Текст книги "Донесённое от обиженных (фрагмент)"
Автор книги: Игорь Гергенрёдер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
11
Часть отряда во главе с Ходаковым двигалась узкой лентой по зимнику, что извивался в низине; с наступлением лета она станет топкой, непроходимой. По правую руку у красных теснился близко к дороге приречный лес, подальше была покрытая льдом река Илек; слева же тянулся высокий склон под сырым снежным одеялом. Колонна приближалась к месту, где зимник пересекала летняя дорога, по которой только что прошла в станицу часть отряда под командованием Житора. Каких-нибудь десять минут, и на перекрёсток выедет Ходаков, рысящий на коне впереди своей колонны. Вдруг из станицы, скрытой холмом, долетели гулкий ружейный залп и пушечный выстрел. Ходаков встал на стременах, словно это помогало понять, что надо делать. В это время посыпались выстрелы сверху, словно лопались туго надутые резиновые шарики: казаки переползали через гребень и, лёжа на снежном склоне, крыли вытянувшиеся вдоль по зимнику полторы сотни красных. Чтобы как можно скорей вывести растянутую колонну из-под холма, Ходаков скомандовал: – Бегом вперёд! В поле можно будет построиться в боевые порядки, развернуть пушки. Поднялась суматоха, падали убитые, раненые, и тут позади красных разлилось устрашающее завывание – по дороге во весь опор неслись конники с пиками; с ходу смяли задних, кололи, рубили мечущихся красногвардейцев. Отточенные клинки блекло посверкивали, косо падая на живое, остро взвизгивали. Пулемётчики, что ехали в двуколке ближе к середине колонны, успели изготовить пулемёт к бою, но перед дулом теснились в свалке свои, не давая открыть огонь, а когда, наконец, перед пулемётом оказались казаки, было поздно: первый и второй номера обливались кровью, подстреленные станичниками с холма. Нечего было и думать – в такой сутолоке и неразберихе установить орудия. Возницы хлестали кнутами лошадей, и те рвались вперёд, давя пехоту. А станичники сзади наседали и наседали. Конники рысили и лесом справа от дороги: под их шашки попадали красные, что ныряли с зимника в лес. Ходаков почувствовал, аж хребет взялся испариной: когда колонна вырвется в поле – это будет горсть людей. И он приказал срываться в лес, сбегаться "в кулак" и отстреливаться. Около ста красных сумели занять в лесу оборону, казаки отошли. В это время стали различимы громкие крики с другой стороны: из станицы во весь дух бежали остатки тех, кто входил в неё вместе с Житором. Несколько бегущих бросилось к лесу. Ходаков встретил их яростным: – Где комиссар? Что с отрядом? – Убит комиссар! Почти все убиты!! Весть в момент резнула всех, кто собрался вокруг Ходакова. А тут ещё из станицы намётом вынеслись, с шашками наголо, казаки. Паника сорвала красных с места: кинулись врассыпную на лёд Илека, стали расползаться в прибрежных зарослях; самые отчаянные бежали сломя голову дальше, надеясь, что успеют уйти в поля от погони... Ходакова жальнуло в бок, пуля прошила мощный торс, не задев сердце. Нефёд заполз в мёрзлые камыши – но перед этим его увидел и, подъехав, рубнул по голове шашкой станичник. Клинок рассёк шапку и скользнул по черепу, сняв кожу с виска. Нефёд потерял сознание, залился кровью, но остался жив. Когда стемнело и кругом лежали лишь трупы, он на четвереньках пересёк по льду Илек, а там и побрёл. Его заметил проезжавший в лёгких санках школьный учитель из ближней деревни переселенцев и взял к себе. Уцелел ещё начальник конной разведки Маракин. Остальных казаки переловили. Всё мелькнуло столь страшно для красных, что вряд ли кто-то из них разглядел в противнике некую странность... Маракин, отвечая в ревкоме на вопросы, поведал, как его с разведчиками встретили в станице хлебом-солью. Над домом атамана был вывешен белый флаг. Нигде ничего подозрительного. И он поддался уговорам стариков: оставив товарищей рассёдлывать уставших коней, поехал к отряду доложить, что в станице спокойно... Его и команду пригласили в здание школы, где накрывали столы к обеду. Внезапно снаружи раздалась стрельба. Разведчики бросились во двор, а там их встретили предательские пули казаков, тишком окруживших здание. Маракину удалось отскочить назад в школу, здесь он проскользнул в подвал, и ему посчастливилось, что туда никто не заглянул. Дождавшись темноты, прокрался на кладбище, оно было рядом, и через него бежал из станицы. Члены ревкома неохотно верили в чью-либо искренность, и на Маракине осталось подозрение. По меньшей мере, он был виновен в том, что "послушался хитрого врага" и завёл отряд в западню, а также – что "дал перебить разведку, как куропаток". Его исключили из партии, посадили в оренбургскую тюрьму; впереди маячил расстрел. Нефёда Ходакова, чей торс охватывала повязка (забинтована была и голова), приводили в ревком под руки. Тяжело дыша, раненый говорил хрипло, еле слышно, с паузами. По его рассказу, прибежавшие из станицы красногвардейцы сообщили: "товарищ Житор сплотил вокруг себя самых верных революции бойцов..." Они бесстрашно отбивались от врагов, что во множестве набрасывались со всех сторон. В комиссара дважды попадали пули, но каждый раз он, окровавленный, вставал с земли и продолжал стрелять во врага, пока, наконец, не был сражён казацкой пикой... Ходакова обвинили в том, что он не выслал людей на гребень холма и "подставил" свою часть отряда под огонь сверху. Однако потом он дрался храбро, и это учли. От угрозы расстрела он был избавлен. Меж тем дознание в Изобильной воссоздало подробности разгрома. Станица умело подготовилась к встрече отряда. Часть казаков затаилась за заборами по обе стороны улицы, что выходит на площадь. Напротив через площадь высится церковь, справа от неё кладбище, слева – сад. Перед ними тянется кованая узорчатая ограда, прикреплённая болтами к основанию. Гайки были загодя отвинчены – ограду оставалось лишь толкнуть. За нею залегли казаки с винтовками, приготовили и старинную пушку, из которой на масленицу палили тыквами; на этот раз её зарядили картечью. Когда ограда упала, по красным пришёлся опустошительный удар картечью и пулями. Отрядники кинулись по улице прочь – за ними, нацеливая в их спины пики, помчалась конница... Через недолгое время всё было кончено.
12
Автомашины проехали околицу, нагнали группку баб, что опасливо шарахнулись от дороги. Это были свинарки, возвращавшиеся домой с колхозной фермы. Житоров выглянул из эмки: – Эй, вы, молодая в ушанке, подойдите! Колхозница робко приблизилась. – Покажите дом Сотскова! – начальник велел ей встать на подножку "чёрного ворона" и пропустил его вперёд. Дом у Сотсковых отобрали ещё в Гражданскую войну, когда Аристарх ушёл с дутовцами; с тех пор семья жила в избёнке с двумя перекошенными оконцами, расположенными так низко, что желающий заглянуть в них снаружи должен был наклониться. Житоров, без стука распахнув дверь, увидел сидящих за столом людей; в избе было сумеречно. – Э-э, свет зажгите! – приказал раздражённо и гадливо. Из-за стола встал мужчина, чиркнув спичкой, зажёг висячую десятилинейную лампу. Осветились перепуганные лица: девушки лет шестнадцати и другой, помладше; женщина, ей за тридцать пять, но она ещё миловидна, держала на коленях маленького мальчика. Мужчина смотрел на вошедших стариковскими тусклыми глазами, хотя он нестар; у него худая шея, чахлая борода. На столе – глиняные миски с надщербленными краями, почерневшие деревянные ложки, перед каждым из сидящих лежит ломоть хлеба. Никто из них не сказал ни слова. Слышно, как в лампе потрескивает фитиль от нечистого керосина. За начальником в избу вошли сотрудники, влез и Вакер. Несказанно обозлённый на приятеля за пощёчину и ругань, он держался бойко, с видом "да ни хрена не было". Сотсков как встал, так и продолжал стоять у стола, руки висели плетями. Обращаясь к нему, Житоров назвал себя и как гвоздь вбил: – Конечно, не забыли?! Глаза мужчины блеснули, изменились. Вакеру они показались сумасшедшими. Начальник, повернувшись к Сотскову вполоборота, молчал. Вдруг хищно шагнул к нему: – Арестован Савелий Нюшин! Он в Оренбурге! На лице человека мелькнуло какое-то подобие улыбки. Или это только показалось Вакеру? "Блаженный?" – подумал он. Марат сунул руки в карманы шинели и бешено – девочка взвизгнула – рыкнул на Сотскова: – Онемел?! С чего побелел так? Мужчина неожиданно внятно и ровно произнёс: – Ну что ж – Савелий Нюшин. Я его знаю. Марат, впиваясь взглядом в Сотскова, поманил его пальцем. Аристарх обошёл стол. Крепкая пятерня прикоснулась к его лбу, пальцы проползли по бровям, по векам закрывшихся глаз. – Почему я, о-очень крупный, занятой начальник, приехал самолично к тебе, в твою халупу? Разве я не мог дать распоряжение, чтобы тебя вытащили в наручниках? Я делаю ради твоих детей, вон они глядят на тебя и на меня, ибо как коммунист могу понять сердце человека... Скажи два слова – и мы уйдём, а ты останешься с семьёй. Вакер усмехнулся про себя: "Как бы не так!" Сотсков не открывал глаз, видимо, мысленно читал молитву. Марат выдвинул вперёд голову, будто желая вцепиться в его лицо зубами. – Нюшин участвовал в расправе над отрядом? Аристарх отшатнулся, начальник обеими руками скомкал на его груди рубаху женщина ахнула: – Го-о-споди! Муж тихо заговорил: – Сколько меня выпытывали про тогдашнее. И вы в Оренбурге вызнавали так и эдак. Весь тот день я был в станице Буранной – и Нюшин был там же. Праздновали святого Кирилла. – Не отлучался Нюшин? Можешь поручиться? – Дак всё время был у меня на глазах. Житоров выговорил с переполняющей злостью: – Интересно, что все вы друг у друга на глазах были! – бросил взгляд на детей. – Другое помещение есть? Туда пройдём! Женщина вскрикнула: – Что же делается? – зарыдала. Старшая дочь взяла у неё захныкавшего ребёнка. Пришедшие меж тем слегка расступились, пропуская Сотскова в сени. Там он указал на дверь холодной кладовки. Прошли в её полутьму – немного света проникало сквозь узкое окошко. По сторонам стояли кадушки с солёными огурцами, с квашеной капустой, горшки с отрубями, на стенах висели сбруя, серпы, пила-ножовка, связки лука, мешочки с семенами, пучки сухого укропа... Житоров приказал Сотскову зажечь стоявшую в стакане на полке сальную свечу и держать её перед лицом. – Нюшин знает тех, кто напал на отряд? – Вам бы у него лучше спросить. – Но ты знаешь, что он знает? – Нет. Кулак приложился к правому подглазью Аристарха – стакан со свечой глухо стукнулся об пол. Сотсков упал. Подошва сапога опустилась на его рот. – Убью, блядь! Говори-и! Марат убрал ногу с лица лежащего, в неполную силу пнул в правую сторону груди: раздался сдавленный стон. Нога вновь занесена для удара. – Встань! Свечу! Аристарх поднялся, подобрал потухшую свечу, зажёг. Житоров с удовлетворением следил, как дрожат его руки от ожидания побоев. – Морду свою освети, та-ак! Даю тебе подумать три минуты. Или ты говоришь то, что знаешь, о Нюшине – и я ухожу. Или мы увезём тебя в Оренбург, и уж я тобой займусь... – поднял руку, приблизил к глазам Сотскова циферблат наручных часов. – Три минуты пошли! – Жестоко вы меня пытаете... невиновен я. – А Нюшин? – Про него ничего не знаю. Марат резко замахнулся – лицо Сотскова дрогнуло, глаза закрылись. Обошлось без удара. – С нами поедешь! – обронив негромко, Житоров, с ним сотрудники и Вакер вышли во двор. Сотскова пустили в комнату одеться, за ним последовали милиционеры, оставив дверь нараспашку. Из избы донеслись детский плач, женские причитания, окрик милиционера: – А ну, поспешай! Некогда нам! На дворе, несмотря на приближение ночи, температура была плюсовая. С крыши, крытой толем, срывались частые капли. Где-то неподалёку заржала по-весеннему неспокойно лошадь. Вакер, показывая наслаждение, глубоко, всей грудью вздохнул; топчась возле Житорова, высказал: – Решил стойку держать. Тебя не знает... Приятель удостоил ответом: – Ну-ну, знаток ты наш! Ночевать остались в колхозе. Сотскова под охраной сотрудника НКВД и милиционера поместили в сельсовете. Начальник, сотрудник по фамилии Шаликин, а также Вакер расположились в доме председателя сельсовета, человека в прошлом городского, направленного в село партией. Его жена была известна тем, что умела готовить по-городскому. Житорова снедали свои мысли, своя неистребимая страсть, Шаликин казался человеком малоразборчивым в еде – зато журналист оценил по достоинству рагу и соусы. В четверть седьмого утра Марат, полный злой нетерпеливой энергии, молодцевато взбежал по ступенькам сельсовета, шагнул в комнату, где на брошенном на пол тулупе провёл ночь Сотсков. – Встать! Аристарх и без того уже торопливо поднимался. "Ни минуты не спал", отметил Житоров, всматриваясь в напряжённые, с багровыми прожилками, глаза. – Ты крепко подумал? Всё зависит от тебя! Два слова о Нюшине – и иди домой к жене, к детям. Ведь как обрадуются! Аристарх смиренно развёл руками, и снова по лицу скользнуло что-то вроде улыбки: – Я бы рад всей душой, но не врать же... – Нет! Мне нужна правда! – Дак всё уже сказал. Житоров произнёс неожиданно мирным тоном, со странным безразличием: – Сволочь ты. Не жалко тебе семьи. Иди в машину и потом не жалей, коли не вернёшься! Сотсков без суеты надел полушубок и вышел. Дверца "чёрного ворона" захлопнулась за ним. Марат, идя к эмке, поглядел по сторонам: – Дом хорунжего тогда, я знаю, отдали бедняку... Один из милиционеров услужливо пояснил: – Ну да! Потом он сгорел – а семья-то спаслась. На том месте построили дом, где вы ночевали.
13
Хорунжий с женой с утра собирались в дорогу. Станицы не поднялись общей дружной силой – через несколько дней сюда беспрепятственно придут красные каратели. Нетрудно представить, что Прокла Петровича Байбарина ожидает смерть не из лёгких. Это его послушались самые обстоятельные, умные казаки – таких набралось в Изобильной и в ближних местах до полутысячи сабель. Приняли план хорунжего – и не стало красногвардейского отряда, побитые свалены в наспех выкопанную яму. Не одни Байбарины уезжают; тут и там грузят на возы поклажу. Станичники, непричастные к побоищу, глядят на беглецов с горьким раздражением и жалостью: зачем вы ввязались? Вот приходится принять жестокую участь: скитания по бесприютным чужим краям. Не навек ли бросаете родные дома, землю? Хорунжий запряг в тяжелогружёную телегу двух рослых рабочих коней. В возницы подрядил работника из иногородних – неженатого, склонного к перемене мест малого лет под сорок Стёпу Ошуркова, любившего, чтобы его звали Степуганом. Сам Прокл Петрович с женой поместился в крытой коляске; впряг буланого жеребца и неприхотливого меринка с сильной примесью ахал-текинских кровей. С обозом шли три запасных лошади, несколько коров и отара овец. Байбарины встали на колени на крыльце, неотрывно глядя в проём распахнутой двери. Прокл Петрович с непокрытой головой, крестясь двуперстием, прочитал короткую молитву. Жена Варвара Тихоновна плакала в безысходном мучении, слёзы лились неостановимо. Оба поклонились зияющей пустоте дома, на добрых три минуты прижались лбами к доскам крыльца. Потом Прокл Петрович быстро взял жену под руку, с усилием помог ей подняться, грузной, ослабевшей, повёл к коляске и усадил под кожаным пологом. Во дворе толпились люди – смущённые, придавленные страхом перед близким будущим. С разных сторон раздалось: – Прощай, родимый! – Храни тебя Богородица! – Счастливо возвернуться! Байбарин, стоя в таратайке на передке, растроганный и горестный, крикнул: – Прошу за нас молиться! А я за вас буду – я всех, всех помню... – голос пресёкся, хорунжий заслонил от людей лицо рукой в рукавице. Лошади взяли с места машистой рысью – он пошатнулся, но продолжал стоять в повозке. Работник щёлкнул кнутом, погнал со двора овец, их блеяние походило на человеческий стон. Коровы не поспевали за повозками, и коней пришлось придержать, хотя и очень хотелось сократить минуты расставания. Байбарин направлялся в станицы, которые не признали комиссародержавие, и там, по слухам, собирались антибольшевицкие силы. Первые дни путники держались Илека, на котором ноздревато припух, приобрёл оттенок серы подтаявший сверху лёд. Потом стали забирать севернее, и вот по левую сторону завиднелись придавленные линии грудящихся кряжей. Низовой ветер обжигал холодом, и подмороженная ночью дорога не раскисала. Лошади шли размеренным шагом, под колёсами хрупко шуршал, сдавливаясь, сшитый ледком грунт. Часа в три пополудни поравнялись с зимовьем; огороженный плетнём загон пуст – казаки угнали скот, зная, что иначе его реквизируют красные. Прокл Петрович слез с козел, заглянул за плетень: посреди загона темнела мёрзлая земля, местами покрытая навозом, а по сторонам ещё лежал снег, поблескивала ледяная корка. – Хозяева отменные – потрудились и корм увезти! – сказал с похвалой и вместе с тем с сожалением: своего-то корма надолго не хватит. Работник живо откликнулся: – Увезли, да не всё! Сейчас увидим... У казака душа без скупости! Раздольем избалована. – Он перемахнул через городьбу, проломал руками тонкую корку, разгрёб снег и поднял охапку слежавшегося сена. Варвара Тихоновна истово возблагодарила Бога. Муж её открыл ворота, и овцы, чуя сенный дух, устремились в загон. Мужчины кидали им огромные охапки сена, и Прокл Петрович соглашался со Стёпой, что оно – "тёплое, как на печи полежало!" Глядя на свою бездомную скотину, что с хрустом пожирала корм, Байбарин готов был заплакать от радости и оттого, что это чувство так хрупко. В сторожке развели огонь, подвесили котелок на треножнике, и хозяин опять поспешил к животным – подбрасывал, подбрасывал им сено. Дыхание обступавших овец волновало, он наклонялся и с нежностью трепал рукой шерсть на их спинах. Когда присели вокруг огня поесть каши, он принялся с болезненным пылом хвалить здешний край. Вспомнил: недалеко от зимовья есть заросшая лесом долина, изумительно привольная летом, когда её берёзы, ивы, осины, ольху, черёмуху обвивает цветущий хмель и кругом свисают его желтоватые шишечки. Работник поддакнул: – Богатое место! Тому уж десять лет – попалась мне в силки куница. Становой пристав услышь – велит меня к нему привести. Ты чё, грит, врёшь, будто куниц ловишь? Я в ответ: не я вру, а люди, мол, врут. Он: это хорошо, что не хвастаешь, правду говоришь. На-а – выпей! Напоил меня, я и сболтни: правда-де водятся куницы. Ну, он и стал ездить сюда. Ездил год за годом, пока не выбил всю куницу. Байбарин хотел что-то сказать, но только дёрнул головой. Жена предложила ещё каши – отмахнулся. Утварь прибирали в неспокойном молчании. Варвара Тихоновна вытирала глаза рукой и шевелила губами, читая по памяти молитвы. От зимовья поехали дальше не по дороге, а по тропке, что заворачивала на неровную поросшую мелким кустарником местность. Дорога же проходила через деревню, чьи жители, переселенцы из нечерноземных губерний, могли быть на стороне большевиков. Мужики на новой земле вышли в зажиточные хозяева, но так как между ними и казаками тлела застарелая вражда, они поверили, будто красные хотят отдать им на раздел казацкие угодья. Байбарин знал: тропка приведёт к оврагу, где есть съезд и выезд, неопасные для умелого возницы. Он первым подъехал к спуску, и в груди неприятно толкнуло – в овраге стояла вода, схваченная ледяной плёнкой. Подошёл соскочивший с телеги Стёпа, снял и надел шапку. – Только на пароме и переплывать! Приходилось возвращаться на дорогу, катить деревней. Прокл Петрович, чтобы не пугать жену, зашёл, якобы по нужде, за повозку, вынул из кармана полушубка заряженный револьвер и проверил. Взявшись за вожжи, обернулся подбодрил улыбкой сидевшую позади под пологом Варвару Тихоновну. Поцокали колёса на железном ходу, хорошо смазанные, вращались без скрипа; за таратайкой двигался воз, шагали коровы, лошади, семенила отара. Дорога привела в обширный дол, куда за зиму снегу намело несметно; он успел здорово потаять, но всё же у зарослей ещё косо лежали небольшие сугробы. К концу дня выглянуло низкое солнце, и сугробы отливали стеклянной синью. Проехали плотину, засаженную по сторонам редкими тополями. Навстречу чужим, захлёбываясь злобным надсадно-хриплым лаем, помчались деревенские собаки. Обоз втянулся в непомерно широкую улицу, которая, казалось, состоит вся сплошь из кочек замёрзшей грязи. Однако приземистые бревенчатые дома справа и слева смотрели весело; оконные наличники светились жёлтой или небесно-голубой краской. Из калитки вышел, куря козью ножку, пожилой мужик в шубе, зорко всмотрелся в лошадей и застыл. Байбарин понял – считает овец. Другой мужик, стоя за заплотом, положив на его край руки, а на них – подбородок, проводил обоз внимательным неотрывным взглядом. Попавшийся навстречу парень нёс на спине мешок, в котором дёргался и взвизгивал поросёнок. Прохожий ни с того, ни с сего загоготал, крикнул Байбарину: – Эй, бога-а-той! Куды едешь, бога-а-той? – скверно выругался: – В п... езжай! Степуган, уважавший Прокла Петровича, ответил с телеги парню: – Ты там уже был? Расскажи! Парень, поражённый, остановился, глаза смотрели тупо и яростно. Байбарин, не глядя по сторонам, правил лошадьми с видом угрюмой сосредоточенности. Оставили позади колодец с торчащим ввысь журавлём, впереди показались группки берёз на равнине, деревня стала отдаляться. Прокл Петрович услышал воодушевлённый голос Степугана: – Даром глазели, козлы! А одного волкодава я ожёг по самой морде!
14
Неприятный сосущий холод не отпускал грудь. Байбарин решительно крикнул лошадям: – Тпру-у! – и сошёл на дорогу. Стёпа остановил воз, не понимая, чего хочет хозяин. А тот смотрел туда, где за юром скрылась деревня... Так и есть: на юру появилась подвода, конь бежал рысью. Работник повернул голову: – Может, это так... по своим делам. Байбарин бросил: – Держись поближе к коляске! Обоз двинулся дальше. Позади нарастали конский топот, стук колёс. Чей-то манерный голос понукал лошадь и с шалой игривостью прикрикивал: – А-ай, как по пуху вези-ии, ха-а-р-роший! Подвода обходила слева; обогнала запряжку Стёпы, поравнялась с коляской. Стоя в телеге на коленях, мужик в саржевом чекмене правил вспотевшим чересчур раскормленным конём. Два молодых мужика сидели на грядке подводы, свесив ноги в новых сапогах. Сбоку от того, что сидел ближе к задку, торчало из телеги ружьё. Он взял его на изготовку и остервенело, будто не в себе, завопил: – Вста-а-ли, как вкопанные!! Байбарин осадил лошадей и, не слезая с сиденья, повернулся к подводе. Он увидел: направленное на него ружьё – однозарядная берданка. Второй мужик, крутнувшись, достал из телеги трёхлинейку пехотного образца; она была длинна, и он задел стволом того, что держал вожжи. Ткнув приклад в землю, опираясь на винтовку как на палку, с важностью спросил Байбарина: – Почему нарушаете? – Что я нарушаю? – Едете и не кажете бумагу! У нас, чай, сельсовет есть! – На крестьянине стёганые защитного цвета шаровары: побывал в солдатах. Его товарищ закричал Стёпе, сидевшему на передке воза: – Иди сюда! – и выстрелил. Пуля звучно клюнула ребро телеги – на ширину ладони от ноги возницы. Тот моментально спрыгнул наземь, почему-то пригнулся, затем стал неуверенно приближаться. Прокл Петрович медленно, тяжело, как бы неохотно сошёл с коляски, вдруг выхватил из кармана револьвер и левой рукой взвёл курок (револьвер был устаревший, не самовзводный). Бывший солдат, вскидывая винтовку, рванул затвор – и тут же в грудь вошла пуля. Тот, что с берданкой, успел нашарить в кармане патрон и поднести к казённику – опять треснул выстрел. Хорунжий целил в ногу, но попал мужику в надпашье. Ружьё упало, человек грянулся на дорогу боком и стал извиваться. Возница, обомлевший было, погнал коня вскачь. Раненый в солдатских шароварах (от удара пули он стал заваливаться в телегу), упал с неё. Байбарин подобрал винтовку, крикнул вслед удиравшему мужику: – Сто-о-ой! и, прицелившись повыше конской головы, выстрелил. Возница съёжился, хорунжий пальнул ещё раз – теперь по подводе. Мужик натянул волосяные вожжи так, что лошадь завернула голову – удила раздирали губы. – Воротись! Крестьянин, перепуганный, подъехал. – Распрягай! – Байбарин держал его под прицелом. Мужик стал суетливо выпрягать взмыленного коня, с удил срывалась кровавая пена. Лёжа на дороге ничком, раненный в надпашье стонал; он, видимо, в бреду; руки шарят по подмороженной грязи, а ноги не шевельнутся. Другой раненый сел на земле, рот, дёргаясь, приоткрылся, по подбородку потекла кровь, голова склонилась на грудь. В коляске причитала, охала за полстью Варвара Тихоновна. Стёпа то и дело отбегал от повозок в поле, глядя в сторону деревни. Появятся вооружённые мужики – и конец придёт не только хозяину, но и ему. Он не провинился ни перед красными, ни перед белыми и, при всей симпатии к Проклу Петровичу, не желал терять жизнь за чужие счёты. Стёпа мысленно клял себя за то, что подрядился ехать. Хозяин указал: – Гляди – овцы разбегутся! Когда велел привязать к задку таратайки крестьянского коня, работник заметил: – Прибавить бы надо – за риск! Прокл Петрович произнёс не без обиды: – Неужели я забуду?! Поехали, оставив возле раненых возницу с подводой. Он неожиданно кинул вдогонку: – Отплата будет! Байбарин остановил запряжку. Взбешённый, шёл назад, поднимая руку с револьвером. Варвара Тихоновна высунулась из-за полсти: – Упаси тя Бог, батюшка! Брось ты его, отец! Мужик прятался за телегой. Хорунжий плюнул и вернулся к лошадям. На пути темнела осиновая роща, густая даже без листвы. За осинником оказалось перепутье: одна дорога вела на северо-восток, другая тянулась в юго-восточном направлении. Байбарин разнуздал чужого коня, шлёпнул его ладонью по крупу: гуляй! Обернулся к работнику: – Решат – мы спешим к Верхнеуральску, – показал на северо-восток. – А мы кружным путём поедем. За обочиной раскинулась огромная лужа, покрытая ледком. Прокл Петрович выдернул затворы из отобранных ружей, забросил в разные стороны, а винтовки швырнул в лужу: ледок проломился, и они легли на дно.
15
Дорога пролегала по косогору, с которого уже сошёл снег. Низко, как дым, прижатый ветром к земле, стлались сумерки. Вдали на возвышенности виднелся верховой, по войлочной шляпе Байбарин признал башкира. Всадник пересёк дорогу и пустил коня торопким шагом по дну яра, далеко объезжая встречных. С воза Стёпа крикнул хозяину: – Ну и лисица – башкирец! Боится, как бы не подстрелили! Прокл Петрович подумал: "А ведь и впрямь подстрелят..." Для красных этот всадник – вероятный "буржуазный националист", для белых – нехристь, не желающий, скорее всего, воевать на стороне казаков. Взошла ущербная луна, обоз приближался к замершему в темноте маленькому селению. Там так тихо, что подумалось: уж не покинуто ли оно? Но вот несмело забрехала дворняжка, метнулась за полуразвалившуюся постройку. В другом строении Стёпа разглядел едва теплившийся огонёк – повернули туда. Вокруг избы торчало несколько кольев – остатки плетня; труба над крышей дымила. Пригнувшись в дверном проёме, вышел хозяин. – Живём в нужда, хорош человек! Конь нет, быки нет... – Это был старик-башкир. Прокл Петрович поклонился ему в пояс и попросился переночевать. Чего башкир не ожидал, так это поклона. Стоял безмолвно и недвижимо, затем, опомнившись, поклонился сам до земли, показывая руками на дверь. Стёпа, стаскивая с воза торбы с овсом, обронил: – Загон-то вон, а коней всамделе не видать. Байбарин провёл в избу смертельно уставшую Варвару Тихоновну, он и сам едва переступал от утомления. Посреди помещения в грубо сложенном из дикого камня открытом очаге догорали, сильно дымя и почти не давая света, кизячные лепёхи: дым утягивало в расположенный над очагом дымоход. У огня сидела на корточках женщина, трое ребятишек возились на постланных на земляной пол овчинах. – Господи, бедность-то какая... – перекрестившись, Варвара Тихоновна прилегла на лавку, что тянулась вдоль бревенчатой стены. Башкиры, кочевой в недавнем прошлом народ, приноровились умело рубить избы. Старик бережно положил в очаг дрова, они быстро разгорелись, затрещали, и в избёнке стало светлее. В ней почти ничего не было; на прибитой к стене полке стояло несколько деревянных мисок и чашек. Прокл Петрович увидел: у женщины симпатичное лицо, из-под платка спускаются на спину две толстые чёрные косы. Она вскипятила котёл воды и бросила в неё немного измельчённого в порошок вяленого мяса. Стёпа, коверкая язык, как обычно делают русские в разговоре с инородцами, спросил башкира: – Почему баран не резал? Почему нет свежий мяса? Старик испуганно, жалобно поглядел на Байбарина, и тот поспешно сказал: – Не надо мяса! У нас всё есть! – послал работника к повозке за припасами. Тот принёс каравай хлеба, туесок коровьего масла, варёные яйца и два круга копчёной домашней колбасы. Прокл Петрович, отрезая куски колбасы, принялся протягивать их хозяевам и детям. Ребятишки стали жадно есть, старик и женщина (очевидно, молодая жена) сдерживались, но было видно, что и они не избалованы сытостью. Стёпа взглянул на башкира, осенённый догадкой: – Может, тебя кто мал-мал грабил? Тот закивал, возбуждённо заговорил на родном языке. Байбарин и работник, немного понимавшие по-башкирски, узнали: с осени на посёлок нападали дважды, потому в нём и не осталось почти никого – люди бежали в большие сёла. Банда убила несколько мужчин. Один из бандитов выстрелил в дочь старика – девушку, когда она, перепуганная, бросилась в поле. Трое суток она мучилась от раны, пока умерла. У семьи забрали лошадей, коров, жирных баранов – оставили дюжину овец... Женщина отвернулась, плечи вздрагивали от плача. У Байбарина тонко, переливчато зазвенело в ушах – подскочило кровяное давление. Он сидел на овчине у очага, смотрел на свои ладони и не вытер побежавшую по щеке слезу. Душила ненависть к бандитам, изводило сознание своей беспомощности. Спросил башкира: – Кто грабил... у них шашки были? – Рус грабил! Шашка – нет. Ружьё был. У всех был ружьё. Морда чёрный был. Сажа. "Не казаки! Казак без шашки не поедет, – отметил про себя Прокл Петрович. – И не станет сажей мазаться: прикроет низ лица платком". Стёпа, понимая его мысли, сказал: – Переселенцы делают! Распоясались мужики. Сколько их пришло с войны с оружием! Сладко зевнул и лёг спать, завернувшись в тулуп, раздался могучий храп. Прокл Петрович думал – волнение не даст уснуть. Но тоже провалился в сон как в смерть. Когда наутро собрались ехать, Байбарин сказал хозяину, что оставляет ему лошадь из запасных и корову. Тот долго не понимал, но и когда как будто бы понял – сохранял насторожённость, предполагая коварство. Щупал бабки у молодой рослой кобылы, осматривал корову, а Прокл Петрович повторял: – Отгони в лес и там паси, чтобы не отобрали. Старик в немом напряжении глядел вслед уезжающим. Когда ближе к полудню расположились на привал, Стёпа высказал с завистью: – Коня и корову подарить чужому башкирцу!.. Простите меня за слово, но верно говорят – блаженный вы, Петрович! Байбарин стал горячо говорить о справедливости – разнервничался. Показывал рукой на север, на пологие, а местами крутые холмы – отроги Уральских гор, показывал на юг, куда уходило широко раскинувшееся поле, поворачивался лицом на запад: – Всё это раздолье принадлежало башкирам, они – исконные хозяева этого огромного края! Я читал книги путешественников, да и старики вспоминали какое невероятное было изобилие зверей, птиц, рыб... Роскошные пастбища, леса: оленей, лосей, косуль, кабанов, белок, лисиц – несметно! Все породы диких гусей, уток, куликов плодились тут и там, на лесистых холмах пропасть тетеревов, в степи в великом множестве – дрофы, стрепеты, кроншнепы. Табуны башкирские ходили – взглядом не окинуть их. А как полез народ с истощённых расейских земель, как стали хватать да гадить! Нынче поверь-ка, что водилась в здешних речках форель? В лесах нет ни оленя, ни кабана, ни медведя, ни диких пчёл, да и сами-то леса посократились изрядно. Сейчас поедем – будет бор. В мою молодость по нему катили целый день. А в прошлом году я был – и часу бором не ехал. И разор дальше идёт! Да притом как поступают с башкирами? Работник пытался понять, к чему ведёт хозяин. – Насчёт разора вы верно... Но по-чудному выражаете: вроде сами вы нерусский. Прокл Петрович махнул рукой: – Уже слыхал я это! Подумай над стихом – я прочту тебе. Его написал русский человек в старые времена, написал о здешнем нашем крае: "Вот люди набегут толпами, твоё приволье полюбя, и не узнаешь ты себя под их нечистыми руками! Вот тук земли неистощённой всосут чужие семена, чужие снимут племена их плод, сторицей возвращённый!" – Байбарин с настойчивостью обратился к Стёпе: – Подумай, кто был здесь чужим в старое время? Россияне из-под Вязьмы, из-под Калуги, Курска, Твери! То есть сказано в стихе о племенах Московии. Степуган догадался: – Ага-ага! А вы – казацкого рода. Вы – на особицу. Байбарин в досаде издал что-то похожее на рык. – Мои предки – такие же незваные гости здесь! На мне те же грехи, что и на всех русских хищниках! Работник аж крякнул: не подозревал в хозяине этой страстишки "представляться", валять дурака.