Текст книги "Непрерывность парков"
Автор книги: Хулио Кортасар
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)
Лукас – его подарки ко дню рождения
Купить торт в кондитерской «Два китайца» было бы слишком просто, Гладис догадалась бы об этом, хотя она чуть и близорука, и Лукас считает вполне оправданным потратить полдня, чтобы лично изготовить подарок для той, которая заслуживает не только это, но и гораздо больше, но уж это во всяком случае. С самого утра он носится по кварталу, покупая наилучшую муку и тростниковый сахар, после чего внимательнейшим образом перечитывает рецепт торта «Пять звезд», верх искусства доньи Гертруды, матери всех добрых застолий, и вскоре кухня его квартиры превращается в подобие лаборатории доктора Мабусе. Друзья, забегающие к нему, чтобы переброситься скачечными прогнозами, незамедлительно уходят, почувствовав первые признаки удушья: Лукас просеивает, процеживает, взбалтывает и распудривает различные тонкие ингредиенты с таким усердием, что воздух склонен увильнуть от своих прямых обязанностей.
Лукас – мастер своего дела, к тому же торт не для кого-нибудь, а для Гладис, что уже предполагает несколько уровней слоеного теста (нелегко сделать хорошее слоеное тесто), между которыми помещаются изысканные конфитюры, чешуйки венесуэльского миндаля, тертый кокосовый орех, даже и не тертый, а размолотый в обсидиановой ступке до атомного распада, затем следуют внешние красоты, заимствованные у палитры Рауля Сольди, но с выкрутасами, определенно вдохновленными Джексоном Поллоком, за исключением более спокойного сектора, отведенного под надпись «СПЕЦИАЛЬНО ДЛЯ ТЕБЯ», чей ошеломляющий рельеф инкрустирован вишенками и мандариновыми корочками в сиропе, – и все это Лукас выписывает шрифтом «баскервиль» четырнадцатого кегля, что придает надписи почти возвышенный характер.
Нести торт «Пять звезд» прямо на подносе или блюде Лукас считает пошлостью, достойной банкета в «Жокей клубе», и он осторожно помещает его на белый картонный круг, размеры которого чуть превышают окружность торта. Незадолго до торжества он надевает костюм в полоску и появляется в переполненной гостями прихожей, неся поднос с тортом в правой руке, что уже равно подвигу, а левой дружески отстраняет зачарованных родственников и более чем четверых просочившихся чужаков,– и все они клянутся, что скорее умрут на месте геройской смертью, нежели откажутся от дегустации блистательного дара. Вот почему за спиной Лукаса образуется что-то вроде кортежа, в котором изобилуют крики, аплодисменты и звуки сглатываемой слюны, а появление всех в гостиной напоминает чем-то провинциальную постановку «Аиды». Понимая всю торжественность момента, родители Гладис складывают руки в довольно банальном, но вполне уместном жесте, и все прерывают ярко-незначительную беседу, дабы продефилировать со всеми зубами наружу и глазами, обращенными к небесам.
Счастливый, удовлетворенный, чувствуя, что долгие часы труда завершаются чем-то близким к апофеозу, Лукас решается на финальное действие в этом Великом Предприятии его рука, взмывшая в жесте дароносца, довольно опасно проносится перед страждущими взорами публики и швыряет торт прямо в лицо Гладис. Все это занимает приблизительно столько же времени, сколько необходимо Лукасу для ознакомлена с текстурой брусчастки, что сопровождается ливнем пинков весьма напоминающим потоп.
Смех смехом, а не стало шестерых[15]15
Парафраз строки из сонета Лоне де Неги, иные голоса, иные пространства (англ.).
[Закрыть]
Чуть за пятьдесят – все мы мало-помалу начинаем умирать с другими умершими. Великие маги-волшебники нашей молодости один за другим покидают этот мир. Мы уже и не думали о них, они остались где-то там, в истории, others voices, others rooms[16]16
иные голоса, иные пространства (англ.)
[Закрыть] привлекли наше внимание. Конечно, и там они остались лишь в виде картин, на которые глядят не как вначале, в виде стихов, которые лишь слабо благоухают в памяти.
И вот (у каждого свои любимые тени, свои великие посредники) настает день, когда первый из них так страшно заполняет собой газеты и радиопередачи. Возможно, мы не сразу поймем, что в этот день началось и наше умирание, – я-то догадался об этом в тот вечер, когда в разгар ужина кто-то вскользь упомянул о сообщении по телевидению: в Мейи-ла-Форе только что скончался Жан Кокто, – словно частица меня самого упала на скатерть под ничего не значащие реплики.
А там и другие, всегда одинаково – по радио или из газет: Луи Армстронг, Пабло Пикассо, Стравинский, Дюк Эллингтон, а вчера вечером, когда я кашлял в гаванской больнице, – вчера вечером голос друга принес мне в постель слух извне: Чарли Чаплин! Нет сомнения, я выйду из этой больницы здоровым, но в шестой раз чуть менее живым.
Молчаливый спутник
Любопытная связь, возникшая между одной историей и одной догадкой о том, что случилось много лет назад и на довольно дремучем расстоянии, сейчас может считаться фактом. Однако до неожиданной беседы в Париже то, что произошло лет двадцать назад на безлюдном шоссе в аргентинской провинции Кордова, не вязалось со всем остальным.
Историю рассказал Альдо Франсесчини, догадку высказал я и обе всплыли в мастерской художников на улице Поля Валери, где мы попивали вино, курили и наслаждались беседой о вещах, связанных с нашей страной, без эффектных фольклорных вздохов, обычно испускаемых аргентинцами, которые шатаются здесь неведомо почему и зачем. По-моему, сперва заговорили о братьях Гальвес и тополях Успальяты, во всяком случае я помянул Мендосу, и Альдо, который сам оттуда, завелся, что называется, с пол-оборота, и не успели мы оглянуться, как он уже несся на автомобиле из Мендосы в Буэнос-Айрес, пересекая в полночь Кордову, и вдруг посреди дороги у него кончился то ли бензин, то ли вода в радиаторе. А история его сводится к следующему.
– Ночь была темная, место совершенно пустынное, и не оставалось ничего другого, как дожидаться какой-нибудь машины, которая бы нам помогла выйти из затруднения. В те годы на такие длинные перегоны многие прихватывали запасные канистры с бензином и водой. На худой конец проезжий подбросил бы нас с женой к гостинице в ближайший пункт, где таковая имелась бы. Была сплошная темнота, мы поставили машину у самой обочины, курили и ждали. Около часа ночи завиднелся идущий в сторону Буэнос-Айреса автомобиль, и я стал сигналить с дороги фонарем.
Такие вещи поначалу трудно объяснить, но еще до остановки автомобиля я почувствовал, что водитель останавливаться не хотел, что у этой машины, которая мчалась как угорелая, было желание гнать дальше, пусть бы я даже валялся на дороге с пробитой головой. В последний момент я еле отпрянул в сторону – по милости чертовых тормозов машину пронесло еще метров на сорок вперед, я бросился вслед и подбежал к ней со стороны водительского окна. Я погасил фонарь, панель приборов достаточно высвечивала лицо человека, который вел машину. Я сказал ему, в чем дело, и попросил помочь, и, пока я говорил, душа у меня стала уходить в пятки, – по правде говоря, еще когда я приближался к машине, я начал испытывать страх, безотчетный страх, в общем-то неоправданный, ведь в таком месте и в такую тьму больше должен был опасаться шофер. Объясняя ему что да как, я заглянул внутрь автомобиля, сзади никого не было, но рядом с водителем что-то сидело. Я говорю «что-то» за неимением лучшего слова, все началось и закончилось тут же, единственно реальным был страх, какого я никогда не переживал. Клянусь тебе, когда водитель, резко нажав на газ и сказав: «Нет у нас бензина!», рванул вперед, я испытал облегчение. Вернувшись к нашей машине, я не мог объяснить жене случившегося, но этого и не требовалось, она сама почувствовала весь этот бред как нечто угрожавшее нам со стороны автомобиля и ощутила это на расстоянии, даже не видя того, что увидел я.
Ты спросишь, что я увидел, а я и сейчас тебе не отвечу. Рядом с водителем, я сказал, находилось нечто черное, что не делало ни малейшего движения и не поворачивало головы. В конце концов мне ничего не стоило снова зажечь фонарь и осветить обоих, но объясни на милость, почему моя рука не решилась на это, почему все это длилось лишь миг, почему я чуть ли не благодарил бога, когда автомобиль рванулся и исчез, и в особенности – какого хрена я радовался, что просидел в открытом поле всю ночь, пока на рассвете какой-то грузовик не протянул нам руку помощи и флягу с граппой?
Чего я никогда не пойму, так это чувства, которое возникло прежде, чем я увидел то, что увидел и что помимо всего прочего почти ничем не было. Словно бы я испугался, еще когда почувствовал, как эти, в автомобиле, не хотят останавливаться и делают это против воли, только чтобы не сбить меня, но и это не объяснение: кому нравится, когда его останавливают в самую полночь в такой глуши. Мне казалось, все началось, когда я заговорил с водителем, но, пожалуй, я начал что-то подспудно ощущать, когда приближался к автомобилю, – какое-то напряжение, что ли. Иначе трудно объяснить состояние озноба, возникшее, когда мы обменивались словами с человеком за рулем и когда мне привиделся тот, другой, который тут же пробудил во мне страх и был сутью всего происходящего. Пойми тут! Был это монстр, какой-нибудь дефективный страшила, которого везли темной ночью, чтобы его никто не увидел? Больной с искалеченным или покрытым гнойниками лицом? Ненормальный, от которого шло какое-то зловещее излучение, гибельное наваждение? Бог весть. Только, знаешь, брат, никогда мне не было так страшно.
Так как при мне были тридцать восемь лет хорошо упакованных аргентинских воспоминаний, рассказ Альдо в определенной его части вызвал щелчок, и моя ЭВМ, мгновение поверещав, выбросила карточку с догадкой, а возможно, и объяснением.
Я вспомнил, что испытал нечто подобное в одном кафе в Буэнос-Айресе – этакий первозданный ужас, как в кино на «Вампире», – через уйму лет этот ужас сопрягся с ужасом Альдо, и, как всегда, подобное сопряжение стало силой, породившей догадку.
– Ехал в ту ночь рядом с водителем, – сказал я ему, – мертвец. Странно, что ты раньше не слышал об индустрии перевозки трупов в тридцатые и сороковые годы, были это в основном чахоточные, которые умирали в санаториях Кордовы, а семьи хотели похоронить их в Буэнос-Айресе. Что-то в местных законах или где-то там еще очень удорожало перевозку трупов, вот и родилась идея – слегка подмалевав мертвеца, сажать его рядом с водителем и делать перегон от Кордовы до Буэнос-Айреса за одну ночь, чтобы затемно добраться до столицы. Когда мне рассказали об этом, я ощутил почти то же, что и ты, потом я не раз силился понять это отсутствие воображения у типов, которые зарабатывали на жизнь подобным образом, да так и не мог. Представь себе: сидишь в одной машине с мертвецом, который притиснулся к твоему плечу, и жмешь со скоростью сто двадцать по абсолютно безлюдной пампе. За пять или шесть часов могло произойти всякое, труп – существо не столь закостенелое, как полагают, и живой не может быть настолько толстокожим, как это иногда кажется. Но вот что я тебе скажу, а ты плесни-ка вина, – по крайней мере двое из тех, что участвовали в этом деле, стали позже большими гонщиками в соревнованиях на шоссе. Заметь, этот разговор у час и начался с братьев Гальвес. Не думаю, что они занимались этой работенкой, но состязались-то они с теми, кто ею занимался. И верно – в этих сумасшедших гонках всегда ощущаешь плечом плечо смерти.
Лукас – его больницы (I)
Так как больница, куда лег Лукас, «пятизвездочная», где больной-всегда-прав, и сказать «нет», даже когда он просит невесть что, куда как серьезная проблема для медсестер, всем они обворожительно и наперегонки отвечают «да» – по причинам, указанным выше.
Конечно, невозможно удовлетворить просьбу толстяка из 12-й палаты, который в разгар цирроза печени требует каждые три часа бутылку джина, зато с каким удовольствием девушки сказали «да», «само собой», «ну, конечно», когда Лукас, увидевший во время проветривания палаты в холле букетик ромашек, почти застенчиво попросил разрешения унести одну ромашку в палату, чтобы хоть как-то скрасить обстановку.
Положив ромашку на тумбочку, Лукас нажимает на кнопку звонка и просит принести стакан с водой, чтобы придать растению более свойственное ему положение. Не успевают принести стакан и поставить туда цветок, как Лукас замечает, что тумбочка загромождена склянками, журналами, сигаретами и почтовыми открытками, так что – нельзя ли поставить какой-нибудь столик к изножью кровати, это позволит наслаждаться видом ромашки, не рискуя вывихнуть шею в процессе обнаружения цветка среди различных предметов, размножающихся на тумбочке.
Медсестра тут же приносит требуемое и ставит стакан с ромашкой в наилучшем для обозрения ракурсе, за что Лукас тут же ее благодарит, замечая вскользь, что его посещают многочисленные друзья, а стульев маловато и было бы весьма кстати, воспользовавшись наличием принесенного столика, добавить два-три удобных кресла, что создало бы более располагающую к беседе атмосферу.
Не успевают медсестры появиться со стульями, как Лукас говорит, что чувствует себя крайне обязанным перед друзьями, которые должны делить с ним горькую чашу сию, в силу чего большой стол явился бы как нельзя кстати, предварительно покрытый, конечно, скатеркой под две-три бутылки виски и полдюжины бокалов, желательно граненого стекла, не говоря уже о термосе со льдом и нескольких бутылках содовой.
Девушки разбегаются в поисках всех этих предметов и художественно располагают их на принесенном столе, при этом Лукас позволяет себе заметить, что присутствием бокалов и бутылок значительно снижается эстетический эффект ромашки, она прямо-таки затерялась в общем ансамбле, хотя выход из положения весьма прост, – ведь если чего-то и не хватает в помещении, так это шкафа для одежды и обуви, кое-как сваленной в районе вешалки, так что достаточно поместить стакан с ромашкой на шкаф, и цветок будет доминировать в палате, придав ей тот таинственный шарм, который является ключом к любому успешному выздоровлению.
Сверх меры уставшие от всего, но верные правилам больницы, девушки старательно передвигают широченный шкаф в сторону палаты – на нем в конце концов и водружается ромашка, напоминающая несколько оторопевший, но доброжелательный глаз. Медсестры карабкаются на шкаф, чтобы подлить немного воды в стакан, и тогда Лукас закрывает глаза и говорит, что теперь все в полном порядке и он попытается соснуть. Как только закрывают дверь, он вскакивает, вытаскивает ромашку из стакана и выбрасывает ее в окно, потому что это не тот цветок, который лично ему нравится.
Лукас – его больницы (II)
Головокружение, внезапная нереальность. Вот когда другая, незамечаемая, потаенная реальность плюхается жабой на твое лицо где-нибудь посреди улицы (какой именно?) августовским утром в Марселе. Не части, Лукас, давай по порядку, нужна ведь хоть какая-то связность. Само собой. Связность. Ладно, по рукам, но попробуем сделать это, ухватив нитку за конец, иначе не распутать клубка, – известно, что в больницу обычно попадаешь в качестве больного, а еще в качестве сопровождающего, так оно и вышло с тобой три дня назад, точнее, позавчера перед рассветом, когда карета «скорой» повезла Сандру и тебя с нею, тебя с ее рукой в твоей, тебя, ставшего свидетелем ее приступа, ее бреда, тебя, которому только и хватило времени, чтобы сунуть в сумку несколько ошибочно взятых или бесполезных вещей, тебя, легко одетого, как и подобает в августе в Провансе, – штаны, рубашка и сандалии, тебя, потратившего битый час на поиск больницы, на вызов «скорой», на артачившуюся Сандру и врача, сделавшего успокоительный укол, а там друзья из гостеприимного селеньица среди холмов помогли санитарам задвинуть носилки с Сандрой в карету, подобие утреннего туалета, несколько телефонных звонков, добрые напутствия, белые створки задней двери захлопнулись, оставив вас в капсуле, если не в склепе, тихо бредящая на носилках Сандра, а рядом ты, подпрыгивающий при толчках, потому что карета, прежде чем достигнет шоссе, должна съехать по усыпанной камнями дорожке, темнота, и ты рядом с Сандрой и двумя санитарами, а потом свет, на этот раз больничный, трубки, и пузырьки, и запах «скорой», которая темной ночью среди холмов искала наикратчайший путь к шоссе, пыхтела, словно выбившись из сил, а после во весь дух неслась, испуская двойной звук сирены, который столько раз слышишь со стороны всегда с одним и тем же спазмом в желудке и желанием не слышать.
Конечно, ты знал маршрут, но Марсель огромен, больница на окраине, а две ночи без сна не помогают опознавать все повороты и проезды, карета «скорой»– белая коробка без окошек, и в ней только Сандра, санитары и ты, целых два часа езды до ворот, регистрация, расписки, кровать, дежурный врач, чек за карету «скорой», чаевые, все в почти приятном тумане, спасительная дремота, Сандра уснула, и ты тоже можешь прилечь, медсестра принесла тебе раскладное кресло, которое одним своим видом предвещает сны не горизонтальные, не вертикальные, а скорее с косой траекторией, с коликами в почках и с ногами на весу. Но Сандра спит, и, значит, все хорошо, Лукас выкуривает еще одну сигарету, и кресло кажется ему даже удобным, и вот так мы оказываемся на позавчерашнем рассвете, палата номер 303, большое окно с видом на далекие горы и слишком близкие паркинги, где рабочие неторопливо передвигаются среди труб, грузовиков и мусорных баков, – все это и помогает Сандре и Лукасу воспрянуть духом.
Все идет как нельзя лучше, ведь Сандре после сна полегчало, ее взгляд прояснел, она шутит с Лукасом, появляются врачи и профессор с медперсоналом, и происходит то, что должно происходить утром в больнице, надеешься тут же выйти и вернуться на холмы, к отдыху, кефиру и минеральной воде, а там – термометр в Сандрин задний проходик, кровяное давление, новые документы, которые надо подписать в администрации, и вот тогда-то Лукас, спустившись эти бумаги подписать, на обратном пути сбивается с курса, не находя ни коридоров, ни лифта, – вот тогда-то у него и возникает первое и пока еще слабое ощущение жабой по лицу, длится это лишь мгновение, потому что все прекрасно, Сандра лежит в постели и просит купить ей сигареты (хороший признак) и позвонить друзьям, пусть знают – все идет хорошо, и Сандра очень скоро вместе с Лукасом вернется на холмы, к покою, и Лукас отвечает: хорошо, милая, ну, конечно, хотя знает: насчет очень скоро будет совсем не скоро, ищет деньги, которые, к счастью, прихватил с собой, записывает телефоны, и тогда Сандра говорит, что у нее нет пасты (хороший признак) и полотенец, – ведь во французские клиники надо являться со своим полотенцем и своим мылом, а иногда и со своим столовым прибором, – вот Лукас и составляет список гигиенических покупок, присовокупляя рубашку на смену для себя и еще одни трусики, а для Сандры ночную рубашку и туфли, потому что в карету «скорой» Сандру, само собой, выносили разутой, – кто ночью станет думать о таких вещах после двух бессонных дней и ночей.
На этот раз Лукас с первой же попытки добирается до выхода, что не так уж и трудно, – на лифте до первого этажа, там временный проход по дощатому настилу и просто по земляному покрытию (больницу модернизируют, и надо следовать по стрелкам, указующим проходы, хотя порой они их не указуют или указуют двояко), затем длиннущий переход, на этот раз взаправдашний, этакий королевский переход через бесконечные залы с офисами по сторонам, различными кабинетами, в том числе рентгеновскими, мимо санитаров с носилками и с больными, а не то одних санитаров или одних больных, поворот налево, еще один проход со всеми вышеперечисленными и еще всякими разными объектами, тесная галерея, выводящая на пересечение коридоров, и, наконец, заключительная галерея, ведущая к выходу.
Десять часов утра, и немного сонный Лукас спрашивает у дежурной в «Справочном», где можно купить вещи из его списка, и дежурная отвечает, что надо выйти из больницы через левый или правый вход, это безразлично, и дорога сама приведет к торговым центрам, разумеется, это не близко, так как больница огромна и может функционировать лишь на периферии города, – объяснение Лукас счел бы безукоризненым, если бы не был столь оглоушенным, столь не в своей тарелке, сталь в другом контексте все еще длящегося пребывания на холмах, – и стало быть, вот он шаркает в своих сандалиях и рубашке, измятой пальцами, когда он ночью ворочался в своем предполагающем отдых кресле, сбивается с пути и выходит к одному из корпусов больницы, возвращается по внутренним проездам и наконец отыскивает выход, – до этой поры пока все в норме, если не считать периодического ощущения жабой по лицу, но он цепко держится за мысленный провод, провод, связывающий его с Сандрой, находящейся там, наверху, в этом невидимом уже корпусе, и ему приятно думать, что Сандре немного лучше, что он принесет ей рубашку, если найдет ее, и пасту, и туфли. Он бредет вниз по улице вдоль ограды больницы, которая занудливо навевает мысли об ограде кладбищенской, жарища разогнала по домам всех, нет никогошеньки, только автомобили цепляют его на ходу, так как улица очень узкая, без деревьев и тени, в зените солнце, столь воспетое поэтами и столь терзающее Лукаса, который чувствует некоторый упадок сил и одинокость, надеясь увидеть, наконец, супермаркет или на худой конец две-три лавчонки, но нет ни того, ни другого, еще полкилометра, поворот, и убеждаешься, что мамона не испарилась, – сперва завиднелась заправочная станция, а это уже кое-что, лавка (запертая) и чуть ниже – супермаркет со старухами, обвешанными корзинками, снующими туда-сюда, автомобильчики и стоянки, забитые машинами. И вот Лукас блуждает по различным секциям, находит мыло и пасту, но не находит всего остального, нельзя вернуться к Сандре без полотенца и ночной рубашки, он беседует с кассиршей, которая советует пойти направо, потом налево (не совсем налево, а как бы) по улице Мишле, где находится супермаркет с полотенцами и всем таким. Все как в дурном сне, Лукас валится от усталости с ног, стоит ужасающая жара, в этом районе нет такси, и каждое новое разъяснение все больше удаляет его от больницы. «Мы победим!» – бормочет про себя Лукас, обтирая лицо рукой, и вправду все как в дурном сне, бедная лапочка Сандра, и все же мы победим, вот увидишь, у тебя будут полотенце, и ночная рубашка, и туфли, мать их растак!
Два-три раза он останавливается, чтобы отереть лицо, пот какой-то неестественный, он чувствует подобие страха, абсолютную бесприютность посреди (или на окраине) густо населенного города, второго во Франции, и опять – словно бы жабой промеж глаз, и он уже не знает, где находится (в Марселе, конечно, но – где, и это где – тоже ведь не то место, где он находится), все становится каким-то смешным и нелепым, а взаправдашним – лишь полдень, и встречная женщина говорит: а, вам супермаркет, идите вон туда, напротив будет Ле Корбюзье, и следом супермаркет, а как же, насчет ночных рубашек – это точно, моя оттуда, не за что, так что запомните, сперва туда, а после свернете.
Сандалии на ногах Лукаса словно огненные, штаны – сплошной ком, не говоря уже о трусах, ушедших под кожу, сперва туда, потом свернуть, и вдруг – Cite Radieuse, а потом еще раз вдруг – и напротив Лукас видит бульвар с деревьями и через дорогу – знаменитое здание Ле Корбюзье, которое он посетил двадцать лет назад между двумя этапами путешествия по югу, но тогда за блистательным зданием не было никакого супермаркета, а за плечами Лукаса – этих двадцати лет. Все это никому не интересно, ибо блистательное здание так же задрипано и малоблистательно, как в тот раз, когда он увидел его впервые. И совсем не важно, что он тащится сейчас под брюхом этого огромного цементного животного, приближаясь к ночным рубашкам и полотенцам. И все же это происходит именно здесь – именно в том месте, единственно знакомом Лукасу в марсельской округе, куда он неведомым образом попал, словно парашютист, выброшенный в два часа ночи на незнакомую территорию, на больницу-лабиринт, и вынужденный блуждать и блуждать, придерживаясь инструкций и безлюдных улиц, одинокий пешеход среди автомобилей, похожих на бездушные болиды, и здесь, под брюхом и бетонными ногами того единственного, что ему знакомо и что он может узнать среди незнакомого, – именно здесь он и получает взаправду жабой по лицу, и вот головокружение, внезапная нереальность, и другая, незамечаемая, потаенная реальность на миг разверзается, как трещина в магме, – Лукас таращится, страдает, дрожит, принюхивается к правде, – боже, заблудиться, обливаться потом, вдали от основ и опор, от знакомого и родного, от дома на холмах, от хлама в закромах, от милой рутины, более того, вдали от Сандры, которая где-то близко, но где, – снова надо расспрашивать, как вернуться, и он никогда не найдет такси в этом вражьем районе, да и Сандра – не Сандра, а горестная зверушка на больничной койке, да-да, вот что такое Сандра, весь этот пот и эта скорбь – это и есть Сандра, которая маячит где-то неподалеку от его сомнений и рвоты, от последней реальности, вот уж чепуха – заблудиться с больной Сандрой в Марселе, вместо того чтобы наслаждаться с Сандрой в доме на холмах!…
Конечно, эта реальность продержится недолго, конечно, Лукас и Сандра выберутся из больницы, и Лукас забудет тот миг, когда он, одинокий и потерянный, постиг всю нелепость своего состояния одиночества и потерянности, и все же, и все же… И вот он лениво (почувствовал себя лучше) начинает посмеиваться над всем этим свинством и вспоминает рассказ, прочитанный чуть ли не столетие назад, о фальшивом оркестре в одном из кинотеатров Буэнос-Айреса. Есть что-то похожее между типом, который выдумал этот рассказ, и им,– неведомо какое, но есть, во всяком случае, Лукас пожимает плечами (он и впрямь делает это) и в конце концов находит ночную рубашку и туфли, жаль, правда, что нет шлепанцев для него – вещь небывалая для города в самый полдень.