Текст книги "Александр Островский. Его жизнь и литературная деятельность"
Автор книги: И. Иванов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)
ГЛАВА X. «ЛИТЕРАТУРНАЯ ЭКСПЕДИЦИЯ» И УЧАСТИЕ В НЕЙ ОСТРОВСКОГО
Влияние путешествия на его творчество
Правительственная командировка литераторов для изучения местностей России в бытовом и промышленном отношении – факт в высшей степени замечательный в истории русского общества. Он совпал с началом царствования Александра II и стал следствием деятельности великого князя Константина Николаевича.
Второй сын императора Николая великий князь был одним из самых искренних сторонников преобразовательного движения. На поприще морской службы великий князь успел развить деятельность совершенно неожиданную и, по-видимому, не входившую в круг обязанностей и забот генерал-адмирала.
Прежде всего он взялся бороться с жестокой язвой нашего времени, – с невежеством, обманом и всевозможными тайными преступными проделками чиновников. Он потребовал безусловной правды во всех служебных отчетах, какие представлялись ему. Великий князь желал знать подробно внутреннее состояние России, и для изучения его были призваны не чиновники, а лучшие современные писатели и знатоки народного быта: Писемский, Гончаров, Григорович, Потехин, Афанасьев-Чужбинский, Максимов. Островский сам вызвался принять участие в исследованиях. Он вошел в соглашение с Потехиным и поделил с ним Волгу. Потехин взял себе местность от устьев Оки до Саратова, Островскому достались верховья Волги.
При морском ведомстве издавался журнал “Морской сборник”. Великий князь расширил содержание журнала и допустил статьи по самым жгучим современным общественным вопросам, – о гласном судопроизводстве, об отмене телесных наказаний. В журнале появились сочинения, не имевшие ничего общего с морским делом. Гениальный врач и знаменитый педагог Пирогов поместил здесь свои статьи “Вопросы жизни”, восстававшие против жестокости и бездушия старых педагогов и учителей. Газеты только и жили перепечатками из морского журнала.
Здесь же предполагалось печатать и отчеты писателей, отправлявшихся исследовать русскую землю.
Задача предстояла трудная и требовала от путешественников особенного уменья – говорить с простыми русскими людьми и вызывать их на откровенность. Все сколько-нибудь напоминавшее власть и начальство отпугивало даже самых смелых и связывало их язык. Так происходило особенно в глухих местностях, представлявших для исследователей наибольший интерес. Нужны были сноровка, простота и находчивость, чтобы не даром прогуляться среди повально молчаливых и загадочных людей.
Выгод за все труды больших не представлялось. Содержание было положено очень скромное – по сто рублей в месяц каждому исследователю. Впоследствии оно было увеличено, но и само дело являлось весьма сложным, беспрестанно требовало неожиданных расходов, – и писателей могла привлекать преимущественно занимательность самой работы. Наконец, вопрос о печатании отчетов в “Морском сборнике” с течением времени принял неблагоприятный оборот. Решать его предоставили Морскому ученому комитету. Во главе комитета стоял адмирал Рейнеке, весьма мало понимавший и ценивший литературу и совершенно равнодушный ко всему за пределами специальной морской службы. Он решил искать в статьях исследователей и принимать только то, что имело непосредственное отношение к морскому ведомству и представляло простой служебный доклад.
В результате комитет стал отвергать статьи “по литературному достоинству”, устранять рассказы о личных впечатлениях, навеянных природой, самобытными чертами быта. Художественная и просто свободная литературная форма изложения не допускалась, – и авторы должны были обращаться со своими статьями в другие издания.
Письменные впечатления Островского также не избегли этой участи. Его отчет “Путешествие по Волге от истоков до Нижнего Новгорода” напечатали в “Морском сборнике”, но автор был слишком художник, чтобы удовлетворить канцелярскую редакцию. Отчет подвергся изменениям и сокращениям, было вычеркнуто немало художественных подробностей, – а в них именно и заключалась высшая ценность статьи.
Островский собрал громадное количество материала. Он остался необработанным “благодаря” Морскому ученому комитету, – но и в сыром виде отчет представлял поучительный и богатый источник сведений о верховьях Волги.
Островский приступил к изучению края прежде всего как художник, отзывчивый на все оригинальное и яркое в природе и в человеческом быту. Даже в искаженном напечатанном варианте отчета окончательно вытравить художественную манеру автора судить о предметах и людях редакторам не удалось. Постоянно встречаются живые сцены, жизненные бытовые факты, меткие вдохновенные характеристики, летучие острые слова.
Любопытны, например, сведения о нравах города Торжка: они впоследствии пригодились Островскому и как драматургу. У торжковских девушек искони ведется обычай иметь “предмет”. Это нисколько не считается зазорным, напротив – свобода в увлечениях молодежи признается следствием общественного мнения торжковских обывателей. Другой обычай – тайный увоз невест – не менее замечателен, – и его отметил Островский. Образы Варвары и Кудряша являются несомненными отголосками торжковских впечатлений.
Помимо нравов Островский подмечает особенности местных говоров, записывает оригинальные выражения и даже собирает материалы для словаря наречия приволжского населения. Эти материалы наследники Островского передадут потом в Академию Наук. Не забывает путешественник и о красотах природы. Он описывает каждый шаг своего пути, как глубокий знаток русской народной психологии, как страстный любитель родной старины.
Легко представить, какую великую пользу принесло путешествие художественному таланту Островского! Лучшей школы для него нельзя было и представить. Он видел одну из самых самобытных исторических местностей России – с древними городами, с исконно-старинными обычаями и нравами, со своеобразным прадедовским языком. Его поражала беспросветная захолустная глушь в средине России, в каких-нибудь шестидесяти верстах от древнего города Твери. Он невольно вспоминал не только исторические были давних времен, но даже сказки: до такой степени кругом жизнь была первобытна и неподвижна, – и теперь еще можно кстати повторить выражение русской сказки про Ивана Царевича: “Едет он день до вечера – перекусить ему нечего”.
И русский путник в середине XIX века едва достает в попутном селе несколько яиц – утолить свой голод.
Его поражает полное отсутствие мужиков во всей деревне, даже десятским – баба, – и на вопрос, где мужики, отвечает на неслыханном языке:
– Которы ушли у камотесы, которы дорогу циня.
А рядом – вечевые города с былой, безвозвратно исчезнувшей вольностью, широкая Волга, видавшая виды на своих тихих водах, Нижний Новгород – с величавой историей Козьмы Минина, захудалый Углич с трагическим кровавым преданием о цареубийстве… Все эти события и образы прошлого всплывали в памяти Островского и не исчезали бесследно. Некоторые случайные встречи еще глубже внедряли впечатления поволжского путешествия.
По пути из Осташкова во Ржев Островский заехал на один постоялый двор и попросил ночлега. Хозяин встретил гостя неприветливо, поразил его своим разбойничьим видом и отказал в ночлеге. После оказалось, – он торговал своими пятью дочерьми. Островский твердо запомнил встречу и воспользовался ею для комедии На бойком месте.
Но еще раньше возникла Гроза. Она писалась одновременно с отчетом о путешествии: отчет появился в “Морском сборнике” в 1859 году, Гроза – в первой книге “Библиотеки для чтения” за 1860 год. Оба произведения – плод живых впечатлений путешествия. Участь Грозы оказалась счастливее статьи. На драму обратила внимание Академия и поручила профессору Плетневу представить отзыв о пьесе. Критик восхищался характером Катерины, верным изображением провинциального городского быта и находил произведение достойным Уваровской премии. Академия и присудила эту премию 29 декабря 1860 года.
Но воспоминания о поездке не ограничились Грозой. Островский начинает деятельно заниматься русской стариной. Подвиг Кузьмы Минина представлял благодарную задачу для драмы. Волжские впечатления ярко восставали в памяти драматурга, и он даже вложил в уста своего героя описание одной из самых красноречивых картин Поволжья.
Минин ободряет себя мыслью, что не погибнет царство, населенное упорным, терпеливым и трудолюбивым народом. Глядя на родную реку, Минин говорит:
Вон огоньки зажглись по берегам…
Бурлаки, труд тяжелый забывая, убогую себе готовят пищу.
Вон песню затянули… Нет, не радость
Сложила эту песню, а неволя,
Неволя тяжкая и труд безмерный,
Разгром войны, пожары деревень,
Житье без кровли, ночи без ночлега…
О, пойте! Громче пойте! Соберите
Все слезы с матушки широкой Руси,
Новогородские, псковские слезы,
С Оки и с Клязьмы, с Дона и с Москвы,
От Волхова и до широкой Камы…
Пусть все они в одну сольются песню
И рвут мне сердце, душу жгут огнем
И слабый дух на подвиг утверждают…
Драма появилась в январской книге “Современника” за 1862 год. Ровно три года спустя в том же журнале Островский напечатал Воеводу, или Сон на Волге. Вся пьеса одушевлена удалью старинных волжских молодцов, живших “матушкой-Волгой”, деливших с ней свои радости и горе. Одна из самых лирических пьес написана, по-видимому, исключительно во славу Волги. Открывается она настоящим гимном в честь великой реки: стихи эти, по рассказу очевидца, производили сильнейшее впечатление на замоскворецких приятелей автора, они не могли равнодушно слушать их даже в чтении. Это – действительно очень красивое и прочувствованное обращение к Волге; вложено оно в уста одного из удалых молодцов, которому нет простора в избе и гулять охота в лодке по широкому волжскому раздолью:
Кормилица ты наша, мать родная!
Ты нас поишь и кормишь, и лелеешь!
Челом тебе! Катись до синя моря,
Крутым ярам да красным бережочкам
На утешенье, как на погулянье!
Недаром слово про тебя ведется;
Немало песен на Руси поется,
А всех милей – “По матушке по Волге”.
И дальше начинается песня…
Островский не ограничился лирическим воспроизведением старинного русского быта, он занялся обработкой наиболее драматических сюжетов, какие только можно отыскать в русской истории. Эпоха междуцарствия, конечно, стояла здесь на первом плане, Козьма Минин – только вступление. В 1867 году явилась в печати драматическая хроника Дмитрий Самозванец и Василий Шуйский, в том же году напечатано Тушино и в следующем – драма Василиса Мелентьевна.
Она возникла, несомненно, под впечатлением личности Ивана Грозного. Мысль об этой пьесе не принадлежала Островскому. Сотрудником знаменитого драматурга стал директор театров Гедеонов. Насколько обширно это сотрудничество – у нас нет вполне определенных данных. Одни говорят, что Гедеонов успел подробно разработать весь план пьесы, составил ее конспект и передал свои материалы Островскому. По словам других, Гедеонов сообщил Островскому только сюжет драмы и собственная его работа ограничилась прологом. Наконец, Горбунов утверждает совершенно другое: Гедеонов будто вручил Островскому уже написанную пьесу. Островский взял только сюжет, “написал собственную свою пьесу, не воспользовавшись ни одною сценой, ни одним стихом из творения Гедеонова”.
Из всех свидетелей Горбунов стоял к Островскому, несомненно, ближе других, и его свидетельству следует отдать предпочтение.
Прежде чем творчество Островского развилось на новом пути, к его волжским воспоминаниям прибавились другие, не столь сильные и глубокие, но имевшие свое значение в художественном развитии драматурга. Может быть, и мысль драматизировать самую живую эпоху русской истории была подсказана Островскому отчасти ближайшим знакомством с западноевропейской драматической литературой.
Знакомство это находится в связи с заграничным путешествием нашего писателя.
ГЛАВА XI. ПУТЕШЕСТВИЕ ОСТРОВСКОГО ЗА ГРАНИЦУ
Намерение порвать с театром
Главная цель, руководившая Островским в далекой поездке, заключалась в желании отдохнуть. Вряд ли он чувствовал особенный интерес к порядкам чужих краев и вряд ли мог питать намерение изучать западную жизнь и западных людей. Островский и его спутники – между ними находился Горбунов – запаслись записными книжками, в которые готовились вносить все наиболее выдающиеся впечатления и происшествия. В действительности впечатления оказались довольно незначительными, а происшествий сколько-нибудь замечательных не случилось – и записи Островского ничем не отличаются от дневника всякого обыкновенного русского странствователя по Европе, ищущего отдыха и освежения сил.
Островский, разумеется, по своей художественной природе не мог оставаться равнодушным к чудесам итальянского искусства. Например, в Соборе Св. Петра у него два раза готовы были навернуться слезы. Но здесь же стоит рядом замечание: “Осмотрели собор мельком”. Величия Колизея, по словам Островского, “описать невозможно”, а “чудеса Ватикана” он описывать “не станет”. Это звучит не особенно горячо, и в этих заявлениях нельзя открыть сильных впечатлений, невольно льющихся из-под пера восхищенного созерцателя художественных красот.
Но речь Островского остается холодной и довольно прозаичной, даже когда он заявляет о высшей степени своего наслаждения. О Флоренции он пишет: “Несказанное богатство художественных произведений подействовало на меня так сильно, что я не нахожу слов для выражения того душевного счастия, которое я чувствовал всем существом моим, проходя эти залы. Чего тут нет: и Рафаэль, и сокровища Тициановой кости, и дель Сарто, и древняя скульптура”.
Слышится что-то обязательное, общепринятое в этом добросовестном перечислении “чудес”. В таком же тоне дается отзыв и о дворце Дожей, о Canale Grande, o Риальто, об “отличном утре” – и здесь же оговорки: “Забыл записать, что в Венеции превосходные груши”.
Вообще гастрономическая часть занимает очень почтенное место в записях нашего путешественника: говорится о землянике с грецкий орех, об апельсинах с дыню, записываются даже целые меню, если они особенно дешевы и обильны. Горбунов на этих записях сосредоточивает чуть ли не всё своё внимание.
В результате нельзя сказать, чтобы Европа вызвала у русского драматурга живой интерес. Он не касается общественных условий, о политических вопросах нечего и толковать, население его занимает преимущественно или даже исключительно внешностью и костюмами. Единственное, на чем остановилось внимание Островского, – итальянская драматическая литература.
По возвращении в Россию он принялся за изучение итальянских драматургов и впоследствии перевел четыре пьесы: три комедии – “Великий банкир”, “Заблудшие овцы”, “Кофейня” – и весьма популярную драму Джакометти “Семья преступника”. Еще до этих пьес, в 1865 году, Островский в “Современнике” напечатал перевод шекспировской комедии “Усмирение своенравной” (совр. “Укрощение строптивой”. – Ред.).
Но несмотря на всю разнообразную и плодовитую литературную деятельность, Островский не выходил из нужды. Театральное начальство не думало образумиться и смягчиться. Оно наносило драматургу многочисленные обиды, или совсем не допуская его пьес на сцену, или обставляя их до последней степени небрежно и нищенски. Случалось, для спектакля не хватало самой обыкновенной хоть сколько-нибудь приличной мебели. Все это не могло не волновать Островского, и в период полного развития своего таланта он впадает в мучительное нервное расстройство.
Нужда преследует его неотступно. Сцена не признает его заслуг, он – автор первостепенных драматических произведений, один из самых блестящих писателей своего времени – не видит ни утешения, ни просвета в своем настоящем и будущем. Недуги начинают подтачивать его от природы некрепкое здоровье. Островский страдает сердцебиением, безотчетной пугливостью. Его изводит неизменно тревожное состояние духа, отсутствие сна и аппетита. И все это в середине шестидесятых годов, когда он находился в самом расцвете лет и сил!
Островский по временам доходит до отчаяния. Он не знает, как ему содержать семью, на что воспитывать детей, он готов даже совсем отказаться от театра. Намерение это становится особенно настойчивым после того, как театральные власти задержали постановку на московской сцене драмы Дмитрий Самозванец и Василий Шуйский. Артист Бурдин посоветовал Островскому написать письмо министру. Островский переслал этот документ Бурдину для дальнейшей передачи, сопровождая его следующими печальными признаниями:
“Любезный друг, я едва держу перо в руках; постоянное сидение за работой, бессонные ночи совершенно расстроили мои нервы. Известие, которое я получил от тебя, добило меня совершенно, хотя оно было для меня не новостью. Поутру я был в конторе (императорских театров), видел там Чаева, слышал от него о постановке его “Дмитрия Самозванца” в Москве, но вечером, когда получил твое письмо, со мной сделалось дурно; сегодня я весь разбит и, вероятно, слягу. Письмо (к министру) теперь у тебя в руках, – посылай его или разорви; делай так, как укажет тебе твоя любовь ко мне”.
В другом письме Островский кратко, но внушительно изложил свои многообразные мытарства. Письмо дышит скорбью; писатель, очевидно, достиг пределов своего терпения и больше не чувствует сил продолжать прежний тернистый путь. Письмо адресовано тому же Бурдину – 27 сентября 1866 года.
“Объявляю тебе по секрету, что я совсем оставляю театральное поприще. Причины вот какие: выгод от театра я почти не имею, хотя все театры в России живут моим репертуаром. Начальство театральное ко мне не благоволит, а мне уже пора видеть не только благоволение, но и некоторое уважение; без хлопот и поклонов с моей стороны ничего для меня не делается, а ты сам знаешь, способен ли я к низкопоклонству; при моем положении в литературе играть роль вечно кланяющегося просителя тяжело и унизительно. Я заметно старею и постоянно нездоров, а потому ездить в Петербург, ходить по высоким лестницам – мне уж нельзя. Поверь, что я буду иметь гораздо больше уважения, которое я заслужил и которого стою, если развяжусь с театром.
Давши театру 25 оригинальных пьес, я не добился, чтобы меня хоть мало отличили от какого-нибудь плохого переводчика. По крайней мере, я приобрету себе спокойствие и независимость вместо хлопот и унижения. Современных пьес больше писать не стану; я уже давно занимаюсь русской историей и хочу посвятить себя исключительно ей; буду писать хроники, но не для театра. На вопрос, отчего я не ставлю своих пьес, я буду отвечать, что они неудачны. Я беру форму Бориса Годунова, таким образом постепенно и незаметно я отстану от театра”.
Так писал драматург, уже давно признанный в русской критике “писателем необычайно талантливым, лучшим после Гоголя представителем драматического искусства в русской литературе”. Это признание, по свидетельству Добролюбова, было высказано в печати еще после комедии Свои люди – сочтемся! За семь лет до трагического письма о полном разрыве с театром сам Добролюбов посвятил Островскому ряд статей в высшей степени лестных, подробно рассматривавших содержание и смысл произведений драматурга. Талант Островского являлся, следовательно, вдохновителем даровитейшей и благороднейшей современной общественной мысли. Критик, стоявший во главе прогрессивного литературного движения, признанный руководитель молодого поколения увенчал Островского роскошным венком художника-гражданина.
И все это не помогло самым, казалось бы, естественным возможностям к постановке пьес Островского. Публика усердно смотрела его драмы и комедии, – но театр не желал показывать их публике, и первый современный драматург очутился в самом обидном и бессмысленном положении, какое только можно представить.
Островский не осуществил сполна своего намерения, подсказанного отчаянием, – и не мог осуществить, так как он не мог перестать писать пьесы из современной жизни, не мог окончательно расстаться с театром. Драматург переживал то самое настроение, каковое неоднократно посещало Тургенева вследствие ожесточенных нападок критики на его романы. Он говорил тогда: довольно! – и решал положить перо. Решение оставалось мечтой, художник снова принимался за творческий труд, являясь невольником своего гения, стихии, подчиняясь неумирающему и повелительному вдохновению. То же и с Островским.
Он действительно отдавал много сил историческим хроникам, но и современная жизнь не утратила для него интереса, – и после написания упомянутого выше письма не проходило года без новой комедии. С течением времени круг драматического творчества даже расширяется: Островский от бытовых пьес переходит к воспроизведению нравов и типов интеллигентной среды. Это – третья полоса его деятельности, столь же плодовитая и яркая, как бытовая и историческая.
Но эта производительность не свидетельствовала о том, что писательский путь Островского стал легче и благодарнее. Напротив, к концу шестидесятых годов драматург встретил нового и очень сильного соперника. Русские сцены набросились на оперетку, публика приветствовала новое поветрие, – и комедии и драмы должны были отступить перед наплывом пикантных пошлостей и шутовского комизма.
Островский не мог не чувствовать глубокого отвращения к модному театральному жанру. Это было отвращение даровитого писателя, уважающего личность и талант литератора. Много лет спустя, когда Островский стоял во главе московских театров, он в письме к переводчице драматических произведений высказал в высшей степени красноречивый взгляд на современную драму и объяснил, почему оперетка – явление безусловно отрицательное и нежелательное.
Островский писал:
“Судя по вашему письму, в котором вы разбирали какую-то оперетку, я думал, что вы к этому фальшивому роду сценических произведений питаете такое же отвращение, какое к нему питаю и я и какое должен питать всякий литератор-художник. Мы теперь стараемся все наши идеалы и типы, взятые из жизни, как можно рельефнее и правдивее изобразить до самых мельчайших бытовых подробностей, а главное, мы считаем первым условием художественности в изображении данного типа верную передачу его образа выражения, т. е. языка и даже склада речи, которым определяется самый тон роли. Теперь и сценическая постановка (декорации, костюмы, гримировка и пр.) в бытовых пьесах сделала большие успехи и далеко ушла в постепенном приближении к правде. Оперетка же с беспрестанным шаржем, который составляет ее достоинство и без которого она немыслима, есть отрицание реальности и правды”.
Но время оперетки в шестидесятых годах только наступало, и на первых порах борьба с ней не могла быть успешной. Новый источник огорчений для Островского! Они оказались тем глубже, что театральная критика подчинялась господствующему течению. Рецензенты по поводу каждой пьесы укоряли Островского в слабости и бледности таланта, говорили, что драматург исписался, – и с обычной для театральной критики выдержанностью и последовательностью именно прежде раскритикованные произведения ставились в образец позднейшим. Все это не могло не задевать излишне впечатлительного писателя, но отнюдь не лишало его энергии.
Неурядицы в русском сценическом искусстве, в драматической литературе и в театральной критике подтолкнули Островского к замыслу – создать театр-школу, одинаково полезную как для эстетического воспитания публики, так и для приготовления достойных деятелей сцены. Замысел зрел в уме Островского параллельно многочисленным невзгодам и разочарованиям.
14 ноября 1866 года Островский называл одним из лучших дней своей жизни. В этот день открылся московский артистический кружок, в значительной степени обязанный своим возникновением идее и хлопотам Островского.
В чем преимущественно состояла его идея, Островский объяснил обстоятельно в записке, представленной позже уже в официальное учреждение, в комиссию, учрежденную в 1881 году “для пересмотра законоположений по всем частям театрального ведомства”.