Текст книги "Час волка на берегу Лаврентий Палыча"
Автор книги: Игорь Боровиков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 39 страниц)
Ведь у нас там сейчас сентябрь, астры, георгины… Отговорила роща золотая березовым веселым языком. И журавли, печально пролетая, уж не жалеют больше ни о чем… Вспоминаю всё-всё осеннее, чтобы не порвалась в мозгу связь, чтобы всё время помнить, что я оттуда, где осень. А то совсем можно стебануться, наблюдая, как в сентябре распускаются бутоны ярко красных акаций и почки на баобабах…
Глушь родного леса, желтые листы. Яркая завеса поздней красоты.
Замели далече поздние слова, отзвучали речи – память всё жива…
… Только что по бордовым плиткам пола моего балкона с какой-то прямо не биологической скоростью пронеслось чудное белое насекомое и спряталось за стенкой у холодильника. Не гостиница, а зоопарк!
Лениво вылезаю из насиженного кресла, подхожу и заглядываю с любопытством в тёмную щель. Ничего не видно, а, впрочем, и хрен с ним!
Открываю морозильную камеру, достаю лед, засыпаю его в высокий коричневый стакан, наливаю три пальца Гордон джина, добавляю тоника и, держа в руке запотевший сосуд, смотрю в тропическую черноту ночи на далёкие огоньки рыбацкой деревушки на косе Мусулу в нескольких километрах от берега.
Смотрю, медленно попиваю шуршащую смесь и пытаюсь вылезти из мешка собственного тела, слетать и посетить осень шестьдесят третьего года, пожить своим среди своих на планете Печково.
Дорога на нашу планету началась под гулкой крышей Витебского вокзала на Загородном проспекте. Странно, но я забыл, как мы садились по вагонам. Помню только, что вначале была обыкновенная электричка, а потом уже после пересадки на какой-то станции, чье имя ушло, мы сели в зеленые вагончики с грибками вентиляторов на крыше и скамейками из желтых полированных реек. Помнится, еще в электричке кто-то сказал: Нужно пройтись по вагонам и отобрать хороших людей.
Требуются сорок человек в Печково. Я еще тогда не знал, что Печково навсегда станет нашей планетой, а это слово и сама фраза прозвучали тогда также просто, как неделю назад в Минздраве фраза шефа: Мы открываем новую точку в Маланже. Нужно отобрать народ в Маланже.
И мы пошли по вагонам. Вот сидят у окна две маленькие, худенькие и очень хорошенькие брюнеточки. Шевеля уже крепко захмелевшими мозгами соображаю, что вот эту с длинными волосами зовут Алиса, а вон ту, коротко стриженную – Мира. Подхожу и интимно спрашиваю:
– Хотите с нами в Печково? Гарантирую веселое время провождение.
Девчонки, а выпить не желаете?
И как по волшебству появляются бутылка и эмалированная кружка.
Кто их достал? Кажется, "Валера с молотком". Ведь, был же такой
"Валера с молотком", был!…
… Какое к черту насекомое! Малюсенький белый мышонок, всего сантиметра три в длину, снова выскочил из-за холодильника, мгновенно добежал до какой-то крошки на каменном полу, схватил её и так же молниеносно умчался…
… Затем была пересадка, и мы бесконечно долго ждали поезда в
Печково и лежали на пыльной зеленой траве сентября шестьдесят третьего года. А только что попавшая в нашу компанию Алиса уже командовала самым главным: процессом разлива и распределения водки… Снова сели и снова поехали…
Потом помню только высокий берег, зеленый горизонт под низким северным небом, кривую ухабистую дорогу вниз, речку с сентябрьской водой, деревянную кухню на лугу, церковь и кладбище на другой стороне. Смутно вспоминаю отчаянно пьяное веселье первой ночи,
Сережу Сапгира, отбивающего ногой разухабистый ритм, долговязую фигуру Юры Хохлова, и его хватающий за воротник рубахи вопрос:
Объясни мне моё "Я"…
… Подвал деревенского клуба, два измерения неструганных деревянных нар: вдоль длинной стены и вдоль короткой, напротив входа. Детский уговор первой ночи: девочки спят здесь, а мальчики там. Мне же с самого начала досталось место у короткой стены рядом с
Сережей, Гиви и Андрюшей Воробьевым…
… Глиняное, вязкое картофельное поле, деревянные ящики, разбросанные клубни. Совсем не осенняя зеленая трава на пригорке рядом с перепаханной чернотой земли. По пикниковски живописная группа столь молодых ребят в резиновых сапогах, ватниках, нечистых трикотажных штанах. Нам надо нагибаться, запускать в эту слякотную серую грязь руки, выбирать из неё картошку, грузить её в вёдра. И так не хочется со всем этим возиться! Мы сидим и обсуждаем Андрюшу
Воробьева, который сегодня утром взял, да публично признался открытым текстом, что занимается онанизмом. Как, вдруг, именно в моей голове вспыхивает идея: Так, ведь его за это надо судить!
Судить за онанизм? А почему бы и нет? Ведь мы можем устроить суд демократический, с присяжными заседателями, с вердиктом, прокурором, адвокатом и полным правом подсудимого на защиту.
… И бегут неуклюже пешеходы по лужам, а вода по асфальту рекой,
– льется на меня с верхнего балкона, и я чувствую, как, вдруг, рушится под этой лавиной мой печковский мирок с перепаханным картофельным полем под низким осенним небом.
"Не могут короли жениться по любви!" – несется вслед первому потоку. Я сижу на балконе над океаном в белом обшарпанном кресле перед бутылкой Гордон джина и черным экраном тропической ночи, пытаюсь представить себе, что печковский подвал осени тысяча девятьсот шестьдесят третьего года был когда-то так же реален, как и страдания некого короля, которые с унитазным шумом обрушиваются вот сейчас на меня сверху с балкона иркутского авиамеханика Лёхи, справляющего вопреки строжайшим запретам, свой день рождения.
А в печковском подвале готовится суд. Благо подсудимый добровольно отдаёт себя в руки правосудия, заявив, что использует этот процесс, как трибуну, и докажет мировой общественности всю правоту своих действий. Весь день, с самого утра, вместо того, чтобы пахать на опостылевшем картофельном поле, мы обсуждаем подробности, договариваемся, спорим, делим ответственности. Лёха Пирогов, прежде чем попасть к нам, филологам, проучился два года на юрфаке. Он больше других знаком с тонкостями юриспруденции и объясняет в деталях каким образом надлежит всё организовать. Тут же заявляет о своем возмущении деятельностью подсудимого, требует предоставить ему право быть прокурором, изобличить порок и сурово его покарать.
Толя Мордвинов не скрывает своей человеческой симпатии к подсудимому и, переполненный состраданием, заявляет о готовности взять на себя трудную роль адвоката. Лишенный всяческих эмоций, кроме зарождающейся любви к девочке Мире, будущей жене, Юра Кравцов соглашается стать судебно-медицинским экспертом.
Я, как инициатор всего этого действа, сам когда-то грешивший и ушедший от греха, становлюсь судьей. Напяливаю на себя мантию из двух связанных между собой грязно коричневых одеял и судейский колпак, созданный из черного пластикового капюшона какого-то плаща.
Все в импровизации, озарены, гениальны, хоть и трезвы, ибо денег уже ни у кого не осталось, а колхоз нам не платит, считая почему-то, что мы не работаем.
До начала процесса подсудимый изолирован в дощатом деревенском сортире. Его охраняют вохры: длиннущий Кузьмин и чуть менее длинный
Хохлов. Оба они вооружены деревянными автоматами, одолженными у деревенской детворы и, печатая шаг, сменяются поочередно у двери сортира, ревностно заглядывая в щели с тем, чтобы не допустить противозаконные, как они свято по-вохровски верят, действия подсудимого, направленные на занятия онанизмом…
После краткого допроса подсудимого, где были выяснены его имя, отчество, фамилия и пол, слово передаётся судебно медицинскому эксперту. Эксперт, Юрий Кравцов, кладёт руку на тощую брошюру под заголовком "Выращивание телят под коровами кормилицами" и торжественно произносит: "Клянусь говорить правду и только правду!"
А после этого бесстрастным тоном сообщает, что судебно-медицинской экспертизой установлено: подсудимый активно занимается онанизмом с десяти лет, то есть с одна тысяча девятьсот пятьдесят пятого года.
Его деятельность заметно усилилась в 1956 году во время суэцкого кризиса, в 1961 году, во время Караибского кризиса и в 1962 году, во время разрыва с СССР китайских раскольников.
– Таким образом, можно ли предположить, что подсудимый своей деятельностью льет воду на мельницу китайских раскольников? – сурово спрашивает прокурор.
– Простите, я хотел бы уточнить, – поднимает руку Сережа Сапгир, старшина присяжных заседателей, – ВОДУ ли льёт подсудимый на мельницу китайских раскольников?
Чуть позже адвокат камня на камне не оставит от всех этих инсинуаций. Да, – скажет он, – действительно подсудимый резко усилил свою деятельность во время Суэцкого кризиса пятьдесят шестого года.
И что же? Кризис счастливо разрешился, не перейдя в пожар мировой войны! Да, действительно, подсудимый активизировал свою деятельность во время Караибского кризиса шестьдесят первого года. И что же? Этот кризис тоже разрешился благополучно, а мировая война снова не разразилась! Всё это позволяет мне с полным правом заявить, что подсудимый своей деятельностью боролся за мир и срывал гнусные происки поджигателей войны! А сейчас я твердо верю, что интриги китайских раскольников обречены на провал, ибо подсудимый опять резко активизировал свою деятельность, свою благородную деятельность в защиту мира на Земле!…
… Я смотрю прямо перед собой на луч прожектора береговой охраны, гуляющий в тропической черноте, и вижу грязные обшарпанные стены планеты Печково, дощатые нары, на которых в абсолютно серьезном молчании лежат четыре десятка зрителей, вижу их лохматые головы и сияющие восторгом глаза. Вдруг хлопает дверь и входит наш преподаватель: высокий, усталый, совершенно нам не знакомый. Его только что прислали, мы его совершенно не знаем и, естественно, побаиваемся. А именно в этот самый момент я что-то дотошно выясняю у судебно-медицинского эксперта, разнимаю, стуча кулаком, прокурора и адвоката, сцепившихся в острой словесной перепалке. Слова застревают у меня в горле, я бормочу нечто невразумительное, а он робко садится на нары рядом с Гиви Сейфутдиновым и шепотом спрашивает: За что его судят?
– Да за онанизм, – ответил тот простым будничным тоном. Наш преподаватель откидывается на спину и начинает хохотать. У всех мгновенно поднимается настроение, и процесс продолжается. Облаченный властью, я вызываю мадам Алису, свидетельницу обвинения от лица оскорбленных женщин. Мадам Алиса, собравшая и навесившая на себя все имеющиеся в наличие у девчонок побрякушки, раскачивая тонкой талией и крутыми бедрами осени шестьдесят третьего года, подходит к столу, клянется говорить правду и начинает с возмущением давать убийственные показания:
– Вы посмотрите на моих девочек! – восклицает она в ярости, – чем они плохи? Вот – Леночка, Черная пантера, – указывает Алиса на покрасневшую до ушей волоокую галичанку Лену Коробейко. – А, вот,
Раечка, Цветок на панели! Чем они его не устраивали? Подсудимый регулярно посещал моё заведение, но вел себя очень странно. Доставал какую-то банку и уходил с ней в угол. Где она, эта банка?
– Вот, – отвечает кто-то, и как по волшебству, на моём судейском столе появляется ржавая консервная банка из-под кильки в томате.
– Вот она! – торжествующе произносит мадам Алиса и продолжает:
Берет, значит, эту мерзкую банку, уходит в угол и там презирает моих девочек, совершая какие-то непотребные действа, которые до глубины души оскорбляют их нравственность. Я требую его сурово наказать, требую кастрировать его по всей строгости закона! А, впрочем, – вдруг, неожиданно смягчается её тон, – если суд сочтет возможным, мы готовы взять его на поруки, попробуем перевоспитать толстунчика!
Может он еще не до конца потерян для общества!
… Алиса здесь больше не живёт… Туманным, быстро темнеющим октябрем 76 года я приелетаю в Ленинград из Херсона с делегацией судостроителей Португалии. Нас селят в Асторию, программа, как всегда, расписана по минутам: разговоры, переговоры, показы, визиты, профсоюзная пьянка. А вслед за ними – бессонница, желтые фонари в промозглой питерской ночи, желтая тоска в номере под крышей. Освещенный фасад мариинского дворца напротив окна, море черного мокрого асфальта, чугунный силуэт царя-всадника… Утром ленинградские профсоюзы выделяют нам огромную Чайку, мы все туда влезаем и едем с местным экскурсоводом по городу. Дама-экскурсовод сидит на переднем сиденье рядом с водителем, я в середине на откидном, а сбоку и сзади – делегаты.
Мелкий моросящий дождь, серый прячущийся город. Въезжаем на площадь Искусств; впереди памятник Пушкину, за ним – чугунные решетки и мокрое великолепие Михайловского дворца. Слева – гостиница
Европейская, справа, перед Театром Оперетты – бывший алисин дом на капремонте. Я бросаю на него взгляд и ощущаю нечто вроде удара током: здание окружает дощатый забор, а на нём огромный плакат:
Смотрите на экранах новый худ.фильм Алиса здесь больше не живёт.
Дама-экскурсовод талдычит об обилии театров на этой площади, я всё автоматически бойко перевожу, а сам вывернул голову и стараюсь, как можно дольше видеть большие темные буквы на грязно-сером, пропитанном влагой бумажном листе: Алиса здесь больше не живёт…
… Я простился с Алисой навсегда утром девятого апреля 1975 года, в центре Москвы, на углу Калининского проспекта и Садового кольца. Довёз её на своей машине из Вешняков, высадил и передал московской подруге Рите. Стоял рядом с Алисой на шумном перекрестке и торопился в МГИМО, нервничал, боялся опоздать, а потому простился с ней как-то бездумно, наспех, чмокнув в щеку, словно она на пару недель в Сочи улетала. Снова сел в машину, поехал, и лишь тогда до меня дошло, что мы уже больше никогда не увидимся, что именно сейчас, только что, как бы умерли друг для друга.
Я ехал и думал о том, что с итальянкой Машей точно также простился в этой же самой Москве день в день раньше на десять лет 9 апреля 1965 года, и что такие совпадения бывают только в книгах, а не в реальной жизни. О том, что через несколько недель Алиса увидит настоящую живую, хоть и навсегда для меня умершую Машу и расскажет ей литературный сюжет о совпадении дат наших взаимных смертей. Думал о том, что где-то там, в каком-то мне неведомом их измерении будут их сиюминутной реальностью разговоры о нашем с ней прощании посреди суетливой толпы, об этом грязном, месяц не мытом Жигулёнке, на котором я последний раз в жизни, провёз Алису по московским улицам…
Суровым тоном я вызываю для дачи показаний гражданина Георгия
Ахметовича Сейфутдинова – свидетеля обвинения от лица оскорбленных гомосексуалистов. Корявой, развратной и скособоченной походкой гражданин Сейфутдинов подходит к столу и начинает говорить.
Я, вдруг, забыл его выступление на суде. Помню, что мы все валялись от хохота, что Гиви говорил на ужасном языке с кавказским акцентом, а вот сам текст за 15 лет из памяти выпал. Пытаюсь вспомнить, но почему-то перед глазами возникает новенький тусклый ручной пулемет на двух ножках, неуютно наставленный на мою машину сегодня во второй половине дня возле нашего ГКЭС, и двух черных солдат в советских касках, вежливо объясняющих, что сегодня здесь ездить нельзя. Сегодня у ангольского народа день траура, а южноафриканские расисты могут высадить десант, чтобы усугубить народное горе, и посему этот квартал объявлен зоной обороны… Я помню, как их горячо убеждал и, наконец, убедил, но не могу вспомнить, о чем говорил Гиви в сентябре 1963 года во время великого судебного процесса над Андреем Степановичем Воробьевым…
Затем имело место выступление прокурора. Выпрямившись во весь рост, стоя рядом с ведром подсудимых (официальное название перевернутого ведра, на котором сидел подсудимый Воробьев) тряся бородой и сверкая очками, Лёха Пирогов произносит торжественные фразы о борьбе за мир во всем мире, о святом долге советских людей плодиться, размножаться, пополняя ряды прогрессивного человечества и тем самым противостоять как американским империалистам, так и китайским раскольникам. Родной сын пензенского прокурора, проучившийся два года на юрфаке и изгнанный оттуда (по его собственным словам) "за правду", Лёха гневно бичует преступников, льющих своё святое семя через ржавые консервные банки прямо на мельницу поджигателей войны, тем самым разжигая пожар вооруженных конфликтов на нашей планете, что, по его словам, было полностью доказано судебно-медицинской экспертизой.
– Вот он – пособник американских агрессоров и китайских раскольников! Я требую его немедленной кастрации ради сохранения мира на земле, ради светлого будущего всего прогрессивного человечества! – восклицает прокурор и в порыве негодования указательным перстом, как штыком, тычет в сторону толстого подсудимого, робко сидящего на своём освященном законом перевернутом ведре. Но тут происходит неожиданный пассаж. Подсудимый, вместо того, чтобы доказывать всему цивилизованному миру общечеловеческую правоту своих деяний, вдруг с вожделением ловит пятернёй наставленный на него перст и начинает его усиленно дрочить. Гнев и возмущение вспыхивают на грязно бородатом лике прокурора и, резко вырвав указательный палец из пухлой немытой Андрюшиной ладошки, он еще раз громогласно требует кастрировать его во имя борьбы за мир во всем мире и (почему-то) повышения производительности труда.
Последний аргумент показался всем несколько сложным для понимания с точки зрения классической логики, но, тем не менее, вызвал долгие продолжительные аплодисменты…
… Я – судья, старшина присяжных заседателей Сережа Сапгир и судебно-медицинский эксперт Юрий Кравцов, встречаемся нежно-серым, только что отдождившим сентябрьским воскресным утром 1978 года на станции метро "Площадь Александра Невского" у новой, недавно построенной интуристовской гостиницы и идём по чисто умытому, театрально красивому Старо Невскому в поисках приличной и не забитой народом пивнухи. Где-то с кем-то я вчера очень крепко поддал.
Сейчас, на этом тропическом балконе я это уже не могу воссоздать в памяти, но точно помню, что были слёзы встречи и сопли прощания, что я пил и плакал, пытался, говоря незабвенными словами бывшего печковского вохровца Юрки Хохлова, кому-то объяснить моё Я.
Мы шагаем мимо светлых декораций фасадов. Справа – уютно холодная
Нева, слева доносится гул и гудки локомотивов Октябрьской железной дороги, той самой, уводящей, как я когда-то думал, в Большой мир.
Идем, говорим,… говорим… По пути заходим в подвальчики: здесь слишком шумно, а здесь – грязно. Тут – драка, а тут швейцар и гардеробщик настолько пьяны, что мы просто боимся доверить им наши плащи. Идём дальше и снова говорим… Говорим о том, что хорошо там, где нас нет. И лишь я один знаю, что именно меня совсем скоро, через несколько дней, не будет именно здесь, именно с ними. И посему хорошо мне именно сейчас, вот в этот самый момент, на этой самой улице, которую я знаю всю жизнь, с самого далёкого детства.
Потом Старо Невский кончается, так ничего нам и не предложив, мы садимся на метро и едем на Васильевский остров в Петрополь. Через пол часа заходим в дивно пахнущий пивом темный зал. Ох, эта сладость первой, принятой в полдень кружки пива, о которой мечталось с пяти часов бессонного утра! Старикашка Сева называет её залповой. Я дрожащими руками хватаю запотевший с шевелящимся белым верхом сосуд и приникаю нему, как бедуин к источнику в пустыне. Стол перед нами заставлен сразу десятком кружек. Впрочем, такое изобилие присутствует почти на всех столах. Это – для экономии времени, чтобы не толкаться в очереди у стойки каждые пол часа. Залповая кружка нежно нажимает на какие-то тайные кнопочки внутри моего организма и исчезают обручи, стягивающие голову, сами собой вынимаются гвозди из глаз и висков, а тело наполняет изумительная легкость. Я медленно сосу вторую кружку, которую Cева Кошкин называет смачковой. И с каждым глотком ощущение радости бытия и полноты жизни охватывает мою похмельную душу. Боже, я здесь, я – дома, я у себя, свой, среди своих! Если есть в жизни счастье, то – вот оно. Здесь, под темными сводами ленинградского пивного подвала в компании таких дорогих мне друзей…
… Затем слово имеет адвокат Толя Мордвинов. Его поразительный по своей простой правде экскурс, в историю вооруженных конфликтов последнего десятилетия, словно открыл глаза всем присутствующим на столь благородную, самоотверженную деятельность подсудимого в защиту мира.
– А представьте себе, сколько войн вообще не возникло на земном шаре за прошедшие десять лет только и исключительно благодаря активной и самоотверженной деятельности подсудимого! Кого мы судим сейчас? Мы судим великого борца за мир и за повышение производительности труда, а также главного радетеля за счастье всего прогрессивного человечества! – закончил свою речь адвокат, вызвав не меньшую бурю аплодиментов. Выждал, пока они стихнут, усталым жестом вытер пот со лба и вдруг совершенно неожиданно заявил:
– Впрочем, кастрируйте его. Кастрируйте, как жертву! Пусть подсудимый, так привыкший страдать (вы что же думаете, что акт онанизма не есть акт страдания!?) пострадает еще раз, избавив навсегда от конфликтов и войн всё прогрессивное человечество!
Объявляется перерыв. Присяжные заседатели удаляются в угол за нары для вынесения вердикта. Публика начинает скучать и с радостью принимает представителя масс медиа. Маленький, худенький, вертлявый
Миша Сазонов, собкор Рязанского радио, обходит зрителей, тыча им в физиономии грязную картофилину-микрофон.
– Внимание, внимание, – объявляет он. – Рязанское радио только что временно прекратило ответы на вопросы радиослушателей и начинает прямой репортаж из зала суда, где сейчас судят пламенного борца за половой мир во всем мире Андрея Степановича Воробьева. Что вы можете сказать нашим слушателям? – выставляет он перед Черной Пантерой
Леной Коробейко свой картофельный микрофон.
– Нэхай отдают на поруки. А не исправится, так и кастрировать недолго, -смущенно отвечает Черная Пантера, теребя красивыми смуглыми пальцами полу ватника.
– Отдать подсудимого на поруки, а коли не исправится, так и кастрировать недолго! Вот единогласное мнение присутствующих на суде лиц женского пола! – торжественно возвещает в эфир собкор Рязанского радио.
– Подсудимый! Не бзди! Мы тебя выручим! – вдруг оглашается подвал криком деревенских ребятишек, тех самых, которые одолжили деревянные автоматы нашим вохровцам для охраны столь опасного преступника.
Оказывается у них здесь, в деревне Печково, существует свой моральный кодекс очень простой и понятный. Он требует: надо всегда выручать слабого, того за кем гонятся, кого преследуют. Надо и всё!
Посему ребятишки прилипли к окну и не отходят. Они не знают, что за слово такое "онанизм", почему за него судят этого толстого дядю. Они понимают одно: толстый дядя – слабый среди всех других, сильных, а их святой долг – его выручить…
Вот присяжные закончили совещаться и торжественно возвращаются с вердиктом: Виновен косвенно и может быть взят на поруки с последующей кастрацией в целях морального очищения всего прогрессивного человечества. Теперь дело за мной. Надо принимать решение. Еще раз объявляется перерыв, и опять собкор Рязанского радио тычет всем под нос свою картофилину-микрофон.
Наконец, подвал снова наполняется громогласной фразой: Встать, суд идёт! Все встают. Поднимаются на нарах в рваных носках и обвисших трикотажных штанах до джинсовой эпохи 63-го года. Я важно сажусь на нары, поправляю мантию и колпак. Зрители ложатся обратно на соломенные топчаны и с нетерпением ждут моего решения. А я зачитываю на весь подвал единственный в мире и неповторимый приговор, гласящий:
Подсудимого от уголовной ответственности освободить и обязать обоими руками вести борьбу за мир, укреплять мир во всем мире. Как жертву, с целью избавления земного шара от войн и вооруженных конфликтов кастрировать прокурора и адвоката. Пусть они пострадают, ради мира на земле, повышения производительности труда и счастья всего прогрессивного человечества! – произношу я так проникновенно, что у самого слезы наворачиваются на глаза. Начинается всеобщее ликование, которое, вдруг, прерывает, прося слово, наш преподаватель, о чьём присутствии мы уже начали забывать.
– Товарищи! – говорит он, – я только что с большим интересом прослушал ваш импровизированный спектакль, бичующий загнивающие нравы Запада и убогие нравы китайских раскольников. Очень рад, что в нашей Советской стране такого быть не может!!!
И тут раздался гром аплодисментов. Гром, звучащий в моих ушах много лет, и, вдруг, сменившийся жалостью к этому нормальному белому человеку европейцу, который в сорок с лишним лет был вынужден встать и произнести эту, оказывается, столь необходимую для всех нас хуйню…
Печковские нары, чернота сентябрьской ночи севера, вкус дешевой водки-сучка в алюминиевой кружке. Веселая похабень анекдотов.
Какие-то напрочь забытые текстильщицы в соседней деревне, какие-то местные клубные девушки. Кто-то против нас плетет интриги, и кто-то в деревне хочет набить нам морды… А потом вдруг в нашем, законно нашем подвале, появляется чужак: злой пьяный мужик в засаленной кепке блином, грязной рваной майке, сапогах и татуировках: "Нет в жизни щастья", "Не забуду мать родную" и "Почему нет водки на луне?"
В общем, хрестоматийный "бывший зек, большого риска человек", хрестоматийно агрессивен и пьян. Рвет и мечет, клянется сделать нам всем сучье рыло, клянется всех нас испиздеть и замочить. Вдруг
Георгий Ахметович Сейфутдинов, поднимается с нар, выходит и встаёт в позу напротив злого мужика.
– Сука, – интимно и проникновенно говорит Гиви, оттоптавший два года зону в армейском дисбате вместе с самыми отпетыми уголовниками.
– Сука! Когда ты еще пешком под стол ходил, я уже в законе был и масть имел! Да мы с братаном по трамваям чердаки ломали. Брат фраеров кантовал, а я их щелкал. Вот только братана мусорА замели, а он бабу слепить не сумел, раскололся и в кичмане ложкомойником заделался.
И вдруг, перейдя с интимного тона на угрожающий, продолжает:
– Да ежели ты, падла, ссучишься или завязать попробуешь, то мы тебе толковище устроим, колуна вышлем и на перо поставим. Понял?!
И замолкает. Молчит Гиви, молчат, лёжа на нарах сорок человек и смотрят, что ответит мужик. И тот, может быть впервые в жизни, понимает, что от него ждут слова. Он краснеет, думает, затягивается кривым ломаным "Севером" и, наконец, произносит, не спеша, с расстановкой:
– Тиши бзди, падло! Помидоры поломаешь!
И снова, как несколько дней назад при закрытии суда, вспыхивают аплодисменты. Мы приняли слово и мужик видит, что его слово принято.
И он, злой и хмельной, пришедший с ненавистью, вдруг расплывается в улыбке, икает, разводит татуированными руками и признаёт: А вы, бля, мужики, ничего! А девки-то ваши, ну, бля, первый класс!
В этот самый момент Сережа Сапгир подходит к мужику и хоть и интимно, но всё же достаточно громко, так, чтобы все слышали, говорит:
– А у нас, брат, такой закон: поймал – твоя! Хочешь вот эту? – развратным жестом показывает он на Лену Коробейко. Хочешь? Так, бля, поймай!
Всё принявший всерьез мужик солидно, по-мужицки, скидывает смазанные кирзовые сапоги и лезет на нары. Бежит по ним в развевающихся вонючих портянках и под общий восторг пытается поймать
Лену. А черноглазая украинская красавица издаёт протяжный визг, панически убегает и с размаху ударившись головой о какую-то балку, падает без сознания. Мы же, напуганные и сразу посерьезневшие, прогоняем мужика и начинаем её выхаживать…
… На соседнем балконе справа от меня зажигается свет и раздаются возбужденные голоса. Через перегородку перегибается знакомая физиономия пилота Сереги.
– Сидишь? – спрашивает он.
– Сижу, – отвечаю.
– Пьешь?
– Пью, конечно.
– А это видал? – Он протягивает мне правую растопыренную пятерню и спрашивает: – Не трясутся?
– Что случилось? – удивляюсь я. – С похмелья что ли? Так, вы ж только что с рейса.
– Завтра, может и с похмелья затрясутся, – говорит Серега, зайди, расскажем. Стресс надо снять, а то, ведь, я такими руками машину до
Луанды довёл.
Я подхватываю свой джин и тороплюсь в соседний номер. Вхожу и вижу, что командир Егорыч и штурман Володя расставляют на столе банки с тресковой печенью, ломтики лимона и две бутылки украинской горилки с перцем.
– Убери свой дикалон! – говорит Егорыч, красная стокилограммовая будка из Магнитогорска, города-сада, тыча презрительно в принесенную мной бутыль Гордон джина. Затем наполняет стаканы и говорит:
– Ну, что ж, мужики, за те рубашки, в которых мы родились.
С трудом соображая уже хорошо проалкоголенными мозгами, я разглядываю их аэрофлотовские серые, вроде милицейских, рубахи, смотрю себе на грудь, на свою сетчатую, еще с алжирских времен оставшуюся майку. Пью залпом перцовку, беру в руки ломтик лимона и слышу голос штурмана Володи:
– Вот эти самые лимоны нам пацанёнок сегодня продал в одиннадцать ноль-ноль на рынке в центре Уамбо, а ровно через десять минут в
11-10, мы вышли с рынка и шли к машине. Вдруг у нас за спиной
БА-АЦ!! И стекол звон. Мы оглянулись: над рынком – столб дыма, и черепица во все стороны летит, как раз в том месте, где только что лимоны брали. А сразу потом – такие вопли!!! Такие, что я в жизни не слыхал! И как повалит толпа с рынка прямо на нас. Мы только и успели к стене прижаться. Тут же примчались военные фургоны УАЗики с красными крестами. За ними грузовики с солдатами: ДИЗА, ФАПЛА, кубинцы. Оцепили весь рынок, потом еще один грузовик подкатил, пустой. Тут мы стали друг друга уговаривать, мол, хватит, не надо глядеть, пошли в машину, едем в аэропорт. А сами стоим, словно приклеенные и смотрим, как в кузов куски тел грузят. Потом уж, как всё кончилось, Иван механик пошел туда на рынок взглянуть. Прямо, говорит, у места, где мы лимоны брали. И прилавка того больше нет, а у бетонной стены кусок черепа лежит, а на нем ухо маленькое, детское.
Проглоченный ломтик лимона медленно ползет где-то внутри моего пищевода, а Егорыч, взявший на себя роль тамады, наливает еще по одной. И, вдруг, начинает матерно ругать аэродромную службу какого-то Кунэмэ, второй раз подряд не пославшую им позарез необходимый сигнал в самый напряженный момент захода на посадку.
Шумно опорожняет стакан и, ловя вилкой совиспановский маринованный шампиньон, объясняет мне со злостью, что у них всегда, каждый день девяносто шансов из ста сесть живыми и невредимыми, а проклятые локаторщики внизу второй раз воруют из этого числа целый десяток.
– Да на кой хрен мне всё это надо! – восклицает он, разливая тут же по третьей, – что бабок не хватало? Да я на Урале под тыщу рублёв гребу, а вожу барахло, станки, нефтеоборудование, жратву да водку в








