Это деревня такая в Белоруссии, где немцы людей живьем сожгли". Н-да, умно работал черный советский пиар, ничего не скажешь…
… Мне кажется понятным, почему именно Агния согласилась стирать белье. Она ведь образованная была, учительница всё-таки, и в отличие от малограмотных соседей-крестьян прекрасно отдавала себе отчет, что немцы здесь – сила временная. Не удержат, не покорят они этакую махину. Значит, в один прекрасный день придут наши, и отвечать перед
НКВД придется по всей строгости самого гуманного в мире советского закона. Потому и взяла у партизан белье.
А ведь это тоже правда, от которой никуда не денешься, ибо очень и очень многими исследователями она отмечена, что партизаны сами часто провоцировали фрицев на такие акции. Крайне выгодны они были им, ибо подвигали людей на священную месть, заставляли их забыть все советские мерзости, взяться за оружие и бить, бить немцев во имя восстановления родной советской власти, которая всего за несколько лет до этого гноила и морила их миллионами. Только пьяные зондеркоманды и могли заставить народ на оккупированных территориях поголовно взяться за оружие. Так что мои несчастные родные были просто маленькие, почти не видные пешечки в той грандиозной битве демонов, что полыхала на русских просторах.
Предвижу твое возмущение, но скажу с той самой прямотой, с которой ты сам пригласил меня вести наш диалог. В этой трагедии я виню одинаково, как немцев, так и партизан, ибо и тем и другим было совершенно начхать на гибель ничего не стСящих, совсем бесполезных для победы старухи, женщины и годовалого ребенка. Да и что значили три их маленькие жизни, когда в то же самое время десятки тысяч ежедневно угасали в блокадном ленинградском аду всего в ста километрах к северу от той новгородской деревне! А в тысяче километрах к югу еще сотня тысяч уже лежали спрессованные в мерзлой земле Бабьего Яра, и вся гигантская линия фронта ежедневно, еженощно жрала и жрала бесчисленные сонмы людей…
Уверяю тебя, Александр Лазаревич, что пишу всё это не под влиянием пасквилей предателя-перебежчика Резуна. Я сам так думаю уже почти 30 лет, с того самого разговора с теткой Анной. А писатель-публицист Виктор Суворов просто помог мне окончательно во всем разобраться и поставить точки над ii. И когда я всё понял, то, не то чтобы простил, нет, не то слово! Я просто перестал ощущать ненависть к кому-либо из действующих персонажей этой трагедии. А место ненависти заняла скорбь.
Единственно не дает мне покоя тихий и мерзкий голосок, который нашептывает в самый мозг, что, мол, тетка-то Агния – молодец, что партизанам белье стирала, а то, как бы она мне анкету подпортила!
Пришлось бы писать, что имелись у меня не только родственники на оккупированных территориях, а еще впоследствии и репрессированные за связь с оккупантами. Ибо кто еще были люди, отказывающиеся помогать партизанам с точки зрения нашего, советского, самого гуманного в мире закона? Конечно же – предатели и пособники, которым нет прощения! И хрен бы я, предателей родственничек, попал в университет, Алжир, Москву, Анголу и тд и тп.
Монреаль, 24 февраля 2001
Александр Лазаревич, полностью с тобой согласен. Глупо и бессмысленно нам с тобой в 60 лет хватать друг друга за грудки и доказывать что-либо. Оставим эту тему, тем более, что ты сообщил мне вчера, что готов принять мою "точку зрения на Великую Отечественную, как одну из точек зрения, имеющую место быть", и просишь, чтобы я принял твою. Принимаю её, Шурик, и прошу у тебя прощения, если за все время нашей переписки обидел тебя чем-нибудь вольно или невольно. Прости ты меня в это воскресенье, которое у нас православных зовется прощеным. И давай выпьем вместе за взаимное прощение и примирение. Тем более. что пью я последний день, а завтра
– великий пост.
Принимаю также с душевной благодарностью твои поздравления с днем советской армии и поднимаю тост в её честь, хотя армии такой давно уже не существует. Да и день этот, как оказалось, взят с потолка, ибо никогда ничего особенного в нем не происходило. Я имею в виду
Советскую историю, а не мою грешную жизнь. Со мной-то как раз за все прожитые годы случалась в этот великий день масса премилых и забавных приключений, ибо я всегда отмечал его, как и было принято в моей стране, в компании сослуживцев. А на такие компании мне всегда везло, особенно в восьмидесятые годы, когда я работал в издательстве
АПН. Так что, кому-кому, а мне просто грех на 23 февраля бочку катить, хотя человек я исключительно не военный и к армии никакого отношения не имеющий.
Да ты и сам, поздравляя меня, пишешь, что не можешь "представить
Лесникова в военной форме" и весьма удивляешься, как это я умудрился в своей жизни целых полтора месяца в армии отслужить и не попасть на губу. Отвечаю: Не умудрился и был приговорен к пяти суткам. Но их не сидел, ибо отбывать наказание должен был только после окончания сборов. А за неделю до оного стоял я на посту возле полкового знамени и сейфа с воинской кассой. И в какой-то момент появились майор, казначей полка, да лейтенант, мой разводящий, с которым я за сутки до этого крепко выпил и обо всем договорился. По нашему уговору он специально отстал, а майор-казначей, сего не заметив, машинально подошел к кассе один. Я же действовал строго по уставу.
Как наставлю ему в пузо автомат, да как гаркну: "Стой! Стрелять буду!" Бедный майор чуть было не оказался во власти калоиспускательного рефлекса. Впрочем, может и оказался, я ж ему в галифе не заглядывал. Но вид был у него весьма испуганный. А я получил благодарность за проявленную бдительность, которая погасила висевшие на мне пять суток губы. Отсидел эти пять суток мой однокурсник Миша Сидур. Дело же было так:
В один прекрасный день Боцман Кузьмин получает от супруги письмо с извещением, что та отправила ему 10 рублей, которые лежат на
Выборгском почтамте "до востребования". А десятка тогда были деньги хорошие: полтора литра водки и закуска. Вот Боцман и говорит:
Лесник, пойдем, возьмем бабки и пропьем, а то, ведь, пропадут.
И мы в послеобеденные часы самоподготовки вышли в город, самовольно покинув часть. Доехали до почтамта, получили червонец, тут же нашли уютное стеклянное кафе "шайбу", где и обосновались.
Хорошо, помнится, сидели. Да только захотелось мне по малой нужде, а туалета в самой "шайбе" не оказалось. На улицу надо было выходить.
Вышел я, облегчиться, да нос к носу столкнулся с проходящими мимо командиром полка и двумя местными полковыми офицерами. Боже, Шурик, какой поднялся тут шум! Как они на меня орали, заставляли стоять по стойки смирно и производить самые разные строевые артикулы: Налево!
Направо! Кругом! Шагом марш! Хорошо еще, что без ружья я был. А то бы и ружейные приемы на мне отработали. Это на мне-то, в котором уже минимум пол литра плескалось! Боцман же, у которого мочевой пузырь был крепче моего, уютно сидел в своем пластмассовом кресле, попивал водочку и наслаждался спектаклем через широкое панорамное стекло шайбы.
На следующий день нас всех выстроили на плацу, и полковник, срывающимся от негодования голосом, поведал всем, что, мол, "мы с группой старших офицеров полка встретили вчера курсанта Лесникова в самом злачном месте города Выборга, где собираются самые отпетые, опустившиеся пьяницы!"
И тут из строя раздался испуганный голос Миши Сидура:
– Неужто в доме офицеров?
Вот за эту самую столь к месту поданную реплику он пять суток и отсидел от звонка до звонка. Меня простили, а его нет.
Конечно же, Александр Лазаревич, всё это была не армия. Так, нечто среднее между военно-патриотической игрой "Зарница" и капустником. Мы, например, там постоянно дурачились. Когда маршировали, то нам приказывали петь строевым хором. А мы горланили по-английски, песни из репертуара Битлов и Эльвиса Пресли. Местным же старшинам, которые нас гоняли по плацу, объясняли, что это, мол, песни американских безработных негров, в которых они протестуют против капиталистического гнета эксплуататоров и призывают к великой октябрьской социалистической революции. Одни раз ехали мы на стрельбище на бронетранспортерах в касках с автоматами прямо по центру Выборга, этого погранично-пропускного городка, где улицы всегда запружены машинами интуристов. Когда же на очередном светофоре зажегся красный свет, мы увидели стоявший рядом с нашим бэтээром длинный пикап с английскими номерами и надписью "GB" в белом овале. Из фургона с огромнейшим любопытством смотрели на нас несколько юных девичьих лиц. И тут кто-то предложил: "Ребята, быстро, хором: долог путь до Типперери!" И весь бронетранспортер гаркнул:
It's a long, long way to Tipperary
It's a long, long way to go.
It's a long, long way to pretty Mary…
Никогда не забуду охвативший англичан священный ужас. Они смотрели на нас, и в глазах читалась мольба: No, please, такого не может быть, ведь это только сон, не правда ли?
Впрочем, я их понимаю. Представь себе, Шурик, ты только что приехал в Англию и в первый же момент на английской земле видишь роту английских солдат с полной боевой выкладкой, которые горланят:
"Соловей, соловей, пташечка…" Любой бы решил, что у него крыша едет. Так что все мы, включая попавшего на пять суток Мишу Сидура, не больно страдали от армейской муштры. Последний тоже не шибко унывал, оказавшись на губе, и потом целый год со смаком пересказывал подробности этих незабываемых дней. Особенно гордился он своей столь к месту поданной репликой.
Миша, вообще, был непревзойденный мастер к месту поданных реплик.
Летом 65 года соблазнил я его, Гиви Сейфутдинова и Леву Геворкяна отправиться автостопом через всю Прибалтику, Белоруссию, Украину в
Крым. На каком-то этапе столь долгого пути обратили мы внимание, что водители часто интересуются нашими национальностями и очень благосклонны к своим. Тут же сообразили, что у нас – случай просто уникальный: на четверых – пять национальностей. Гиви – полугрузин-полутатарин, Лева – армянин, Миша – еврей, а я – русский.
Последнее, правда, никакой ценности не представляло, ибо русский человек, русского же встретив, окромя доброго желания дать ему в рыло, никаких других добрых чувств обычно не испытывает. И начали мы таким многонациональным раскладом весьма успешно пользо-ваться.
Особенно хорошо шло убалтывание грузин и армян. Впрочем, татары тоже встречались на пути, и Гиви убедительно сообщал им, что его фамилия
– Сейфутдинов, а татар малла, мол, бек якши. А вот евреи не попадались. Как, вдруг, при выезде из Одессы на Херсон подбирает нас большой уютный фургон, идущий аж до Мелитополя. Однако, сидящие в нем шофер и экспедитор, оба – евреи, объясняют, что, уж не помню по каким причинам, взять нас могут только до Херсона. Вот тут-то мы и пихаем вперед Мишу, да шепчем ему: Быстро скажи им, что у тебя дед в Киеве раввином был! Быстро! Тогда они нас до самого Мелитополя довезут!
У него, между прочим, дед действительно был в Киеве раввином, так что – никакого обмана. Миша же рукой отмашку делает и шепчет в ответ: К месту скажу, к месту!
А разговор у нас как раз пошел о том, кто, мол, есть кто и откуда. Мы Мишу снова пихаем:"Быстро, быстро говори им, что у тебя дед в Киеве раввином был". Но тот снова отмахивается и шепчет:
Да скажу, скажу, только к месту! К месту!
Проходит еще какое-то время и беседа иссякает. Миша же про деда так и не рассказал. Едем, молчим. А пейзаж вдоль шоссе – поистине великолепный. В какой-то момент экспедитор поворачивается к нам и говорит по-одесски певуче: Таки посмотрите, какие красивые лиманы!
А Миша, махнув рукой, рубит ему сплеча:
– Да хули лиманы! У меня дед в Киеве раввином был!
Впрочем, Миша в те годы, при всех своих лингвистических талантах
(а лингвистом он был просто блестящим) постоянно отличался только ему присущей спонтанностью и одновременно заторможенностью мысли. Мы же все считали, что сия заторможенность, при его обычно остром уме, происходит от того лишь факта, что он был единственным среди нас девственником. И это в двадцать-то с лишним лет! Посему мы, Мишины друзья, всячески старались способствовать его вхождению в большой мир половой жизни, но как-то не сросталось. Вот, например, история, случившаяся одним прекрасным сентябрьским днем 66 года. Мы оба возвращались с филфака домой. Я – к себе на Джамбула, а он – на
Восстания. Шли пешком по Невскому и договаривались, как встретимся через несколько часов, поскольку родители Миши уехали в Сочи, а у него – самый большой телевизор из всей нашей компании. День же тот был необычный, ибо сборная СССР должна была играть с ФРГ в финале чемпионата мира по футболу. И такой поднялся в стране ажиотаж, что даже я, человек от этих дел абсолютно далекий, и тот завелся. Тем более, к Мише сразу намылилась вся наша филфаковская братия, естественно с выпивкой. Так что и я решил в виде исключения поболеть в столь прекрасной компании.
Идем мы с ним, беседуем о смысле жизни, как, вдруг, возле Садовой
Миша просто задрожал и схватил меня за рукав: "Смотри, – говорит, – смотри, какая впереди девочка! Какая красавица! Иностранка! Шведка, наверное, а может, финка!" Гляжу, идет перед нами высокая длинноногая блондинка с роскошными золотыми кудрями в элегантном замшевом костюмчике. Присмотрелся:ё, моё, это же – Милка
Косточка, путана валютная и большая подруга моей Репинской юности.
Кстати, несмотря на свою кличку, имела она при всей блокадной худобе огромнейший, шикарный бюст. Сама тощая как вобла, а бюст, как
Эльбрус, – говорили про Милку на Невском, и были правы. Я кричу ей: Милка!
Она обернулась, увидела меня и – цап за рукав. Лесник, – говорит,
– не поверишь, не то, что не опохмелялась, не жрала еще даже сегодня. Только что глаза продрала. У тебя дома ничего пожрать-выпить нет?
Я отвечаю.
– У меня, кроме предков, ничего в доме нет, а вот у него
(показываю на Мишу) родители вчера в Сочи укатили и полный холодильник жратвы оставили. Иди к нему, он тебя накормит.
Милка смотрит весьма скептически на Сидура и говорит:
– Да ну его, знаю таких. Только в дом запустит, сразу насчет ебли приставать начнет. А я ей по уши сыта. Мне пожрать охота.
Причем, надо сказать, что весь разговор происходит в полный голос и в присутствии Миши. Какая ебля, – отвечаю, – он же еще целка, ни разу не трахался. Можешь смело идти.
Тут у Милки в глазах по лампочке зажглось: – А не пиздишь? – спрашивает.
– Бля буду, целка! – отвечаю ей, – иди смело.
– Интересно, – говорит, – ну-ка поди сюда! И хвать Мишку под руку. Тот одеревенел и смотрит на меня умоляюще. А мы как раз поравнялись с Елисеевским гастрономом, от которого мне направо через
Катькин сад на Джамбула, а ему еще топать прямо по Невскому.
Прощаюсь с ними, поворачиваю и иду к себе, а Сидур отчаянно кричит мне в спину по-итальянски: Кэ фаре? Кэ фаре? (что делать, что делать?) Я же обернулся и тоже по-итальянски ору ему на весь
Невский: Кьяваре! Кьяваре! (Трахать! Трахать!)
Перешел проспект, пересек Катькин сад и тут же про них забыл, в полной уверенности, что, мол, шутка всё это. Не станет Косточка с ним связываться, и они, наверняка, тут же разойдутся. К четырем, как договорились, подхожу я к Мишкиному дому на Восстания и вижу стоящих там в полном недоумении Севу Кошкина, Юрку Хохла, Гиви, Леву
Геворкяна, Серегу Сапгира, Женьку Боцмана и Юру Кравца. А Миши нет.
Во всяком случае, на звонок дверь никто не открывает, чего не может быть никак и никогда, ибо среди нас всех, именно Сидур – самый заядлый и отчаянный болельщик. Но тут до матча века минуты остаются, а Миша, непонятно где. Причем одно окно его на втором этаже открыто настежь. И мы начинаем скандировать: Ми-ша! Ми-ша! Ми-ша!
Вдруг, в оконном проеме появляется голая по пояс, совершенно взъерошенная фигура Миши и машет на нас руками, мол, подите вы вон!
При этом хрипло повторяет: Пшли на хуй! Пшли на хуй! Пшли на хуй!
Тут-то меня и осенило. Но я замолчал. Люблю, грешным делом, эффекты. Эффект действительно был классный! Минут через пять из
Мишкиного парадника вышла Милка Косточка. Грациозно прошествовала мимо нашей совершенно обалдевшей компании, небрежно тряхнула золотыми кудрями и пропела: Привет мальчики!
Мы бегом поднялись наверх и застали Мишу в одной майке, семейных трусах, совершенно запыхавшегося, красного и дрожащего. Он тут же отозвал меня в сторону и стал возмущенно выговаривать: Ты кого мне подсунул, а? Её же барать нельзя! Там же вся шахна в шрамах, я весь солоп натер!
Здесь уже возмутился я и позвал в свидетели Серегу, ибо тот тоже знал Милку досконально снаружи и изнутри. И мы оба начали ему доказывать, что у Косточки там не только все в порядке, а еще так классно, как ни у какой другой бабы. Но Миша нам не поверил и остался при своем мнении. А тут еще наши немцам матч продули, и он, о Милке больше не вспоминая, принялся заливать горе.
Через пару дней встретил я Косточку на Невском и, жутко заинтригованный, поинтересовался, что у них там произошло. Она же мне поведала следующую грустную историю.
– Представляешь, только я к этому мудаку зашла, а он – цап меня и давай валить. Я ему говорю: пожрать сначала дай, так даже не слышит.
Я– вокруг стола бегать, а он за мной. Долго бегала, всё не давалась, пока самой не остоебло. А как он меня поймал, то повалил, трусы порвал, сунул мне елду между поясом и животом, да гоняет туда сюда.
Да еще каждую секунду спрашивает: Ты кончила? Ты кончила? Пока весь живот не обтрухал, не успокоился. Кого ты мне подставил?
Я так и не нашелся, что ей на упрек ответить. Извини, мол, говорю, бывает…
… Понесло меня, Александр Лазаревич, в воспоминания, вот сейчас всё это тебе описал, будто заново пережил. Так и вижу, словно он был вчера, этот нежный солнечный сентябрьский день такого далекого шестьдесят шестого года прошлого века. Я сижу со стаканом трех семерок в большой комнате перед черно-белым экраном в компании самых близких друзей, и мы кричим: "Давай! Давай!" А потом хватаемся за голову: Опять нам гол!
Ведь существует он сейчас где-то там в каких-то пространственно-временных измерениях тот давнопрошедший момент моей жизни в виде каких-нибудь застывших кадров, как на кинопленке. Рука
Хохлова с бутылкой портвейна над стаканом, льющаяся туда красная жидкость… мяч на черно-белом экране повисший в полете по направлению к воротам немецкой сборной, Мишкин открытый рот в крике :Давай! Д-а-а-ва-ай!…Я так и вижу их сейчас, как в свете фотовспышки.
… Написал, и еще один "флэшбэк", навеянный только что прошедшей февральской датой. Шестнадцать лет спустя, после не сложившегося акта любви между Мишей и Милкой Косточкой. Я живу в другом городе, вокруг меня – совершенно иные люди, иные реалии. Просто еще одна другая жизнь. Ровно девятнадцать лет тому назад: 23 февраля хмельного, загульного 82 года. Сразу после обеда, часа в два по полудни издательство АПН весело и пьяно начало праздновать "мужской половой день". Во всех отделах накрыты столы, дамы дарят мужикам смешные безделушки, народ пьет и ходит друг к другу в гости на посошок из редакции в редакцию. И все друг друга любят. Я тоже всех готов обнять и все готовы обнять меня. Пусть мгновенно преходящее, призрачное, но все же -ощущение истинной полноты жизни, чувство локтя, плеча, чувство счастья, что остается в душе навсегда, и которое здесь в эмиграции также недостижимо, как звезды на небе.
В восемь вечера народ разбредается догуливать по домам, мы все прощаемся, обнимаемся, я сажусь на Электрозаводской на электричку и еду к себе домой в Перово. Выхожу, смотрю на часы и застываю в ужасе: без пяти девять. А в девять двери счастья закрываются на амбарные замки до 11 утра следующего дня.. Но я же буду не один!
Через пару часов придет ко мне, страдающая от жажды чудная, изящная, тонкая как струнка 18 летняя Мариночка. Умница, красавица, комсомолка, спортсменка, лимитчица. Приехала год назад поступать во
ВГИК из далекого байкальского городка Слюдянка. Удивительно интеллигентная девочка. Маляром на стройке работает, стихи пишет и стаканами водку пьет. Стихи её – гениальны по уверению друга моего великого синхрониста Володи Дьяконова, который мне Мариночку-то и подарил, после того, как она у него пару недель потусовалась.
Дьяконов авторитет в поэзии абсолютный, я ему, естественно, верю, но сам Маринкино творчество оценить не способен, подготовки не хватает.
Зато вполне могу оценить её способности к питию, ибо водку она хлещет действительно гениально. Не просто стаканами, а стаканами с
"горбом". То есть наливает до краев таким образом, что водочная поверхность как бы горбится сверху. Мол, так у них на Байкале пьют под баргузин. И вот такая чудная девочка вернется после вечерней смены с огромной верой в меня. Просто на сто процентов будет убеждена, что в такой славный день с пустыми руками домой не заявлюсь. Весь этот расклад мгновенно промелькнул в мозгу, и я бросился бежать в Перовский универсам. Шурик, я никогда в жизни никуда так резво не бегал, как в тот памятный вечер 23 февраля 82 года. Несся стрелой, но чувствовал, что не успеваю никак, что не хватит каких-то секунд. И отчаяние сжимало мне грудь.
Ярко освещенная дверь винного магазина за Перовским универсамом возникла передо мной в ночи, как залитый огнями океанский лайнер в черной пустыне моря, и я увидел, что она закрыта, магазин пуст, а с той стороны именно в этот самый момент запирает её хмурая, угрюмая








