355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хулио Кортасар » Непрерывность парков » Текст книги (страница 6)
Непрерывность парков
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 02:14

Текст книги "Непрерывность парков"


Автор книги: Хулио Кортасар



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)

Мы так любим Гленду

Поначалу откуда мы могли это знать. Идешь себе в кино или в театр и получаешь удовольствие, не думая о тех, кто проделал тот же ритуал, выбрал место и час, одевался, звонил по телефону, одиннадцатый ряд или там пятый, полумрак, музыка, ничейная земля и земля всех, где каждый – никто, просто мужчина или женщина в своем кресле, быть может, беглое извинение за то, что опоздал, замечание вполголоса – кто-то его услышит или пропустит мимо ушей, – почти всегда тишина, взгляды, устремленные на сцену или на экран, отталкивающие все здешнее, то, что лежит по эту сторону. И в самом деле, учитывая рекламу, бесконечные очереди, афиши и рецензии, откуда нам было знать, что столькие из нас любят Гленду.

На это ушло три-четыре года, и было бы рискованно утверждать, кто положил всему начало – Ирасуста или Диана Риверо, они сами не помнили, как это вышло, что в один прекрасный день, где-то в кафе, куда они зашли с друзьями выпить по рюмочке после киносеанса, были сказаны или подуманы слова, которые внезапно сблизили их, и возникло то, что мы позже стали называть ядром, а более молодые – клубом. От клуба тут не было ничего, просто мы любили Гленду Гарсон, и этого было достаточно, чтобы выделить нас из тех, кто только восхищался ею. Так же как они, мы тоже восхищались Глендой, а кроме того, Анук, Мэрилин, Анни, Сильваной и еще – почему бы и нет? – Марчелло, Ивом, Витторио и Дирком, но только мы одни любили Гленду, и этот факт определил сущность нашего ядра, оно пошло отсюда, стало нашим секретом, который мы доверяли лишь тем, кто в ходе долгих бесед постепенно обнаруживал, что тоже любит Гленду.

Начавшись с Дианы или Ирасусты, ядро медленно разрасталось, в год, когда шло «Снежное пламя», нас было едва ли шестеро или семеро, а когда выпустили «Полезный дар элегантности», ядро расползлось, и мы чувствовали, что нас уже невыносимо много и нам грозит снобистское подражательство и преходящий сентиментализм. Мы, самые первые – Ирасуста, Диана и еще двое-трое, решили повысить требовательность, не принимать без испытаний, без экзамена, замаскированного порциями виски и эрудицией напоказ (о, как характерны для Буэнос-Айреса, для Лондона, для Мехико эти полуночные экзамены). К премьере «Непрочных возвратов» пришлось признать с меланхоличным торжеством, что нас много – тех, кто любит Гленду. Частые встречи в кино, взгляды после сеанса, эти как будто потерянные лица женщин и мучительное молчание мужчин – все это отличало нас очевиднее, чем какой-нибудь значок или пароль. Не поддающиеся исследованию жизненные механизмы приводили нас в одно и то же кафе в центре, отдельные столики начали сдвигаться, неожиданно завелась привычка спрашивать один и тот же коктейль, и тогда мы могли наконец отбросить ненужные сомнения и взглянуть друг другу в глаза, туда, где еще жил последний кадр с Глендой в последней сцене последнего фильма.

Двадцать, быть может, тридцать – мы так и не узнали, сколько же нас стало, потому что иногда Гленда шла месяцами в одном кинотеатре или одновременно в двух или в четырех, а как-то раз – исключительное событие – она появилась на сцене в спектакле «Исступленные», в роли молодой девушки-убийцы, и ее успех, прорвав все плотины, вызвал взрыв недолговечного восторга, который мы не принимали всерьез. К тому времени мы уже знали друг друга, многие из нас ходили друг к другу в гости, чтобы поговорить о Гленде. С самого начала Ирасуста молчаливо был признан как бы президентом, хотя он никогда и не помышлял о власти. А Диан Риверо разыгрывала неторопливые шахматные партии, утверждая или отвергая кандидатов, гарантируя истинность их призвания, ограждая от пролаз и глупцов. То, что зародилось как свободная ассоциация, приобретало теперь структуру клана, и на смену первоначальным, поверхностным беседам пришли конкретные вопросы: эпизод со споткнувшейся в «Полезном даре элегантности», заключительная реплика из «Снежного пламени», вторая эротическая сцена в «Непрочных возвратах». Мы так любили Гленду, что не могли мириться с чужаками, с восторженными лесбиянками, с эрудитами от эстетики. Даже возник обычай (мы так и не узнали откуда) собираться в кафе по пятницам, когда фильм с Глендой шел в центре, а когда картины повторно показывали в кинотеатрах на окраинах, мы выжидали неделю до следующей встречи, чтобы все успели там побывать; все обязанности были строго регламентированы и исполнялись беспрекословно, под страхом презрительной улыбки Ирасусты или этого любезно-убийственного взгляда Дианы Риверо, которым она обличала отступника, заслужившего тяжелое наказание.

В тот период наши встречи были полны только Глендой, ее блистательным присутствием в каждом из нас, и мы не знали расхождений и сомнений. Лишь постепенно, поначалу робко и виновато, некоторые, осмелев, начали высказывать отдельные критические замечания, недоумения или разочарования от менее удачной сцены, от проскользнувшей банальности или шаблонности. Мы знали, что Гленда не виновата в срывах, замутнявших в иных местах великолепную прозрачность «Хлыста» или финал «Никогда не знаешь почему». Мы были знакомы с другими работами этих режиссеров, знали, откуда брались сюжеты и кто писал сценарии, с ними мы бывали беспощадны, ибо уже чувствовали, что наша любовь к Гленде идет дальше простого интереса к актрисе и что только ее одну не портило все, что так несовершенно делали другие. Диана первой заговорила о нашей миссии, она затронула это в свойственной ей косвенной манере, не формулируя того, что на самом деле было для нее столь существенно, и мы увидели, как ее радость проявилась в двойной порции виски, в удовлетворенной улыбке, когда мы открыто признали ее правоту, признали, что нам уже мало только кинозалов, кафе, мало того, что мы так любили Гленду.

Но и тогда не было сказано ясных слов, нам они были не нужны. Важно было лишь счастье хранить Гленду в душе каждого из нас, и это счастье могло быть полным только по достижении совершенства. Внезапно нам стали невыносимы ошибки, промахи: мы не могли согласиться с тем, что «Никогда не знаешь почему» кончается именно так, или что в «Снежное пламя» включен отвратительный эпизод игры в покер (Гленда в нем не участвовала, но каким-то образом он пачкал ее, как рвота, – этот жест Нэнси Филлипс и недопустимый приход раскаявшегося сына). Как всегда, Ирасусте выпале четко сформулировать ожидавшую нас миссию, и в этот вечер мы разошлись по домам, как бы придавленные взятой на себя ответственностью и вместе с тем предвкушая будущее счастье – счастье без единого темного пятнышка, когда образ Гленды не будут омрачать несовершенство и предательство.

Инстинктивно ядро сомкнуло свои ряды, наша цель не допускала расплывчатого плюрализма. Ирасуста сказал о лаборатории, оборудованной в загородном доме в Ресифе-де-Лобос, лишь тогда, когда она была уже готова. Мы поровну распределили задания среди тех, кто должен был отвечать за сбор всех существующих копий «Непрочных возвратов» – этот фильм мы выбрали благодаря тому, что в нем было сравнительно мало неудачных моментов. Никому и в голову не пришло ставить вопрос о деньгах, Ирасуста был компаньоном Говарда Хьюза по добыче олова в Пичинче, с помощью простейшей механики мы получали в руки необходимую власть, реактивные самолеты, союзников, суммы на взятки. У нас даже не было своей конторы, компьютер компании «Хейгар Лосе» программировал задания и этапы их выполнения. Через два месяца после фразы Дианы Риверо лаборатория была уже в состоянии начать работу,– заменяя слабый эпизод с птицами в «Непрочных возвратах» на другой, который возвращал Гленде идеальный ритм и точное ощущение драматического действия. Картина вышла уже несколько лет назад, и ее вторичное появление на международных экранах не сопровождалось никакими сюрпризами: память любит подшучивать над ее обладателями и умеет убедить их в достоверности замен и новых вариантов; наверное, даже сама Гленда не почувствовала поправок, но зато отметила – ибо это отметили мы все – идеальное совпадение увиденного с воспоминанием, очищенным от шлака, совпадение с тем, чего бы она могла пожелать.

Мы работали без отдыха; едва удостоверившись в эффективности лаборатории, мы тут же завершили изъятие копий «Снежного пламени» и «Призмы»; затем в стадию переработки вступили другие фильмы, ритм операций был точнейшим образом определен персоналом «Хейгара Лосса» и лаборатории. У нас возникли трудности с «Полезным даром элегантности»: богачи из арабских нефтяных эмиратов хранили у себя копии исключительно для личного пользования, и потребовались сложные маневры и особая помощь, чтобы выкрасть их (к чему употреблять другое слово) и заменить на другие без ведома владельцев. Лаборатория работала замечательно, на уровне, который поначалу казался нам недостижимым, хотя мы и не решались сказать это Ирасусте; как ни странно, скептичнее всех была настроена Диана, но когда Ирасуста показал нам «Никогда не знаешь почему» и мы увидели настоящий финал, где Гленда не возвращалась в дом Романо, а мчалась на своей машине к утесу и потрясала нас своей великолепной логичнейшей гибелью в бурном потоке, мы поняли, что в этом мире тоже возможно совершенство и что теперь Гленда совершенна, совершенна для нас навсегда.

Конечно же, самым трудным было решать, что надо заменить, что вырезать, как сместить акценты в монтаже и в ритме фильма, различия в нашем восприятии Гленды приводили к серьезным стычкам, и примирить спорщиков удавалось лишь после долгого анализа, а в иных случаях брало верх мнение большинства в ядре. Но хотя некоторые из нас, побежденные, смотрели новый вариант с некой горечью, чувствуя, что он не вполне отвечает нашей мечте, думаю, никто не остался разочарованным проделанной работой, мы так любили Гленду, что результаты всегда были оправданными и часто превосходили то, о чем думалось вначале. Случались и тревоги: не обошлось без непременного письма читателя в газете «Тайме», который выражал удивление по поводу трех эпизодов в «Снежном пламени» – ему казалось, что они шли в ином порядке; а в «Опиньон» появилась статья одного критика, протестовавшего против вырезанной сцены в «Призме» – как он предполагал, по причине бюрократического ханжества. Во всех случаях принимались срочные меры для того, чтобы избежать возможных последствий; это было не так уж трудно, люди легкомысленны, они быстро забывают, или принимают то, что им дают, или устремляются в погоню за чем-нибудь новеньким, мир кино переменчив, как мир политики, все меняется, за исключением нас – тех, кто так любит Гленду. Более опасными по существу были полемики, вспыхивавшие в ядре, риск ереси или раскола. Хотя мы чувствовали себя едиными, как никогда, накрепко спаянными нашей миссией, как-то вечером вдруг раздались аналитические голоса тех, кого не обошла эпидемия политического философствования, в разгар работы они принялись ставить перед всеми моральные проблемы, спрашивали, не глядимся ли мы с мазохистским рвением в бесконечный ряд зеркал, не вытачиваем ли бессмысленные барочные узоры на слоновьем клыке или на зернышке риса. И было нелегко повернуться к ним спиной, ибо ядро могло выполнить свою задачу так, как, скажем, сердце или самолет выполняет свою: лишь подчиняясь идеальному ритму. Было нелегко выслушивать критику, обвинявшую нас в эскапизме, в растрачивании попусту сил, нужных для решения не терпящих отлагательств реальных проблем, которые в наши дни особенно требуют объединения всех усилий. И тем не менее не было необходимости сурово душить едва намечавшуюся ересь, даже сами бунтовщики ограничивались отдельными сомнениями, и они, и мы так любили Гленду, что надо всеми расхождениями по этическим и историческим пунктам господствовало чувство, которое будет объединять нас всегда: уверенность в том, что совершенствование Гленды совершенствует нас самих и совершенствует мир. Мы даже были вознаграждены с лихвой, ибо один из философов, преодолев период напрасных колебаний, восстановил былое единодушие: из его уст мы услышали слова о том, что любая частность тоже имеет историческое значение и нечто столь неизмеримо важное, как изобретение книгопечатания, родилось из сугубо индивидуального и частного желания многократно повторить и увековечить имя женщины.

И так мы дожили до дня, когда удостоверились, что образ Гленды не омрачен теперь ни малейшей тенью; он изливался с экранов мира таким, каким она сама – в этом мы были уверены – хотела бы, чтоб он изливался, и, может быть, поэтому нас не слишком удивило сообщение прессы о том, что она объявила о своем уходе из кино и со сцены. Невольный и замечательный вклад Гленды в наш труд не мог быть простым совпадением или чудом, очевидно, что-то в ней помимо ее сознания уловило нашу безыменную любовь и из глубины ее существа донесся единственный ответ, который она могла нам дать, ее ответная любовь выразилась в окончательном слиянии с нами, хотя профаны воспримут это лишь как ее отсутствие. Мы переживали счастье седьмого дня, мы отдыхали после сотворения своего мира; теперь мы могли созерцать любое произведение Гленды, избавившись от постоянного страха перед грозящими нам завтра новыми ошибками и несообразностями; теперь мы собирались вместе, невесомые как ангелы или птицы, в абсолютности настоящего, быть может, похожего на вечность.

Да, но под теми же небесами Гленды один поэт сказал, что вечность влюблена в преходящие творения времени, и год спустя Диане выпало узнать об этом и сообщить всем нам. Обычная и по-человечески понятная новость: Гленда объявляла о своем возвращении на экран, причины те же, что и всегда: чувство неудовлетворенности человека, не занимающегося своим делом, персонаж точь-в-точь по ней, близкие съемки. Никто не забудет этого вечера в кафе, как раз после просмотра «Полезного дара элегантности», только что вернувшегося в центральные кинотеатры. Собственно, Ирасусте не было необходимости высказывать вслух то, что все мы ощущали как горечь несправедливости и бунтарства. Мы так любили Гленду, что наше отчаяние не затрагивало ее, чем она виновата в том, что она актриса, что она Гленда, весь ужас заключался в порочной машине, вновь запущенной в ход, в реальности цифр, столкновении престижей, новых «Оскарах», как незаметная трещина раскалывающих наше небо, завоеванное с таким трудом. Когда Диана положила руку на рукав Ирасусты и сказала: «Да, это единственное, что нам осталось», она знала, что говорила за всех. Никогда еще ядро не обладало такой страшной силой, никогда еще не тратилось меньше слов, чтобы придать ей действенность. Мы расстались раздавленные, уже переживая то, что произойдет в день, о котором лишь один из нас будет знать заранее. Мы были уверены, что больше не встретимся в кафе, что отныне каждый найдет себе одинокий уголок в нашем идеальном царстве. Мы знали, что Ирасуста сделает все необходимое, нет ничего проще для такого человека, как он. Мы даже не простились, как обычно, с беззаботной уверенностью, что вскоре встретимся вновь как-нибудь вечером после «Непрочных возвратов» или «Хлыста». Казалось, мы заторопились расстаться, бормоча, что уже поздно, что пора по домам; мы вышли порознь, каждый желал бы забыть, забыть, пока все не останется позади, но каждый знал, что этого не дано, что предстоит еще как-то утром раскрыть газету и прочесть эту новость, глупые фразы пустых профессиональных некрологов. Мы никогда ни с кем не будем говорить об этом, мы станем вежливо избегать друг друга в кино и на улице; только так ядро сможет сохранить верность, сберечь в молчании память о выполненном долге.

Мы так любили Гленду, что одарили ее последним нерушимым совершенством. Поместив ее на недосягаемую высоту, мы убережем ее от падения, и верные почитатели будут и впредь поклоняться ей, не боясь, что образ ее потускнеет, ибо с креста не сходят живым.

Пространственное чутье кошек

Когда Алана и Озирис смотрят на меня, в их взглядах нет ни малейшего притворства, ни малейшей двуличности. Они смотрят открыто и прямо, и я купаюсь в голубом свете глаз Аланы и в зеленых лучах, льющихся из узеньких щелок Озириса. Так же смотрят они друг на друга, Алана поглаживает черную спинку Озириса, а тот поднимает мордочку от блюдца с молоком и удовлетворенно мяукает, женщина и кот, узнавшие друг друга в измерениях, недоступных моему пониманию, куда не проникают мои ласки. Давно уже я отказался понять Озириса, мы добрые друзья, но расстояние между нами непреодолимо; однако Алана – моя жена, и тут расстояние уже иное, она вроде бы не чувствует его, но как оно мешает моему счастью, когда Алана смотрит на меня, когда смотрит на меня прямо, так же как Озирис, и улыбается или рассказывает что-то, ничего не тая, отдаваясь мне каждым жестом, каждым словом, как в любви, когда все ее тело становится таким, как ее глаза, полная преданность, непрерываемая взаимность.

И странно, хотя я отказался от попыток вжиться в мир Озириса, моя любовь к Алане не может смириться с чувством чего-то законченного, с положением пары, неразлучной вовек, с жизнью без всяких секретов. Позади этих голубых глаз есть что-то еще, под всеми словами, стонами, молчаниями существует другая область, дышит другая Алана. Я никогда не говорил ей об этом, я слишком ее люблю, чтобы расколоть гладкую поверхность счастья, по которой укатилось в прошлое уже столько дней, столько лет. Я по-своему упрям и пытаюсь понять, открыть ее до конца; наблюдаю за ней, не шпионя; следую за ней, но без недоверия; люблю чудесную, слегка поврежденную статую, незаконченный текст, кусочек неба, вписанный в окно жизни.

Было время, когда мне казалось, что музыка приведет меня к Алане; я видел, как, слушая наши пластинки – Бартока, Дюка Эллингтона, Гала Косту, – она словно понемногу становилась прозрачнее, музыка обнажала ее по-иному, делала ее все больше Аланой, потому что Алана не могла быть только этой женщиной, которая всегда смотрела на меня открыто и прямо, ничего не тая. Я искал Алану вопреки Алане, за пределами Аланы, чтобы любить еще сильнее; и если вначале музыка позволила мне различить других Алан, настал день, когда я увидел, как перед гравюрой Рембрандта она изменилась еще больше, словно облака на небе вдруг перестроились и пейзаж, освещенный по-новому, стал иным. Я почувствовал, что живопись увлекала ее за границы самой себя – для единственного зрителя, который следил за мгновенной, никогда не повторяемой метаморфозой, ловил облик иной Аланы, смутно просвечивающей в Алане. Невольные посредники – Кейт Джаррет, Бетховен, Анибал Троило – помогли мне подойти ближе, но перед картиной или перед гравюрой Алана еще больше освобождалась от того, чем, по ее мнению, была, на миг вступала в воображаемый мир, чтобы, сама того не зная, выйти за свои пределы, переходя от картины к картине, делясь своими наблюдениями или молча,– колода карт, которые каждое новое впечатление тасовало для того, кто осторожно и внимательно, чуть позади или держа ее под руку, следил, как чередуются дамы и тузы, пики и трефы – Алана.

Что можно было поделать с Озирисом? Дать ему молока, оставить в покое, пусть удовлетворенно мурлычет, свернувшись черным клубком; но Алану я мог привести в эту картинную галерею, как сделал это вчера, еще раз оказаться в зеркальном театре, полном скрытых камер, застывших образов на полотнах перед этим другим образом той, что, одетая в веселые джинсы и красную блузку, погасив сигарету у входа, переходила затем от одной картины к другой, останавливалась точно на том расстоянии, которого требовал ее взгляд, время от времени оборачиваясь ко мне, чтобы бросить какое-то замечание или сравнить наши впечатления. Она даже не подозревала, то я пришел сюда не ради картин, что, стоя чуть позади или ядом, я смотрел иным взглядом, не имевшим ничего общего с ее. Она никогда бы не догадалась, что ее медленные, задумчивые шаги от картины к картине меняли ее настолько, что мне приходилось зажмуриться и бороться с желанием немедленно схватить ее в объятия, закружить, завертеть, увлечь за собой, бегом, бегом, на улицу, домой. Легкая, непринужденная, естественная в процессе узнавания, радости, открытий, она останавливалась и медлила перед полотном, и ее время отличалось от моего, было чуждо моей судорожной, настороженной жажде.

До тех пор все было лишь смутным предчувствием – Алана в музыке, Алана перед Рембрандтом. Но теперь моя надежда оправдывалась почти невыносимо, с самого прихода Алана отдалась созерцанию картин с дикой невинностью хамелеона, переходя из одного состояния в другое и ничего не зная о том, что затаившийся зритель подстерегает ее движения, наклон головы, жест рук или гримаску губ, внутреннюю игру красок, делающую ее другой, обнажающую те глубины, где другая всегда была Аланой, прибавленной к Алане, карты ложились одна на одну, колода собиралась, становилась полной. Идя рядом с ней, продвигаясь вперед вдоль стен, я видел, как она вся открывалась навстречу каждой картине, мои глаза множили ослепительный треугольник, стороны которого тянулись от нее к картине, от картины ко мне и возвращались к ней, чтобы подметить перемену, окружающий ее теперь иной ореол, а через миг он уступал место новому, новой тональности, по-настоящему, окончательно раскрывающей ее суть. Невозможно предвидеть, сколько будет повторяться это преобразование, сколько новых Алан наконец приведут меня к синтезу, из которого мы оба выйдем успокоенные, удовлетворенные, она, ничего о том не зная, зажжет новую сигарету, а затем попросит меня повести ее куда-нибудь выпить по глотку, а я буду отчетливо сознавать, что мои долгие поиски окончены, что отныне моя любовь будет охватывать видимое и невидимое, будет встречать чистый взгляд Аланы, не думая о запертых дверях, о скрытых от взора пейзажах.

Я увидел, как она надолго замерла перед одинокой лодкой и черными скалами на первом плане; неприметными волнообразными движениями рук она как бы плыла по воздуху, искала выхода в открытое море, устремлялась к далеким горизонтам. И меня уже не могло удивить, что другая картина, где решетка с рядом остроконечных копий преграждала доступ к аллее деревьев, заставила ее сделать шаг назад, как бы в поисках нужного угла зрения, а на самом деле отвергая эту недоступность, не соглашаясь с ней. Птицы, морские чудовища; окна, открытые в тишину или впускающие некое подобие смерти, – каждая новая картина меняла Алану, окрашивала ее в новые тона, исторгала из нее новые модуляции, утверждая принятие свободы, полета, больших пространств, протест перед лицом ночи и пустоты, ее жажду солнца, ее почти пугающее сходство с фениксом. Я держался позади, зная, что не сумею выдержать ее взгляд, удивленный вопрос в ее взгляде, когда она увидит на моем лице потрясенное подтверждение, потому что это был и я, это осуществлялся мой проект Алана, моя жизнь Алана, именно того я желал и не мог добиться, скованный рамками города и собственной осмотрительности, зато теперь – вот оно Алана, вот оно – Алана и я, начиная с этого дня, с этого мига. Мне хотелось схватить ее обнаженную, сжать в объятиях, любить так, чтобы все стало ясно, чтобы все было сказано между нами и из бесконечной ночи любви для нас, знавших уже столько таких ночей, родилась бы первая заря новой жизни.

Мы достигли конца галереи, я подошел к выходу, все еще пряча лицо, ожидая, чтобы уличный воздух и огни вернули мне то, что знала во мне Алана. Я увидел, что она остановилась перед полотном, спрятанным от меня спинами других посетителей, и надолго застыла, глядя на картину, где были изображены окно и сидящий на подоконнике кот. В последнем своем преображении она превратилась в статую, наглухо отделенную от окружающих, от меня, когда я нерешительно приблизился, ища ее взгляд, ушедший в полотно. Я заметил, что кот – вылитый Озирис, он смотрел вдаль, на что-то, скрытое от нас стеной. Неподвижный в своем созерцании, он был менее неподвижен, чем Алана. И каким-то образом я почувствовал, что треугольник сломался, когда Алана повернула голову ко мне треугольника уже не было, она ушла в картину, но не вернулась, она продолжала стоять рядом с котом, глядя в окно на то, что не мог видеть никто, кроме них, на то, что видели только Алана и Озирис всякий раз, когда открыто и прямо смотрели мне в глаза.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю