355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » И. Иванов » Александр Островский. Его жизнь и литературная деятельность » Текст книги (страница 8)
Александр Островский. Его жизнь и литературная деятельность
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 18:04

Текст книги "Александр Островский. Его жизнь и литературная деятельность"


Автор книги: И. Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)

ГЛАВА XVI. ПОСЛЕДНИЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ ОСТРОВСКОГО

Участие Островского в празднествах по случаю открытия памятника Пушкину

В Москве открывали памятник великому поэту. Торжество собрало известнейших деятелей современной русской науки и литературы. В течение двух дней Обществом любителей российской словесности устраивались заседания и произносились речи в честь родоначальника русской национальной поэзии. 8 июня Общество устроило обед, и Островский произнес здесь большую речь.

Драматург перечислял заслуги Пушкина и первую сформулировал так: “Через него умнеет все, что может поумнеть”. Значение высшей творческой натуры Островский видел в возвышении душ, в улучшении помыслов, в утончении чувств. Он вполне точно определял место Пушкина в истории русской литературы: Пушкин “дал серьезность, поднял тон и значение литературы, воспитал вкус в публике, завоевал ее и подготовил для будущих литераторов, читателей и ценителей”. Это значит – Пушкин превратил литературу в общественное дело, вложил в нее значительное жизненное содержание. Эти цели заставили Пушкина думать и писать совершенно независимо от иноземных образцов, создать собственное направление, освободить литературу от риторических условностей и школьных формул, взглянуть на действительность свободно, непосредственно и столь же просто и свободно воспроизводить ее.

Речь Островский заключил также простыми, но меткими словами, вполне точно оценивавшими значение пушкинского гения:

“Он завещал нам искренность, самобытность, завещал каждому русскому писателю быть русским. Ведь это только легко сказать! Это значит, что он – Пушкин – раскрыл русскую душу. Конечно, для последователей путь его труден, но если литература наша проигрывает количеством, то выигрывает качеством. Не много наших произведений идет на оценку Европы, но в этом немногом оригинальность наблюдательности, самобытный склад мысли замечены и оценены по достоинству. Теперь остается пожелать России более таких талантов, пожелать русскому уму поболее развития, простора, а путь, по которому идти талантам, указан нашим великим поэтом. Предлагаю тост за русскую литературу, которая пошла и идет по пути, указанному Пушкиным. Выпьем весело за вечное искусство, за литературную семью Пушкина, за русских литераторов! Выпьем очень весело этот тост. Нынче на нашей улице праздник!”

Вскоре Островский выступил с новым насущным общественным делом. Оно подсказывалось всем его писательским опытом, основными достоинствами его таланта, отвечало его давним и задушевным желаниям.

Император Александр III немедленно по вступлении на престол отменил монополию казенных театров в столицах. Эта отмена влекла за собой возникновение частных сцен. Островский поспешил воспользоваться ею для осуществления самой настоятельной для русского искусства художественной цели – основания образцового народного театра.

В качестве председателя Общества драматических писателей Островский представил государю записку.

Он указывал на непрерывный и усиленный рост количества любителей театрального искусства. Оно умножается с каждым поколением, спрос на театральные зрелища давно превысил предложение. До 1853 года драматические представления давались в Большом театре, но и он уже был тесен. Потом драму перевели в Малый театр, то есть еще сузили доступ к спектаклям, и огромное большинство публики осталось без театра.

А между тем Москва с каждым годом ширится и все гуще населяется, будучи центром России. Автор записки пользуется случаем выразить свои заветные сыновние чувства к дорогому городу: “Там древняя святыня, там исторические памятники, там короновались русские цари и коронуются русские императоры; там в виду торговых рядов, на высоком пьедестале, как образец русского патриотизма, стоит русский купец Минин. В Москве всякий приезжий, помолясь в Кремле русской святыне и посмотрев исторические достопамятности, невольно проникается русским духом. В Москве все русское становится понятнее и дороже… Москва – город вечно обновляющийся, вечно юный, через Москву волнами вливается в Россию великорусская народная сила”.

Ясно, какое цивилизующее значение может иметь Москва для народа, и театр должен стоять здесь на первом плане. Его действие на “свежую душу” особенно сильно. “Театр с честным, художественным, здоровым народным репертуаром развивает народное самопознание и воспитывает сознательную любовь к отечеству, он необходим для Москвы. Такой театр был бы поистине наукой и для русского драматического искусства. Мы должны начинать с начала, должны начинать свою русскую народную школу, а не слепо идти за французскими образцами и писать по их шаблонам разные тонкости, интересные только пресыщенному вкусу. Русская нация еще складывается, в нее вступают свежие силы, зачем же нам успокаиваться на зрелищах, тешащих извращенные вкусы?”

Островский указывал на глубокий недуг русской сцены, вполне сохранившийся и до сих пор. В Москве, и следовательно, вообще на русской сцене нет труппы для бытового и исторического репертуара. Актеры коснеют на шаблонных бесцветных ролях международного характера. Нет и театра для самой отзывчивой, благодарной и свежей публики. Театр удовлетворяет лишь вкусы людей слишком усталых и нервных и потому неспособных оценить сильный драматизм, крупный комизм, понять горячие, искренние чувства и живые, сильные характеры.

Драматическая поэзия ближе к народу, чем все другие искусства, и в этой близости – ее сила, ее спасение от измельчания и опошления. Только истинно народные произведения переживают века, – и Островский заключает свою записку указанием на облагораживающее влияние истинного искусства на общество и народ и предупреждением, что без русского образцового театра все театральное дело в России может попасть в руки спекулянтов.

Император Александр III сочувственно встретил записку и собственноручно написал на ней: “Было бы весьма желательно осуществление этой мысли, которую я разделяю совершенно”.

Островскому было разрешено устроить в Москве частный русский театр. Драматург ревностно принялся за разрешение этой задачи. Он обратился к “просвещенному московскому обществу” с приглашением принять участие в осуществлении мысли, одобренной государем. Он предлагал общую программу устройства будущего национального театра, определял количество мест и их цену, устанавливал общие правила насчет состава труппы, постановки пьес, репертуара – чтобы театр “производил на публику воспитательное действие”. Пьесы должны ставиться только избранные, истинно художественные, потому что только такие произведения “производят на публику желанное цивилизующее действие”. Что касается новых пьес, то ежегодно следует давать одну или две исторические драмы, три-четыре комедии, одну пьесу сказочного содержания для святочных и масленичных спектаклей. В запасный репертуар наравне с лучшими русскими произведениями должны входить классические иностранные пьесы, имеющие всемирное художественное значение и ставшие достоянием всех образованных наций.

К записке, в январе 1883 года, Островский приложил проект устава товарищества на паях. В этом же месяце Островский получил красноречивое доказательство того, как высоко государь ценит его заслуги перед русской литературой. Ему была пожалована пожизненная пенсия в три тысячи рублей. Вскоре должно было последовать новое правительственное распоряжение, удовлетворившее, по-видимому, самым смелым мечтам и надеждам даровитого печальника о судьбах русской драмы и сцены.

Деятельность Островского вступала на другой – художественно-практический – путь. Его мысль была поглощена новыми задачами, а для творческой работы оставалось не так много времени, да и силы были уже не те.

Об этом факте свидетельствуют последние произведения нашего драматурга.

С самого начала восьмидесятых годов его творчество начинает бледнеть…

Комедия Невольницы (1881) явно знаменует поворот от яркого художественного воссоздания лиц и фактов в сторону простых сценических диалогов – неизменно очень живых, содержательных, полных остроумия и идей, но не создающих на сцене движения и драматизма и большею частью одинаково бесполезных и для развития действия, и для уяснения психологии действующих лиц.

Драматург, разумеется, старался остаться на высоте современности, брать темы и героев из текущей действительности, драматизировать жгучие общественные проблемы. Такова, например, комедия Красавец-мужчина (1883). Но в результате получалось мало сцен действительно характерных, являлись лица лишь более или менее верно схваченные, а вся пьеса превращалась в ряд иллюстраций к ненаписанной публицистической статье, составившейся в уме драматурга. Выходила не драма со значительными, художественно обобщенными общественными явлениями, а сценическое представление с более-менее интересными ролями.

Красавец-мужчина – четырехактная пьеса, что совершенно не соответствует психологической глубине избранного героя и его значительности как общественного явления. Естественно, пьесу пришлось наполнить исключительно театральным материалом, то есть более или менее случайными встречами, более или менее правдоподобными поступками действующих лиц, более или менее оживленными диалогами.

Последняя пьеса – Не от мира сего (1885) – даже не может подлежать критике как пьеса Островского: так мало в ней следов его таланта и тех самых простоты и непосредственности, которые он недавно объявлял величайшими достоинствами пушкинского гения.

Главная героиня – действительно не от мира сего, но не столько по своим идеальным совершенствам, сколько по судьбе, устраиваемой для нее автором. Она является на сцену, одни говорят, вполне здоровой – и это люди честные и правдивые, другие – будто совсем больной – и это слова явного проходимца. Произносит удивительная героиня несколько чувствительных монологов, впадает в необъяснимый психопатический ужас перед одним из действующих лиц – человеком безобидным и на редкость добрым, только любящим пожить, и, наконец, внезапно умирает от легкомысленных счетов мужа с некоей певицей, умирает самой ангельской и красноречивой смертью, оставаясь в живых ровно столько, чтобы сказать мужу-грешнику о своей любви к нему и о прощении.

Очевидно, в творческой деятельности Островского наступил кризис. Сам драматург, по-видимому, верно оценивал состояние своего таланта. Он с еще большим усердием, чем раньше, обратился к переводам. Б год смерти Островского вышли “Интермедии” Сервантеса в его переводе, и, мы знаем, он до конца лелеял мысль о переводе Мольера. Вряд ли она осуществилась бы вполне: Островский все свое время отдавал необыкновенно сложной и утомительной работе на театральной службе.

ГЛАВА XVII. ОСТРОВСКИЙ НА ТЕАТРАЛЬНОЙ СЛУЖБЕ

Его болезнь и смерть

Одобрение государем записки Островского о народном театре естественно завершилось практическим назначением. Во второй половине 1885 года вопрос был решен окончательно, а еще раньше Александр III, в первый раз встречая Островского, заявил ему:

– Поручая вашему ведению свои театры, я уверен, что они будут в хороших руках. Делайте все, что найдете полезным для процветания их.

1 января 1886 года управляющим императорскими московскими театрами был назначен А. А. Майков; Островского назначили заведующим репертуарной частью и начальником театрального училища. Московские театры получили самостоятельное управление и двух хозяев: собственно по хозяйственной части и по художественной и учебной. Важнейшие обязанности легли на Островского, на самом деле единственного распорядителя театральным делом, – и он немедленно весь отдался своему долгу.

У него давно уже был намечен целый ряд реформ. Еще раньше, когда была образована комиссия для пересмотра старых театральных постановлений и порядков, Островский принял живейшее участие в ее работе. Тогда же он неутомимо составлял записки, исторические обзоры, проекты– и особенно хлопотал об учреждении театральной школы.

“Если я доживу до тех пор, – говорил он, – то исполнится мечта всей моей жизни и я спокойно скажу: ныне отпущаеши раба твоего с миром!..”

Только что состоявшееся назначение он называл счастьем. Он почувствовал новый прилив сил, восторженный подъем духа и “с непогасшею еще страстью” – говорил он – взял на свои плечи новую ношу. Он прибавлял, что плечи были уже усталые, а ноша тяжела и непосильна. Но действительно страстная любовь к делу должна была восполнить все немощи и помочь преодолеть все тяготы.

Прежде всего Островский принялся за вопрос о школе. По обыкновению, он и на этот счет составил обстоятельную записку. Театральное училище должно поставлять артистов на императорскую сцену. Теперь эта сцена вынуждена пополнять свою труппу провинциальными актерами и даже любителями: явление ненормальное и даже убыточное. Школа и сцена должны быть неразрывно друг с другом связаны. Из школы ученики должны поступать на сцену и здесь, среди опытных артистов, завершать свое художественное воспитание, расти на глазах публики. Театр – естественное продолжение школы, и так должно быть везде, идет ли речь о драме или об опере. Не оставил Островский без внимания и балет. Он хотел обновить его, сообщить ему занимательность с помощью феерий и сказочных представлений. Наконец, драматург входил и в частные вопросы театральной службы, тщательно пересмотрел состав лиц, заведующих постановкой и исполнением пьес, и предпринял немало существенных преобразований и в этой области.

Работа шла безостановочно, можно сказать – Островский отдавал ей все свои духовные и физические силы. По временам им овладевала оторопь перед громадностью и сложностью задачи, и он писал тогда: “Нет, я чувствую, что у меня не хватает сил и твердости провести в дело, на пользу родного искусства те заветные убеждения, которыми я жил, которые составляют мою душу. Это положение глубоко трагическое”.

Но эти настроения не могли заставить Островского опустить руки. Напротив, после тяжелого раздумья он с новым рвением набрасывался на работу и сообщал совсем другие вести вроде следующей: “Вот уже две недели я до самозабвения работаю над преобразованием театрального училища, а теперь страдаю на экзаменах всякой мелочи обоего пола”.

Очевидец рассказывает, до каких пределов доходило утомление Островского.

Почти каждый день он являлся домой измученный, с потухшим взглядом, опускался в кресло и в течение некоторого времени не мог вымолвить слова…

– Дай мне опомниться, прийти в себя, – начинал он. – Я сегодня чуть не умер. Мне не хватало воздуха, нечем было дышать… Ревматизм не позволяет от боли пошевелить руками… Народу, с которым надо было объясняться, пропасть… Потом доклады – я сегодня подписал шестьдесят бумаг, – и вот видишь, в каком состоянии воротился домой…

Едва отдохнув, вечером он отправлялся в театр – большею частью успевал посетить тот и другой, – волновался, видя неисправности, и дома засыпал беспокойным и тревожным сном.

После нескольких месяцев изнурительного труда Островский собрался поехать в деревню. Имение это – сельцо Щелыково Кинешемского уезда – было приобретено еще отцом Островского, по завещанию покойного досталось его второй жене, и она продала его своему пасынку.

Местность, где расположена усадьба, в высшей степени живописна, перерезывается тремя речками, окружена лесом, с балкона барского дома открывается великолепный вид. Островский очень любил проводить лето в Щелыкове; страстный рыболов и от природы человек с простыми вкусами, домосед и семьянин, он чувствовал себя в деревне здоровым и счастливым. Программа жизни была не сложная, но приносила писателю отдых и ясное, радостное настроение духа: “Читаем, гуляем в своем лесу, ездим на Сендегу ловить рыбу, сбираем ягоды, ищем грибы… Отправляемся в луга с самоваром – чай пьем. Соберем помочь, станем песни слушать, угощение жницам предоставим: все по предписанию врачей и на законном основании”.

Такая же программа, несомненно, имелась в виду, когда наконец Островский выехал из Москвы 28 мая.

Но уже в день выезда Островский чувствовал себя крайне плохо. За несколько дней до этого он простудился, ревматические боли усилились, он уехал в деревню полуживой.

До Кинешмы все шло благополучно, но от города до деревни пришлось ехать на лошадях, по дурной дороге, в холодную и дождливую погоду… Больной, видимо, приехал умирать. Несколько дней прожил он среди ужасных страданий, по целым часам не мог пошевелиться. Утром 2 июня 1886 года его не стало.

Похоронили Островского в селе Бережки, в двух верстах от Щелыкова. Государь пожаловал на погребение три тысячи рублей, назначил вдове такую же пенсию и на воспитание детей две тысячи четыреста ежегодно.

На гроб покойного было возложено много венков от художественных и общественных учреждений. Московская городская дума 2 июня 1887 года открыла народную читальню имени Островского, а два года спустя последовало высочайшее соизволение на открытие повсеместно в империи подписки для сбора пожертвований на памятник Островскому в Москве. В течение семи лет при Обществе русских драматических писателей было собрано около тринадцати тысяч рублей, и, несомненно, рано или поздно память одного из даровитейших и усерднейших тружеников русского слова будет почтена достойно его таланта и труда.

ГЛАВА XVIII. ОБЩИЙ ВЗГЛЯД НА ЛИТЕРАТУРНУЮ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ ОСТРОВСКОГО

Мы видели – творческая деятельность Островского начала ослабевать и гаснуть уже за несколько лет до его смерти. Он сам говорил, что нуждается в сотрудниках, намерен приняться за переводы. Сотрудники, впрочем, вряд ли могли помочь драматургу вернуть дни свежего, энергичного творческого взгляда; Островскому, очевидно, предстояло другое поприще, и здесь он, несомненно, оказал бы великие услуги русскому искусству, если бы смерть не прервала его дел в самом начале.

Но как бы ни был значителен упадок художественного таланта Островского, литературное наследство его представляется вполне законченным, можно сказать классическим. Мы видели, оно заключается в трех сокровищах: бытовая комедия, историческая драма и пьесы из мира интеллигенции пореформенной эпохи.

Все эти пути, коими шел Островский, имеют не одинаковое значение в истории русской литературы. Первое место принадлежит бытовой комедии. Островский открыл – вполне самостоятельно – целую неизвестную область, с особенным бытом, оригинальными характерами, своеобразным языком и складом мыслей и чувств. Только в том, что касается некоторых типов, у него были предшественники, но учителями Островского их можно признать с большой натяжкой.

Гоголь до Островского создал тип купеческой свахи, нарисовал множество фигур чиновников, коснулся и купцов. Во всей этой галерее только сваха могла послужить известной опорой вдохновению Островского: чиновники и купцы Гоголя при некоторых общих чертах с героями Островского отличаются от них настолько же, насколько петербургская департаментская канцелярия или провинциальный чернильный застенок отличаются от московских присутственных мест. О подражании или заимствовании не могло быть и речи.

В исторической драме предшественник Островского – Пушкин, но он вообще родоначальник этого жанра. Может быть, следует упомянуть здесь еще Хомякова. Он написал драму о Самозванце, и у Островского оказались некоторые совпадения с этой пьесой. Но они обусловлены опять же не подражанием, а одинаковостью задачи и общностью источников.

Островского следует считать безусловно оригинальным представителем московской комедии и исторической хроники. Сравнительно менее значительны “интеллигентные” пьесы: здесь у Островского было немало талантливых соревнователей, и в этой области ему не пришлось сделать открытий, недоступных ни прежде, ни после другим писателям. Если бы деятельность Островского ограничилась написанием только этих произведений, его нельзя было бы назвать первостепенным классическим русским драматургом. Но он действительно сказал новое слово, правда, не в понимании его славянофильских поклонников, – он расширил кругозор художественного русского гения, подчинил его власти целую породу неведомых раньше людей, и следовательно, дал новое содержание общественной мысли. Россия национальная в теснейшем смысле слова, точнее московская Русь, изучена и воспроизведена Островским в ее прошлом и настоящем с бессмертной правдой и полнотой. Он – настоящий поэт “святой Руси”, вдохновенный этнограф и историк, сумевший с высоты современного просвещения бросить взгляд в затаеннейшие уголки сложной и темной психологии московского старозаветного человека. Какую неоценимую услугу оказал он русской науке и русской общественной политике? Услугу тем более редкую, что Островский во всех своих исследованиях национальной почвы оставался художником, беспристрастно наблюдающим, спокойно творящим и всегда поразительно ясным.

У весьма немногих писателей можно найти такой определенный и идейно веский материал для публицистической характеристики общественных явлений, и всем известно, как блестяще воспользовался этим качеством пьес Островского Добролюбов.

В самом деле, какая прозрачность и тонкость рисунка! Стоит только вслушаться в разговоры героев Островского, и в вашей памяти непременно останется множество оригинальнейших оборотов речи и мысли, а вместе с ними навсегда резкий, единственный по оригинальности образ.

Прежде всего, царь темного царства – московский купец – “именитый” и “первостатейный”. Собственно, пределы его царства очень ограниченны: собственный дом да собственная лавка. Но сама порода – в высшей степени многочисленна, она составляет население целой страны; и, естественно, подданных у нее великое множество – и ровно столько же “униженных и оскорбленных”.

Почему же непременно где именитый купец – там и несчастные жертвы? Как мог народиться и развиться особый тип – самодур, разумное существо, не признающее ничьего разума и никакой логики, кроме своего каприза и произвола – “хоть ты ему кол на голове теши”? И почему произвол направлен преимущественно на унижение и оскорбление других? “Скажет – кто я? Тут уж все домашние ему в ноги должны, так и лежат, а то беда”.

Семьей не ограничивается вотчина самодура. Существуют приказчики, мальчишки, народ “купленный”, в пользу него законов не существует, все решает его “воля хозяйская”.

Наконец, вообще всякий слабый, скромный или безвольный человек на каждом шагу подвергается опасности: самодур может нанести ущерб его чести и его человеческому достоинству. Он будет поднят на смех за плохое одеяние, за свою ученость, даже за свою честность, его вымажут сажей, заставят плакать, в пуху вываляют – вообще до последней степени унизят, изломают и исказят его человеческий образ.

Можно подумать, что эти бессовестные люди – прирожденные преступники, одержимые каким-то длящимся бешенством. На самом деле – ничего подобного: это вполне мирные обыватели, весьма часто добродушные, даже наивные и склонные к юмору. Как же они могут гордиться возможностью всякого обидеть, в то время как их никто обидеть не может?

Вопрос в высшей степени важный. Он касается самых основ темного царства, его первоисточников. Добролюбов в своих блестящих статьях миновал его, – а между тем только он исчерпывает до дна всю бездну тьмы и жестокости, порождающую ежедневно Большовых, Брусковых, Пузатовых и создающую для них сцену действия.

Драматург сам дает вполне ясный ответ. Брусковы вовсе не герои и не торжествующие животные, как бы сильно они ни вопияли о своем праве обижать и миловать. Они, по существу, жертвы, трагические жертвы несравненно более сильных самодуров. Собственно, их самодурство – не что иное, как дикий крик в свою очередь жестоко оскорбленной, угнетенной человеческой природы.

Один из героев пьесы Комик XVII века – вполне точный двойник самодура XIX столетия – обращается к своей знакомой – такой же почвенной москвичке – с изумительно красноречивой исповедью насчет своих отношений с сыном, рабски ему послушным:

 
Вот, Татьяна
Макарьевна, родительскому сердцу
Не лестно ли такую зреть покорность
Сыновнюю! Когда тебе взгрустнется
Иль пьян придешь домой, на что утешней
Поклоны их земные! Заставляешь
Поклоны бить и веселишься духом,
Что как-де ты ни мал, ни приобижен
От властных лиц, а детям, домочадцам
В своем дому все тот же государь.
 

Совершенно такая же логика и у Брускова, и у Дикого. Они принимаются за издевательство над домочадцами, когда сами попадают в безвыходное положение, когда их собственное самолюбие оскорблено. Тогда они становятся подобны Поприщину и, конечно, требуют знаков подданства. Так же поступают и их жертвы: вконец забитая супруга Кита Китыча оказывается матерью-деспоткой и бросает сыну те самые угрозы, которые сама слышит от мужа; и доводы у нее те же: “Яйца курицу не учат”.

Не остается безответным и сын: он также самодур, только в другой роли – в роли кутилы. Он скромен, но уже намерен запить, а “стоит только начать, – говорит он, – то я чувствую, что вся тятенькина натура покажется”.

Несомненно, и обрушится на какого-нибудь “молодца”, а тот в свою очередь допечет Тишку, пока еще мальчишку, а Тишка выместит свою обиду на беззащитном “стрюцком”, высмеет его лохмотья и слезы; со временем он при первой же возможности заявит: кто я? чего моя нога хочет?

Неразрывна круговая порука рабства и произвола. В эту порочную цепь включено разностороннее воспитание всех жителей темного царства. И попробуйте сыскать здесь виноватого!

Например, Андрей Титыч – юноша, несомненно, симпатичный, добрый и даже благородный. Но он уже заражен недугом: он издевается над каким-то бедняком-учителем, ему нравится, как рядские кричат вслед “ученому”: “Ты, окромя свинячьего, на семь языков знаешь”.

Андрея Титыча стыдят, но он, нисколько не смущаясь, отвечает: “Нельзя нашему брату не смеяться, – потому эти стрюцкие такие дела с нами делают, что смеху подобно… другой весь-то грош стоит, а такого из себя барина доказывает, – и не подступайся – засудит; а дал ему целковый или там больше, глядя по делу, да подпоил, так он хоть спирю плясать пойдет”.

И мы это видим воочию. Если не всякий “барин” готов плясать спирю – то уж непременно за целковый или больше, глядя по делу, продаст и совесть, и закон. Кит Китыч в этом вопросе вполне сходится с сыном: “Уж и ваш-то брат нам солон приходится”, – говорит он барину и просит “пожалеть человеческую душу”.

Но жалость барина известная. Приказный Мудров прямо сознается, что у их брата нет “человечества”. К ним даже невиноватый является с таким видом, будто его засудить могут, и готов платить деньги даже за ласковый взгляд. И платит, потому что – говорит московская обывательница – “не бойся суда, а бойся судьи, пуще всего ты его бойся”. Вполне естественно: ведь суд, объясняет приказный Крутицкий, – “торговля, а не суд”, и кто меньше берет, тот даже преступнее, потому что дешевле продает свою совесть. И так на дело смотрят не одни взяточники. Общественное мнение разделяет тот же взгляд. Взятки – только страшное слово: в сущности это – благодарность, “а от благодарности отказываться грех”.

Так рассуждает вдова коллежского асессора, дающая дочерям “благородное воспитание”. Важный чиновник безусловно подтверждает ее взгляд: “Не пойман – не вор”, – так общество смотрит на взяточников, и общество интеллигентное, не замоскворецкое.

Где же после этого Брускову додуматься до высших понятий? Он, разумеется, признал торговлю правосудием законом природы и решительно не верит в честных чиновников. В бескорыстии начальства он видит сугубый подвиг: “Если с него не взять, так он опасается”, – говорит московский философ. Черта – замечательная! Она с особенной силой подчеркнута и Писемским в романе “Тысяча душ”: вся драма Калиновича как общественного деятеля создается именно органическим недоверием народа и общества к его честности и бескорыстной чистоте его намерений. Целыми веками обыватель привыкал только к ябеде [1]1
  Клевете, напраслине (Словарь В. Даля).


[Закрыть]
и кривде, – где же ему постигнуть гражданина в мундире чиновника! И он готов предположить все, что угодно, – только не бескорыстие и неподкупность.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю