Текст книги "Другой берег"
Автор книги: Хулио Кортасар
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
Она создала себе мужчину – красивого, утонченного, по имени Эстебан. Ему никогда не хотелось выйти за пределы усадьбы: таким уж ему выпало уродиться. Теперь, полностью отделившаяся от себе подобных, Паула отказала друзьям и поклонникам в традиционных чаепитиях. Они, в свою очередь, безошибочно почувствовали, что в доме появился и наводит свои порядки мужчина. Погрустневшие, с тяжестью на сердце, возвращались они в городок.
Она вспоминает свои деяния демиурга. Ночь почти наступила. Пауле не грустно. На ее груди лежит прохладная рука, приятно заполняя чувствительную ложбинку. «Я устала, – говорит она. – Мне пришлось столько думать, столького желать». Не решаясь произнести крамольные слова вслух, она чувствует, что теперь ей понятна усталость Бога-творца. Чтобы быть всецело счастливой, ей так же, как и Ему, нужен седьмой день.
Эстебан наклоняется над нею, глядя ей в лицо глубокими черными глазами; он улыбается ей – чуть-чуть по-детски.
– Паула, – бормочет он едва слышно.
Она ласково гладит его по голове, не произнося ни слова. Трудно не испытывать материнских чувств к этому мальчику – чересчур чувственному, лишенному каких бы то ни было связей с людьми и миром, созданному с единственной целью – обожать и боготворить ее. Эстебан не задает вопросов, он просто ежесекундно и жадно жаждет услышать ее голос. Так лучше.
Неожиданно Паулу охватывает слабое, но безошибочное – словно далекий-далекий зов охотничьего рога – чувство: она больна, она скоро умрет, ее седьмой день придет минута в минуту – без отсрочки.
Оба врача возвращаются из усадьбы в городок почти в полном молчании. То же и на следующий день. Еще день спустя их автомобиль, вернувшись из усадьбы Паулы, объезжает площадь и останавливается у городского гаража.
Настало время для противостояния друзей Паулы безмерной злопамятности всех христианнейших людей городка. Жены, сестры, проповедники строгой провинциальной морали – многие из них желают, чтобы Паула осталась непогребенной, чтобы ее тело сохло и разлагалось в ее доме – свободном и одиноком, как и вся ее жизнь. То, что человек выбирает для себя в этом мире, – да пребудет с ним и на том свете! И лишь немногие – всего-то пять человек, пятеро молчаливых мужчин – приходят под вечер в ее дом, чтобы помолиться над телом усопшей подруги.
Рабочие из гаража и две женщины из соседней усадьбы положили тело покойной в гроб и установили в изголовье лампаду. Друзья впервые, но почти без удивления встречаются с Эстебаном, жмут ему руку в знак соболезнования. Эстебан, похоже, не понимает, что произошло. Выпрямившись, он сидит в высоком кресле – справа от гроба. Через почти равные промежутки времени он встает, подходит к Пауле и целует ее в губы. Поцелуй его свеж и крепок – друзья поеживаются, оказываясь свидетелями такого зрелища. Это поцелуй юноши-воина, возносимый им богине-воительнице накануне смертельной битвы. Затем Эстебан возвращается к своему креслу, где замирает, устремив неподвижный взгляд поверх гроба в одну точку на стене.
Паула умерла, когда только начало смеркаться, – теперь полночь. С Паулой и с Эстебаном только несколько друзей. На улице холодно, и кое-кто из них начинает подумывать о доме, о постели, о бутылках с горячей водой в ногах, о новостях по радио.
Полукругом сидят они у гроба и пристально смотрят на Паулу. Она покоится легко, словно сбросив наконец с себя тяжкий, невыносимый груз, давивший на ее плечи, так навсегда и оставшиеся по форме чуть детскими. Длинные-длинные ресницы отбрасывают на посеревшие скулы едва заметную тень. Врачи сказали, что смерть ее длилась долго, но безболезненно, не тяжело – словно созревание плода. В мозгу пяти ее друзей мелькает одно и то же робкое, банальное и затасканное сравнение: «Словно уснула», – думают они.
Но откуда в этой комнате такой холод? Он нахлынул неожиданно, мгновенно нарастающими клубами. «Наверное, это внутренний холод, – думают друзья. – Так всегда себя чувствуешь во время бдения над гробом. Немного бы коньяка сейчас...» Но когда кто-то из них случайно бросает взгляд на Эстебана, все так же неподвижно выпрямившегося в кресле, – ужас мгновенно пробирается до сердца, леденеют руки, шевелятся волосы, пересыхает язык: сквозь грудь Эстебана можно разглядеть узор на спинке кресла. Остальные следуют за его взглядом, и лица их становятся мертвенно-бледными. Холод растет, растет, словно высокая волна. За закрытой дверью, за стеной вскоре начинают угадываться контуры эвкалиптов, залитых лунным светом. Они понимают, что видят все это сквозь закрытую дверь. Затем приходит черед стен – проявляется окружающая местность, включая соседнюю усадьбу, и все – под безжалостным светом полнолуния. И Эстебан прямо на глазах превращается в бурлящую желеобразную массу, красивый и жалкий в своем кресле, которое тоже, вслед за ним, сдается перед неумолимым натиском пустоты. С потолка обрушивается фонтан серебряного света, лишая огонек лампады чистоты и яркости. Пятеро друзей чувствуют, как сквозь подошвы их обуви просачивается влажность свежей ночной земли, поросшей травой и клевером; глядя друг на друга, еще не в силах произнести слова пробуждения, они оказываются наедине с Паулой, с Паулой и с лампадой, одиноко горящей в ночи, посреди бескрайнего поля, залитого беспощадным светом полнолуния.
1943
Перевод В.Правосудова
ПЕРЕМЕНЫ
И если бы еще только контора – но ведь к тому же обратный путь, толпы людей на остановках, в трамваях с их запахом плотно сбитой человеческой массы, который не успевает исчезнуть никогда, и нечто вроде тончайшей белесоватой тапиоки, вдыхаемой и выдыхаемой всеми. Боже, какая мерзость. Раймундо Вельос всегда с таким облегчением выходил из девяносто седьмого трамвая, ощупывая наружные карманы жестом человека, осаждаемого со всех сторон, человека, которому надо срочно платить по счету, – а он размышляет, как это у него оказались две бумажки по десять песо вместо одной по сто. Время вечернее: в июне вечереет рано. Раймундо представил себе диван в своем кабинете, приготовленную Марией чашку горячего кофе, свои домашние туфли, отделанные изнутри мехом гуанако. И десятичасовой выпуск новостей Би-Би-Си.
Контора доводит его, достает, вырастает колючей проволокой между ним и желанным ежедневным отдыхом. «Государственные железные дороги», отдел бухгалтерии... Служебный долг заканчивается в шесть часов, ни минутой раньше, ни минутой позже. Отдых начинается в восемь с четвертью, когда он нажимает на звонок, слышит знакомые шаги за дверью, затем – «Привет», и пара пустячных вопросов, и диван. Спустя пять лет, проведенных в должности бухгалтера, он еще был молод; спустя десять, он еще не был стар; в сентябре будет пятнадцать лет, двадцать второго сентября, в одиннадцать утра. Хороший послужной список, четыре повышения по службе – и вот теперь он поднимается, как бы следуя вдоль нити своих размышлений, по лестнице Дома государственных учреждений. Жаловаться не на что: пять тысяч песо, выигранных в Муниципальной лотерее Тукумана, загородный дом в Сальсипуэдесе, подписка на «Эль-Огар», друг детей, почти никаких сожалений по поводу своей холостяцкой жизни. У него есть мать, бабушка, сестра. Диван, кофе, Би-Би-Си. И вот он на третьем этаже, и сеньора Пелаэс – если это сеньора Пелаэс, потому что она имеет привычку переносить на лицо содержимое целого косметического кабинета, скандализуя весь квартал, – поздоровалась с Раймундо, стоя на лестничной площадке, и показалась ему (невероятно!) слегка моложе своих лет.
«Мир, – подумал Раймундо, – что за бред! Все это – выдумки философов». (У Раймундо был университетский диплом.) Мира нет, есть миллионы и миллионы миров, один внутри другого, а внутри него самого – пять, десять, пятнадцать разных миров. Ему понравилась мысль об этой концентрической структуре, описываемой в порядке возрастания или же убывания. Зернышко кофе – чашка, где оно находится, – кухня, где стоит чашка, – дом, где располагается кухня, – город, где... Можно оттолкнуться от двух отправных точек размышления: от зернышка кофе, содержащего в себе тысячу миров, или от человека – мира внутри бог знает скольких миров, которые все в конечном счете – кажется, он об этом где-то читал, – не более чем подошва сандалии какого-нибудь космического ребенка, играющего в саду. Звезды в таком случае, разумеется, будут цветами. Сад – это часть страны, составляющей часть мира, который весь – не более чем зуб мыши, попавшейся в мышеловку на чердаке дома в таком-то городе. Город – это часть... Кусочек чего-то, но обязательно кусочек. Вообще-то, мысль о беспредельности порождает чувства, от которых почти хочется рыдать.
Скоро уже будет желанный диван.
Мария открыла дверь еще до того, как он позвонил. Подставила для поцелуя белую-белую щеку, на которой иногда проступали две тончайшие вены. Раймундо поцеловал ее и заметил, что щека не такая мягкая и гладкая, как обычно, даже подумал, что это другая щека, хотя в женских щеках Раймундо разбирался плохо: он видел их по преимуществу в кино и несколько раз – во сне, излишне злоупотребив pâté de foie[4]4
Печеночным паштетом (франц.).
[Закрыть]. Мария смотрела на него рассеянно, не без некоторой тревоги во взгляде.
– Что-то ты задержался, уже восемь двадцать.
– Трамвай виноват. Кажется, он стоял у вокзала Онсе дольше, чем нужно.
– Вон оно что! Бабушка уже волнуется.
– Вон оно что!
Он услышал, как за его спиной захлопнулась дверь, повесил зонтик и шляпу на вешалку в прихожей, вошел в столовую, где мать и бабушка заканчивали накрывать на стол. Платье на матери было порвано в нескольких местах – очевидно, она надела его по рассеянности. Не говоря ничего об этом, Раймундо подошел к матери и поцеловал ее. Что за удовольствие – испытать именно то ощущение, которое испытываешь всегда, которого ждешь. Щека слегка шершавая при касании – мать специально удаляла со щек волосы – со вкусом персика; слабый запах старых писем и розовой тесьмы. Только это вот платье... Но палец бабушки уже поманил его жизнерадостно, и Раймундо, подойдя, положил руки ей на плечи – до чего же они хрупкие, даже не могут сопротивляться тяжести его рук, – поцеловал ее в старческий лоб, где кожа едва служила непрочным прикрытием для лобной кости.
– Ты волновалась? Я задержался всего на пять минут.
– Нет, просто я подумала, что автобус опоздал.
Раймундо сел перед поставленной тарелкой, положил локти на стол. Он не вымыл рук перед едой, как обычно; странно, что Мария не заметила этого, ведь она просто помешана на чистоте и видит источник заразы даже в трамвайных билетах. Еще он подумал, что бабушка спутала трамвай с автобусом: он никогда не пользуется автобусом, все это знают. Если только она не оговорилась, – а на деле речь идет о девяносто седьмом трамвае.
А на деле речь идет все о той же комнате, где этим вечером свет лампы, преломляясь через стекло, делал губы толще, придавал им какой-то зеленоватый оттенок. С дивана прекрасно было виден портрет дяди Орасио, но Раймундо не мог припомнить, чтобы у него когда-нибудь были эти губы, эта рука, свисавшая вяло, как полотенце; только четкий свет настольной лампы может сотворить эту белую руку, эти почти зеленые губы, и вообще это, скорее, портрет какой-то женщины, а вовсе не дяди Орасио.
Новости в «Аталайе», новости Би-Би-Си. Ничего лучше, чем эти новости в сопровождении обжигающего кофе – Мария сейчас протягивает ему чашку. Чей-то голос напевает на кухне песенку, которую мать обычно напевает, вытирая посуду. Это та же песенка – «Розы Пикардии» (и очень редко – «Дорожка»), – та же манера напевать, что и у матери, но голос – голос другой, низкий и хриплый, голос человека, простуженного от слишком долгого сидения на балконе.
– Послушай, скажи маме, чтобы она приняла аспирин и прополоскала горло.
– Да с ней все в порядке, – отозвалась Мария из низкого кресла, не отрываясь от иллюстрированного журнала. – Дядя Лукас заходил сегодня и сказал, что она выглядит просто отлично.
Он поставил чашку на блюдце и медленно перевел взгляд на сестру. Должно быть, шутка: все братья матери давно в могиле. Но сестра уже закрылась журналом; лучше подхватить ее слова и также ответить шуткой.
– Жаль, что дядя Лукас – не врач. А то к его словам можно было бы прислушаться.
– Он не врач, но много чего знает, – голос Марии был спокоен; ее пальцы, вдруг показавшиеся Раймундо чрезмерно большими, ловко перелистывали страницы журнала.
– Сдается мне, что она потеряла голос. А бабушка еще не легла?
– Бабушка ложится поздно, ты же знаешь. Она еще успеет заняться вязанием и истратить целый клубок ниток.
Очередная шутка. Раймундо понял, что будет некрасиво не поддержать игру Марии. Это как в детстве, когда они играли во взрослых, с собственными семьями, детьми, важными делами. И так день за днем – бесконечные вопросы: «Как ваша супруга?», «Как здоровье Раулито и Маручи?». Кажется, они в конце концов поссорились, и разговоры прекратились – а может, просто отошли в прошлое вместе с беззаботным детством... Было странно и немного грустно наблюдать в Марии пробуждение интереса к давним ребяческим играм. Как будто бабушка хоть когда-нибудь в жизни умела вязать... Мария смотрела на дверь, словно ожидая чего-то. Милая девочка, она принялась причесывать собранные на затылке волосы, затем обесцвечивать их; и в этот момент раздался звонок – в тот час, когда он просто не мог раздаться.
– Какого черта? – пробормотал Раймундо. – Кто бы это мог быть?
Мария встала и, дойдя до двери, повернула голову, чтобы посмотреть на него.
– Кто? Естественно, привратница.
Не так уж и естественно: что нужно привратнице в такой час? Мария взяла из ее рук несколько писем и ключ от почтового ящика, с безразличным лицом закрыла дверь и начал читать одно из писем, склонившись над лампой, почти задевая руками голову Раймундо.
– Все письма для мамы, – разочарованно протянула она. – Бебе так мне ничего и не пишет... Как же все-таки я жду от него письма, боже мой!
Платье матери было отчасти скрыто белым фартуком, который она стала снимать, входя в гостиную. Руки, распаренные от горячей воды, удовлетворенная и усталая улыбка. Мать взяла стопку писем и спрятала их в большой карман, отделанный по краям очень хорошеньким розовым кружевом. Но кружево не восхищало Раймундо: ему казалось, что с ним карман напоминает, скорее, воротник. А вот воротник платья можно было, наоборот, назвать гладким; единственным в своем роде украшением служила вышивка толстой, неровно пришитой ниткой. Раймундо уже готовился спросить, кто такой Бебе, но в этот момент подумал, что мать все знает о своем платье и всегда улыбается, оказываясь рядом с сыном.
– Устал?
– Нет, как обычно. Сегодня никаких интересных новостей.
– Давай послушаем музыку.
– Давай.
Раймундо повертел ручку приемника. Подождал. Настроился на волну. Снова повертел. Где мать? Куда подевалась Мария? Одна только бабушка медленно входит в комнату, садится в кресло – а ведь доктор Риос предписал ей ложиться рано, – и внимательно глядит на него.
– Ты слишком много работаешь, внучек. У тебя это даже на лице написано.
– Все как обычно, бабушка.
– Да, но все равно ты очень загружен. Какую музыку ты слушаешь?
– Точно не знаю, какой-то джаз по американскому радио. Если тебе не нравится, я выберу что-нибудь другое.
– Нет, мне нравится, очень. Хорошее исполнение.
Привычка, решил Раймундо. Даже старики примиряются в конечном счете с тем, что днем раньше – в этот же час – представлялось им отвратительным: не музыка – собачий визг, адская пытка. Его удивило, насколько бабушка еще была полна сил; он никогда не нанесет ей смертельной обиды словами насчет того, что не пора ли ей уже ложиться; этим вечером она решила не перечить Раймундо, сделать ему приятное, а это – признак отменного здоровья и ясности ума. Он не позволил себе ни единого замечания, когда она достала из мешочка, висевшее на ручке кресла, кусок черной ткани, потом иголки и посмотрела вдаль долгим, глубоким взглядом многоопытного человека. Чему удивляться? Обычаи в их семье понемногу меняются, а он и не замечает, столько времени в конторе, день и ночь голова забита этими счетами... Раймундо чувствовал свою отдаленность от родных: неделя пролетает за неделей, он остается всего лишь автоматом, который возвращается вечером, надевает домашние туфли, слушает выпуск новостей Би-Би-Си и засыпает на своем диване. А между тем его мать укоротила платье, у Марии появился какой-то Бебе, бабушка научилась вязать. Чему удивляться? Только тому, что он так отдалился от близких, стал не тем человеком, каким должен был бы стать. Тому, что он – плохой сын и плохой брат. Да, в жизни много чего случается, но не может же он из-за этого забросить работу. В конце концов, мало ли что происходит в доме, это ведь не обязательно должно его касаться. Не могут же родные зависеть от его воли. А потом, все эти перемены – просто мелочи... Паутинка светотени, что искажает лицо дяди Орасио. Новый приятель сестры. Появление привратницы в неурочный час со стопкой писем. Необычное кружево на кармане материнского фартука. Неожиданный прилив сил и бодрости у бабушки, чьи плечи больше не сутулятся и не кажутся хрупкими, как раньше. Мелочи, обычные мелочи повседневной жизни.
– Лусия, – раздался голос матери из спальни (да, она действительно простудилась).
– Уже иду, мама, – послышался голос Марии без малейшего оттенка изумления.
Наконец Раймундо решил больше не размышлять – все уже заснули – и также лег в постель. Ему нравился свет люстры в комнате, ласкающий глаза, измученные колонками цифр. Он почти не заметил, как на нем оказалась пижама. Раймундо растянулся, лежа на спине, и потушил свет.
Он не хотел их видеть. Когда они, одна за другой, пожелали ему спокойной ночи, склонившись над диваном, он закрыл глаза со слабым ощущением невозможного: три поцелуя, три раза повторенное «спокойной ночи», три раза прозвучавшие шаги, которые затем удаляются по направлению к трем спальням. Раймундо выключил радио, попробовал поразмышлять; но в постели не слишком-то думалось. К нему пришло понимание того, что он ничего не понимает; в голову лезли очень ясные и очень глупые мысли. Например: «Поскольку все отделы совершенно одинаковы, я мог бы...» До конца мысли он так и не добрался. Или эта, все же не такая глупая: «А не заняться ли мне...» И следующая, как бы подводившая итог дня: «Может быть, завтра утром...» Поэтому Раймундо сделал попытку заснуть, поставить точку в конце жизненного отрезка, на котором что-то пошло не так, что-то начало меняться, но что именно – Раймундо не понимал. Утром все снова будет в порядке. Все снова будет в порядке утром.
Возможно, тогда его охватил сон, но Раймундо никогда не мог провести четкое различие между своими мыслями в полусне и своими снами. Пожалуй, он даже вставал посреди ночи (но эта идея настигла его много позже, когда он тупо вписывал содержание какого-то документа в книгу входящих бумаг Национального управления почт и телеграфов) и бродил по дому, не зная точно зачем, но в уверенности, что это необходимо, что иначе он станет жертвой бессонницы. Сначала он пошел в кабинет, зажег настольную лампу, чтобы в полумраке поглядеть на портрет дяди Орасио. Все изменилось: на портрете была женщина с опущенными руками, тонкими губами почти зеленого цвета, – согласно капризу художника. Он вспомнил, что Марии портрет был не по душе и как-то раз она даже хотела его снять. Но Раймундо не знал, кто эта женщина, строгая и недоброжелательная, женщина, не имеющая отношения к его семье.
Из спальни бабушки донеслось тяжелое дыхание. Неизвестно, вошел ли туда Раймундо, но он видел себя входящим туда и наблюдающим – благодаря тонкой полоске света лампы из кабинета – голову на подушке, напоминающую профиль на монете, что покоится на плюшевой подушечке в коллекции нумизмата. На подушку падали длинные косы, черные толстые косы. В темноте лицо оставалось неразличимо, и только низко наклонившись, Раймундо смог увидеть его черты. Но косы были черными; силуэт как будто принадлежал мужчине в расцвете сил; дыхание оставалось учащенным. Наверное, из спальни Раймундо вернулся в столовую или задержался на мгновение – прислушаться к дыханию Марии и матери, спавших в той же комнате. Он не стал входить, он не мог войти еще в одну спальню, а после этого оказалось трудно возвратиться в свою, запереть дверь, закрыть ее на задвижку (ржавая, она едва поддалась), лечь на спину и потушить свет. Неизвестно, бродил ли он столько времени по дому; иногда нам снится, что мы бродим по дому, рыдаем, словно внезапно охваченные тоской, повторяем имена, видим лица, прикидываем рост одного, другого человека... а Бебе все не пишет и не пишет...
Утром послышался стук в дверь. Раймундо вздрогнул, припомнив, что ночью закрыл задвижку, и этот дурацкий поступок обрушит на его голову водопад шуток со стороны Марии. В пижаме он вскочил с кровати и поспешил открыть дверь. Улыбаясь, вошла Лусия, внесла поднос с завтраком и присела на краешек постели. Ей не показалось странным, что задвижка была закрыта, а ему – что ей не показалось это странным.
– А я думала, ты уже встал. Ты проспал и опоздаешь на работу.
– Но мне к двенадцати...
– Ты ведь всегда ходишь к десяти, – произнесла Лусия, глядя на него с легким удивлением.
Это была очень белокурая, высокая девушка, со смуглой кожей, которая отлично ей шла (как и любой блондинке). Она помешала кофе с молоком, закрыла сахарницу и вышла. Раймундо не отрывал взгляда от ее белой юбки, от блузки, обтягивавшей юную грудь, от наспех уложенных кос. Хорошо ли он поступил, закрыв задвижку? Он не сделал ничего больше – но, может быть, и этого было слишком много. Лусия тут же появилась снова, протянув ему с порога письмо, дружески улыбнулась и опять удалилась. Сеньору Хорхе Ромеро, улица такая-то, дом такой-то. Все хорошо, но что-то не так с именем; но что же может быть не так, раз Лусия принесла ему письмо и протянула с дружеской улыбкой? Нормальное, в общем-то, письмо. Только вместо Раймундо Вельоса адресовано Хорхе Ромеро. Внутри – приглашение на вечеринку и приветствие от К. Д.
Плечи Раймундо, язык, затылок словно налились свинцом. Нет, он так никогда не зашнурует ботинки и вечно будет завязывать галстук.
– Хорхе, ты опоздаешь! – это голос матери (она и вправду простудилась).
– Ты опоздаешь, Хорхе.
До двенадцати еще столько времени... Однако лучше выйти сейчас, вернуться к тому, что неизменно, к своей конторе, к прерванным вчера делам. Кофе, сигарета, дела, надежный мир. Лучше уйти, не попрощавшись. Прямо сейчас, не попрощавшись.
Он, торопясь, пробрался в свой кабинет, куда нужно было входить через дверь справа, а раньше через коридор. Все равно, теперь уже неважно, откуда входить: Раймундо охватило такое безразличие, что он и не посмотрел на портрет женщины, как будто ждавшей так и не подаренного ей взгляда. Когда он был в двух метрах от входной двери, раздался звонок. Раймундо застыл в замешательстве; но вот уже из кухни спешит Луиза, держа между пальцев ручку, резко толкает его по пути, довольно усмехаясь.
– Прочь с дороги, Хорхе-разиня!
Отодвинувшись в сторону, он увидел, как дверь открылась. За дверью он – почти без удивления – обнаружил Марию в верхней одежде, изучавшую его, пока Луиза пожимала ей руку и закрывала за ней дверь.
– Наконец-то ты познакомишься хоть с кем-нибудь из моей семьи! Это потому, что он сегодня подзадержался... Мой брат Хорхе – а это сеньорита Мария Вельос, она дает мне уроки французского, ты знаешь...
Она протянула ему руку машинальным приветственным жестом. Раймундо чуть помедлил, рассчитывая, что вот в этот миг случится обязательное и неизбежное; но так как его сестра продолжала стоять с протянутой рукой и ничего не происходило, то он подал ей свою – и это стоило ему меньше усилий, чем он полагал. Вдруг ему показалось, что все в порядке, и бессмысленно кричать, что она – Мария, а он... Раймундо подумал только, что мог бы сказать об этом вполголоса, но подумал без внутреннего убеждения. Какие тут убеждения: обыкновенная мысль среди прочих. Еще неясно, была ли это мысль. Наоборот, что-то рождалось в нем – что-то приятное, заставлявшее радоваться знакомству с сеньоритой Марией Вельос. Если два человека незнакомы, то, конечно же, их нужно представить друг другу.
1945
Перевод В.Петрова