355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хуан Валера » Иллюзии Доктора Фаустино » Текст книги (страница 6)
Иллюзии Доктора Фаустино
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 20:44

Текст книги "Иллюзии Доктора Фаустино"


Автор книги: Хуан Валера



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

VI
Письмо доктора матери

Прошло уже два дня, как доктор находился в доме доньи Арасели, и пора было отправлять слугу с мулами в Вильябермеху, во-первых, чтобы не вводить в расходы сиятельную хозяйку и не причинять ей неудобства, а во-вторых, потому, что мулы принадлежали не доктору, а были взяты внаем. Достославный дом Лопесов де Мендоса мог содержать только докторскую лошадку, мула Респетильи и пару ослов, которые постоянно находились на кошту. Выражение «находиться на кошту» употребляют в Вильябермехе в отношении животных, которых оставляют в поле без присмотра, с тем чтобы они сами искали себе пропитание, особенно в засушливые годы. Так как доктор не рассчитывал здесь долго задерживаться, он и отправил погонщика со своими подопечными домой. С этой оказией он послал письмо матери, которое мы приведем полностью, ибо оно является важным и достоверным документом, дополняющим наш рассказ. В письме говорилось:

«Дорогая матушка, не знаю, радоваться мне или печалиться тому, что я предпринял эту поездку и нахожусь здесь. Тетя Арасели – сама доброта, она вас очень любит и меня встретила радушно. У нее много достоинств, но она слишком чиста, чтобы подозревать в поступках других злой умысел. Похвалы, которые расточала донья Констансия моему портрету, были, поверьте мне, просто шуткой, тетушка же приняла их за чистую монету. Констансита из любопытства, из пустого каприза просила ее пригласить меня, а вовсе не потому, что влюбилась в меня по портрету. Она очень избалована отцом и делает все, что ей заблагорассудится. К счастью, я могу льстить себя надеждой, что моя собственная персона произвела на нее более благоприятное впечатление, чем мой портрет. Я разговаривал с дядюшкой Алонсо. У него, слава богу, недурной характер, иначе он был бы невыносим. Он так погряз в своих богатствах, так тщеславен, что считает себя самым умным, самым знающим, самым удачливым из всех смертных. То, что он сколотил огромное состояние, он приписывает своей учености, а не игре случая. Воображая, что он в совершенстве владеет своей наукой и считая ее главной, дядюшка взял себе за правило безапелляционно судить о всех науках вообще, С непререкаемым авторитетом он рассуждает о политике, литературе, искусстве – словом, обо всем. Так как здесь нет ни одного человека, который не был бы ему должен и не получал бы от него подачки, все почтительно выслушивают его мнения, словно это какой-то оракул, и никто не смеет ему возразить.

Обходительность дядюшки не только по отношению ко мне, но и ко всем другим поразительна. Он желает прослыть человеком добрым, что не мешает ему быть и великодушным и кичливым одновременно. Со всеми он держится покровительственно, с сознанием собственного превосходства, но делает это не обидно, а как-то простодушно и естественно. Он мнит себя остряком и доволен, когда смеются его шуткам. Все, кто присутствует на его приемах, привыкли смеяться этим шуткам: получается так, что смеются они охотно и как бы по своей воле, ибо деньги даются взаймы с такой очаровательной простотой, которая вызывает доверие и к словам и к мыслям обладателя.

Во время моего разговора с дядюшкой он не сделал даже намека на то, что ему известны наши намерения. Он хвастался – вероятно, это пустое бахвальство, – что может, если захочет, заполучить все голоса в округе для угодного ему кандидата в кортесы.

Иногда он предлагал мне вопросы, желая испытать мои знания, прикинуть мои возможности, представить себе, на что я способен. Не знаю, успешно ли я выдержал эти испытания. За личиной деревенского простака, радушного и первозданно наивного, скрывается большой хитрец, человек себе на уме.

Не стану подробно описывать вечера, устраиваемые в доме дядюшки, они, как везде, одинаковы: старики играют в карты, молодые люди заводят любовные дуэты или рассказывают анекдоты. Констансия, конечно, царица втих вечеров. При ней всегда две-три подруги в роли придворных дам и целый рой поклонников.

Ее здесь обожают – это видно по всему, – хотя любимое божество скупо на милости: разве что иногда в знак благодарности за поклонение и обожание она ответит ласковым взглядом или милой улыбкой. Когда она смеется, на левой щеке появляется очаровательная ямочка и сверкают два ряда ослепительно-белых зубов.

За два вечера я не имел случая поговорить с нею наедине. Я почти рад этому. Констансия внушает мне глубокое чувство уважения и почтения – все же она моя кузина! – и я не хотел бы профанировать любовь, не убедившись окончательно, что я ее люблю.

Могу ли я выяснять, любит ли она меня, если я сам не знаю, люблю ли я ее? Иногда она смотрит на меня очень ласково, но я не могу понять истинное значение этих взглядов. Мне кажется, что так многозначительно она не смотрит ни на одного из своих поклонников. Может, это мне чудится и я ошибаюсь, хотя я внимательно наблюдаю за ней и могу делать сопоставления.

Сама она, разумеется, этого не замечает. В ней много детской непосредственности. Речь ее полна очарования. Иногда она говорит такие милые и наивные вещи, словно это семилетняя девочка.

Однако слышали бы вы, как умно она иногда рассуждает, как тонко выражается, как умеет передразнить и выставить в смешном виде своего противника, с каким веселым лукавством она все это делает. Дядя Алонсо буквально замирает, слушая этого дьяволенка. Я не удивляюсь, что такая остроумная и живая девушка может заворожить кого угодно, а не только своего отца.

Поначалу я опасался – вы знаете, какой я мнительный! – что Констансия – девушка балованная, с дурным характером и с холодным сердцем; но теперь вижу, что это не так: она очень добра.

Если бы вы слышали ее серебристый голосок! Как нежно она выговаривает «Фаустинито»! На вечерних сборищах она выделяет меня из всех поклонников и очень ко мне внимательна: всегда старается вовлечь меня в разговор, чтобы я мог проявить себя наилучшим образом, всячески меня поощряет и хвалит, когда я говорю удачно. Она наговорила мне кучу комплиментов, причем это выходило у нее естественно и уместно. Ей нравится, как я держусь в седле и как рассказываю забавные истории.

Она уверяет, что наши паштеты превосходны, что она ежедневно ест их на завтрак с шоколадной подливкой и не нахвалится.

Не раз расспрашивала она меня о достопримечательностях наших мест и улыбкой поощряла мои рассказы; когда речь заходила о чем-то серьезном, она внимательно слушала. Ей интересно знать, велик ли замок в Вильябермехе, правда ли, что на чердаке нашего дома бродит дух комендора Мендосы, действительно ли у нас говорят так же, как в Хаене, или есть особый акцент, и, наконец, продолжает ли святой, покровительствующий Вильябермехе, творить свои чудеса. На этот последний вопрос я, как-то не думая, ответил в не очень почтительном тоне, вроде того, что святой пока что бездельничает, но тут же спохватился, заметив в глазах Констансии явное неодобрение. От тетушки Арасели я слышал, что она очень религиозна. Я и сам заметил, что и чистый лоб ее и ясные глаза буквально излучают божественный свет, и весь ее облик, мягкий, деликатный, гармоничный, какой-то легкий, почти эфирный, говорит о том, что духовный мир ее богат и что она живет чистыми идеалами.

С тетушкой я не говорил еще о предполагаемом браке, так как сама она об этом не заговаривала. Прежде нужно. чтобы мы полюбили друг друга. Тогда все будет естественно и пристойно. Великая страсть все оправдывает. Разве можно просто так, без любви, вести разговоры о браке? Да и что я могу предложить Констансии, кроме вороха надежд и иллюзий? Всякий раз, когда я хочу завести речь о браке, мне вспоминается один анекдот, и искушение улетучивается. Анекдот этот такой. Жених сказал своей суженой, что после женитьбы она будет обеспечивать обед, а он – ужин. Они поженились, сытно пообедали, а когда пришло время ужина, муж заявил, что он не прожорлив и раз он плотно пообедал, то в ужине не нуждается. Так может получиться и у меня с Констансией. На ужин я смогу предложить ей только свои иллюзии и запереть ее на всю жизнь в Вильябермехе. Это будет не жизнь, а сельская идиллия с голубями, кроликами, индюками, курами и цыплятами на птичьем дворе, с дичью из наших угодий, с медом из собственных ульев, с виноградом из собственных виноградников, с вином и оливковым маслом домашнего производства и со всем прочим, что вы заготовляете и храните в кладовых. Всего этого будет достаточно, чтобы устраивать чуть ли не каждый день приемы по-деревенски, достойные знаменитого Гарсии дель Кастаньяра и его верной, любящей и красивой жены.

Но в этом случае все богатства Констансии бесполезны. Даже не бесполезны – вредны. Богатая наследница, избалованная красавица, женщина, сознающая свое высокое общественное положение, свою власть, женщина изящная, грациозная, она, конечно, захочет блистать в больших городах. У нее свои надежды и иллюзии, от которых она может отказаться только в том случае, если влюбится в меня и будет меня обожать. Ну, а если и влюбится и даже будет меня обожать, какой ей резон киснуть в Вильябермехе, когда – при ее-то деньгах – она может жить в Мадриде, где и я сумел бы доказать ей свою любовь, оправдать ее надежды, добившись настоящей славы и всеобщего признания. Вот и выходит, что в любом случае – полюбит меня Констансия или не полюбит – бермехинская идиллия не состоится. Для этой идиллии нужно найти другую Констансию, такую же бедную, как я.

Однако теперь я спрошу себя: «Гожусь ли я сам для подобной идиллии?». Предположим, что Констансия бедна, беднее меня, и она меня любит. Но может ли полюбить ее такою моя душа, может ли забыть из-за нее все высокие помыслы, даст ли она утопить в море божественного света ее глаз тысячи честолюбивых грез о славе и подвигах? С тех пор как я увидел ее, я задаю себе этот вопрос и не нахожу ответа. Стыдно признаться, но этот мой вопрос равнозначен другому. Без риторики и околичностей, в своей ужасной и жестокой наготе он звучит так: «Может быть, я обманываю себя, только прикидываюсь, что люблю Констансию, а на самом деле люблю ее деньги?» Неужели я так бездарно лицемерю даже с самим собой? Зачем, собственно, я сюда приехал? Что же меня привлекло: слава о ее добродетелях и о ее красоте, или я прилетел сюда на запах приданого? Если я новоявленный деревенский Кобург, то нужно ли прикидываться влюбленным романтиком, обожающим даму своей мечты. Вот уже двое суток я беспрестанно терзаю свою душу, требую от нее ответа и заставляю сознаться в преступлении. Я сам стал палачом своей души. А душа не дает ясного ответа. Странно, не правда ли? Дома и по дороге сюда я без отвращения принял на себя роль Кобурга, теперь же она мне отвратительна, и я хочу оправдать свое поведение, прикидываясь влюбленным. Может быть, во» мне проснулась гордость, когда я увидел, какая насмешница моя кузина? А может быть, мне потому стыдно претендовать на ее приданое, что я ее уже люблю? Словом, я в смятении и ничего не могу толком осмыслить.

Наверное, я не могу понравиться такой женщине, как Констансия. Я слишком долго жил в Вильябермехе, тде Жандарм-девицы составляли лучшую часть женского общества; во время коротких наездов в Гранаду я тоже мало общался с женщинами, вел студенческую жизнь, играл в карты, да и женщины были малоинтересными: певички, хозяйки гостиниц… И вот теперь, погнавшись за деньгами, я обрел наконец любовь. Наверное, это любовь: ее раньше обретает тот, кто ее испытывает, а не тот, кто ее выдумывает.

В общем, я предчувствую, что все окажется серьезнее, чем мы думали».

VII
Прелюдия любви

В голове моей роится тысяча доводов, чтобы не продолжать эту историю. Только обещание, которым я связал себя в начале книги, заставляет меня двигаться дальше.

Герой нравится мне все меньше и меньше. Внутренние его качества кажутся мне малопривлекательными и просто неинтересными, бедственное материальное положение, вообще говоря, плохо вяжется с представлением о поэтической личности. В самом деле, разве можно ожидать от бедняка какого-нибудь романтического поступка? Настоящего героя без гроша в кармане можно встретить среди дикарей, за дальними морями, в седой древности, среди варварских народов, чуждых или даже враждебных нашей цивилизации, то есть там, где, по выражению хитроумного идальго из Ламанчн, дикарь устанавливает свои законы, дает выход своим порывам, деяниям и воле. Но что можно ждать от юноши-бедняка, нашего современника, которого преследует судья, алькальд или жандарм, который обязан иметь вид на жительство, связан тысячью запретов, вынужден брать защитника, состоящего на жалованье у общества, испытывает страх не то что преступить закон, нарушить распоряжение муниципалитета, но просто не соблюсти так называемые условности. Нет, такой бедняк достоин описания только в какой-нибудь немудреной и приземленной истории. Порвать с обществом и не стать нищим-попрошайкой или мошенником может только тот, кто становится выше общества, а это под силу разве что графу Монте-Кристо.

Наш бедный доктор не был настоящим героем, но я ни на шаг не отступлю от правды и ничего не буду примысливать. Я только попрошу читателей извинить меня, если я впаду в самый обыденный реализм и погрязну в нем.

Ценой долгих увещеваний донья Ана и доктор добились, чтобы бермехинские купцы купили у них две бочки лучшего вина за наличный расчет (что не так часто случается в здешних местах), причем – по десять реалов за арробу. Общая выручка за этот жидкий продукт, с вычетом расходов по производству, магарыча купцам, комиссионных местным маклерам, составила около тысячи девятисот реалов. Купцы свято выполнили уговор и вручили обусловленную сумму самой разнокалиберной монетой; одних медяков было на тысячу реалов. По местным обычаям каждую сотню реалов, то есть восемьсот пятьдесят куарто, помещают в плетеный короб, прошитый бечевой или веревкой из испанского ковыля. Так как короб не дается даром, а его надо купить, то в каждом хранится по восемьсот сорок восемь куарто, меньше на два куарто, то есть на стоимость хранилища. Правда, короб всегда нужен в хозяйстве если нет куарто, в нем можно держать, например, оливки. Наверное поэтому монеты часто оказываются с масляной приправой, а оливки, в свою очередь, приобретают привкус и запах металла. По этой причине тысяча реалов медяками, помещенными в короб, приравнивалась к тысяче реалов золотыми: они имели одинаковый вкус и запах. Однако доктор не пожелал начинать осаду кузины обремененный горами измазанных маслом медяков. Весь его караван был и без того перегружен, и впору было нанимать еще одного мула вдобавок к тем трем, навьюченным до предела бельем, костюмами и гостинцами. Доктор предусмотрительно вступил в переговоры со старухой лавочницей, которая отнеслась к нему доброжелательно, несмотря на печально памятный случай, когда спаниели уничтожили ее компресс из бисквитов, смоченных в вине; лавочница в виде великой милости обменяла тысячу девятьсот реалов на золотые дублоны достоинством по два и по четыре дуро. Из этого золотого запаса и было уплачено за постой в гостинице.

На пятый день пребывания доктора в доме тетки Арасели некий маркиз по фамилии Гуадальбарбо, приехавший на праздники, завлек доктора в казино, соблазнил сыграть в карты, подбил его сделать три или четыре ставки, в результате чего капитал доктора уменьшился почти до тысячи реалов. Опасаясь полного разорения, доктор торжественно дал себе зарок не ходить больше в казино, чтобы не впасть в искушение.

Оставшейся тысячи реалов должно было хватить на все время пребывания у тетки, на то, чтобы расплатиться со слугами, и на расходы, связанные с отъездом домой.

Скрупулезный анализ бедственного своего положения привел доктора к тому, что он стал постоянно испытывать страх. Неуверенность и черная меланхолия целиком завладели им. Величание «дон» плохо согласовалось с положением нищего, звание наследственного коменданта крепости, как и прочие почетные звания, диссонировало с унизительным состоянием человека, у которого нет ни гроша за душой, – все это угнетало доктора до такой степени, что он чувствовал себя как побитая собака.

Наступили праздники: в селении устраивались корриды, пеклись многочисленные миндальные торты, повсюду жарили турецкий горох. Дон Фаустино посещал корриды, разъезжал на коне по ярмарочной площади, делал вид, что веселится, но веселья было меньше, чем на похоронах.

Во время вечерних собраний он обменивался с Констансией бесчисленными взглядами, как и при первой встрече. Эти сборища устраивались в те вечера, когда не было праздничных гуляний. Так прошла неделя, наступил последний день праздника, а в отношениях между молодыми людьми было не больше близости, чем при первой встрече.

Если бы доктор встретился с Констансией ненароком, без предварительного сговора с матушкой по поводу женитьбы, он, наверно, без обиняков высказал бы ей самые дерзкие свои намерения. Но что мог теперь сказать он Констансии? Он скорее открылся бы самой утренней заре, самой Диане, самой Весте, чем ей. Мысленно он срывал все цветы, покрывавшие склоны Геликона и Парнаса,[66]66
  Геликон и Парнас – горы в Греции, на которых, по представлениям древних греков, жили музы.


[Закрыть]
роскошные цветы, вспоенные водами Гиппокрены и Касталии,[67]67
  Гиппокрена к Касталия – источники на вершинах Геликона и Парнаса, посвященные Аполлону и музам. Здесь – символ поэтического вдохновения.


[Закрыть]
и украшал ими свои любовные признания. Но когда он убирал эти цветы, оставался голый каркас прозаически звучащих слов: «Давай сюда три-четыре тысячи дуро. Они мне очень нужны. У меня ничего нет взамен, кроме любви». Каждый раз, когда доктор оставался один в ночной тишине и повторял эти фразы, слезы отчаяния и ярости душили его. Его любовь к Констансии возрастала все больше и больше. Порой ему казалось, что уже пришла истинная, бескорыстная любовь. Но возможно ли, чтобы Кон станс и я полюбила бедняка провинциала, вынужденного экономить свою последнюю тысячу реалов?

Доктор доходил до безумия (и даже переступал порог безумия), терзаясь тем, почему он не родился на Востоке и не стал корсаром или гяуром, как один из героев Байрона, почему он не родился в скромной колыбели и не сделался простым разбойником вроде Хосе Марии,[68]68
  Хосе Мария, по прозвищу Король Сьерры Морены, – знаменитый испанский разбойник; жил в Андалусии в начале XIX века, прославился храбростью и благородством.


[Закрыть]
почему он не родился в одиннадцатом или двенадцатом веке, чтобы саблей и копьем завоевать не деньги, не богатство, а целую империю и положить ее к ногам Констансии.

Донья Apaceли, которая поначалу занялась устройством брачных дел из привязанности к донье Ане, а потом и из любви к своему племяннику, очень огорчилась тем, что сватовство затянулось и развивалось вяло. Она не хотела или не решалась заговаривать об этом с доктором, считая, вероятно, разумным предоставить молодым людям полную свободу и инициативу в этих делах.

Доктор не разрешал и Респетилье вести разговоры о женитьбе и прерывал его всякий раз, когда тот, оставшись один на один со своим господином у него в комнате, пытался это сделать. Свято охраняя свою любовь к Констансии, доктор, таким образом, обрекал себя на монологи. Но однажды Респетилья не выдержал и нарушил запрет:

– Сеньорито, пошла уже вторая неделя, как мы здесь.

– Ну и что? Пробудем еще четыре-пять дней, а потом – домой, – отвечал доктор.

– Если ваша милость и оставшиеся пять дней проведет так же, как те восемь, хороши же мы будем. Стоило из-за этого ехать!

– Тебе-то какое дело? Помалкивай и вообще отстань.

– Как какое дело? Я вам не чужой. Бейте, режьте меня, а я буду твердить свое.

– Респетилья, помни пословицу: «Чужие заботы и осла убивают».

– Я и есть тот самый осел, но заботы вашей милости мне не чужие: это и мои заботы.

– Ну и хитер же ты, Респетилья Бог с тобой, болтай что хочешь. Сегодня я тебе разрешаю.

– Первое, что хочу сказать вам: «Монах Модесто не враз добился епископского места». Ваша милость трусит, а трусы в карты не играют, Я точно знаю, что донье Констансии не терпится услышать ваши признания, как цыгану – осла украсть. Она сидит как на угольях и ждет, а ваша милость молчит. Видно, она не собирается поступить так, как поступила в одном романсе дама со своим слугой.

– Откуда ты все это знаешь? Кто тебе все это рассказывает?

– Есть тут одна черненькая. С нею можно только так: смотри, а руками не трогай, – как часы на памплонской башне. Она меня совсем закружила.

– Ничего не понимаю. О ком ты говоришь?

– Как о ком? О Манолилье, конечно.

– Кто же она, твоя Манолилья?

– Вы меня простите, сеньорито, но я не виноват, если вы все прозевали. Ходите как в потемках, ничего не замечаете и не понимаете. Хотя вы и набрались учености из ваших книженций, а живете как на небесах.

– По-твоему выходит, если я не знаю твою Манолилью, значит, я витаю в облаках, ничего не знаю и ничего не ведаю?

– Вот вы сердитесь, а Манолилью надо бы знать. Ой как надо! Манолилья – это не просто Манолилья, а любимая горничная доньи Констансии. Я не терял времени даром, и хотя до свадьбы еще далеко, а она девушка свободная, я сказал ей: «Я весь твой», и теперь мы вечером часто встречаемся у решетки в саду и разговариваем.

– Что же она рассказывает о своей госпоже? Знает ли она, что думает обо мне Констансия'?

– Барышня говорит, что вы способный и все на свете знаете, но вы немного рохля, потому что не объясняетесь С нею.

– Так она и сказала?

– Я не говорю – и Манолилья не говорит, – что она сказала так, слово в слово, но если говорить по-нашему, по-простому, то это точно.

– Ну хорошо, хорошо. Когда ты снова встречаешься с Манолильей?

– Сегодня в час ночи. Как только хозяйка уляжется, она выйдет к решетке.

– Может она передать письмо для доньи Констансии?

– Почему нет? Пишите побыстрее.

Дон Фаустино тотчас сел за письмо и, написав его, вручил слуге для передачи Манолилье.

Доктор всю ночь не сомкнул глаз, думая о том впечатлении, которое произведет письмо, и сильно опасался, что оно будет встречено насмешкой.

На следующее утро, едва Респетилья вошел в комнату, чтобы почистить платье, доктор спросил его о письме.

– Манолилья обещала передать его сегодня утром, как только барышня проснется. Теперь она прочитала его раз тридцать и выучила наизусть, – ответил Респетилья.

– Думаешь, она ответит?

– И думать нечего. Ясно как божий день, что ответит, Сегодня ночью получу ответ – и сразу к вам.

Пока происходил этот разговор, донья Арасели, озабоченная тем, что ее планы не осуществляются, решила нарушить молчание и поговорить с племянницей. Сказав дома, что она идет к ранней мессе, донья Арасели направилась к Констансии, которая уже проснулась, но еще не вставала. Дона Алонсо дома не было: он рано выехал в поле. Барышня Бобадилья была этому рада, так как не хотела, чтобы ее обвиняли за излишнее усердие в устройстве любовных дел.

В прошлом донья Арасели часто влюблялась, и всякий раз неудачно. Как все женщины, много любившие в молодости, она радовалась любви молодых людей и играла теперь вторую роль с тем же увлечением, как некогда первую.

Мне кажется жестоким и несправедливым, когда люди наделяют пожилых женщин, занимающихся посредничеством в любовных делах, ужасным, обидным и неблагозвучным прозвищем, которое я даже не решаюсь вымолвить. Если это посредничество бескорыстно и преследует благородные цели, то я считаю его высшим проявлением любви к ближнему, замечательным альтруистическим поступком. Это любовь к любви, без расчета на личное благополучие и выгоду. Нет такого акта милосердия, который можно было бы с большим правом считать проявлением благодетельной сверхлюбви, и я не понимаю, почему ее чернят и поносят. Творить подобную добродетель – все равно что вылечить больного, утешить пленника, утолить жажду страждущего, дать приют путнику, прикрыть наготу исстрадавшейся души платьями и украшениями бесценной любви. Только нежные и сердобольные жены вроде доньи Арасели способны на такую добродетель. Есть в этой добродетели нечто родственное поэтическому порыву, вдохновению, благороднейшему зуду творить прекрасное, создавать произведения искусства, Разве есть творение искусства прекраснее любви, прекраснее, чем согласие и гармония двух чувств, чем слияние двух душ в одну?

Движимая этими высокими и святыми порывами донья Арасели вошла в спальню племянницы. В комнате витал приятный аромат. Это не был искусственно добываемый запах фирмы Аткинсон или Виолет. На ночном столике было только мыло и кувшин с водой. Если читателю не приелись мои мифологические сравнения, то я позволил бы себе сказать, что комнату Констансии наполнили ароматом, во-первых, нимфа из фонтана ее сада и, во-вторых, Гигия и Геба, богини здоровья и молодости.

Одно из окон спальни выходило в сад. Лучи солнца освещали комнату девушки, пробиваясь сквозь густую зелень жимолости и жасмина. В клетке, подвешенной к потолку, выводила трели канарейка. У стены напротив постели, на небольшом возвышении вроде алтаря, перед великолепно исполненной фигуркой мадонны горели две свечи.

На ночь Констансия не надевала ни чепца, ни сетки, и ее роскошные черные волосы свободно рассыпались по подушке.

Ласковое тепло, разлитое в воздухе, не требовало иного одеяния, кроме ночной рубашки тонкого голландского полотна, завязывавшейся у самой шеи бантиком небесно-голубого цвета. Простыня и легкое одеяло мягко облегали тело красавицы, обрисовывая изящные девичьи формы.

Донья Арасели, кроме чувства родственной любви, владела, как выражается Данте, «пониманием любви» и не могла не прийти в восторг при виде племянницы. Налюбовавшись ею вдоволь, она обняла ее, расцеловала и сказала:

– Ты удивительно хороша, милочка. Храни тебя господь. Вылитая Мария Магдалина, но без ее грехов и без необходимости каяться.

– Тетушка, ваша лесть похожа на насмешку. Но я не тщеславна.

– Что за насмешки? Ты такая прелесть, что другой не сыщешь. Слава господу богу за творения его. Именно в эти моменты нужно видеть женщин, чтобы судить об их достоинствах: когда они простоволосы, не набелены, не нарумянены, то есть являются нам такими, какими их создал сам господь.

– Что заставило вас прийти в такую рань, тетушка?

– Как ты хороша, дитя мое, когда просыпаешься! Роза, да и только, – перебила ее тетка.

И действительно, Констансия рдела как роза, когда тетка так неожиданно вошла в спальню. И это потому, что она только что прочла письмо и едва успела спрятать его под подушку.

– Вполне естественно, тетушка. Вы сами объяснили, почему я хорошо выгляжу: и грехов у меня нет, и каяться не приходится.

– Прибавь еще: и любовных забот нет и бессонницы, Вот этого я никак не могу взять в толк. Впрочем, постой! В глазах у тебя что-то такое светится. Откуда же этот огонек? Уж не из сердца ли? Но разве ледышка может загореться?

– Почему вы решили, что ледышка? Напротив, сердце мое полно любви.

– И к кому же, дитя мое?

– Пока ни к кому. Но разве не может сердце гореть любовью не из-за кого-нибудь, а вообще?

– Ты говоришь какие-то пустяки. Мне это непонятно. Любовь – это желание, страстная жажда, горячее стремление соединиться с, любимым предметом. А если такого предмета нет, то какая же это любовь? К чему ты можешь стремиться? Чего жаждать?

– Постойте, тетя. Сейчас я опровергну ваши доводы. Бывает ведь и так: любовь есть, а определенного предмета нет. Тогда его выдумывают, воображают его себе и грезят им – то есть любят воображаемый предмет. Я так и поступаю. Ах, если бы вы знали, какой чудесный предмет я творю для себя!

– Неужели он не похож на твоего кузена Фаустино?

– Говоря откровенно, все образы, созданные мною, очень далеки от реальности: они неясны, расплывчаты, воздушны. Очертания их дрожат, как в светящемся тумане. Оттого я и не знаю, похож предмет моих мечтаний на кузена или не похож. Иногда да, иногда нет.

– Значит, ты любишь образ, о котором сама ничего не знаешь толком?

– И знаю и не знаю. Для меня самой это загадка, которую я не могу разгадать.

– Не лукавь. Оставь свои туманности. Скажи прямо: любишь ты кузена или нет?

– Прежде надо бы знать, любит ли он меня.

– Любит, обожает – это сразу видно.

– Вы видите, потому что у вас опыт. Я же молода, неопытна и ровно ничего не понимаю. Почему же он молчит? Пусть скажет, если любит. Пусть объявит об этом. Может быть, вы оба думаете, что я первая должна это сделать?

– Нет, дитя мое. Он просто очень робок.

– Робость иногда трудно отличить от глупости.

– Нет, это не тот случай. Кроме того, у него не было удобной минуты, чтобы поговорить с тобой: ты всегда в окружении поклонников.

– Кто ищет удобную минуту, тот ее находит, несмотря на кольцо поклонников.

– Почем ты знаешь: может, он ищет случая.

– Не очень ловок ваш племянник, если больше недели ищет и не находит. Ну ладно, тетушка, я так вас люблю, что не могу и не хочу ничего утаивать и морочить вам голову.

– Говори, плутовка. Я чуяла, что здесь что-то не так.

Донья Констансия сунула руку под подушку, и в ее тонких пальцах оказалось письмо.

– Вот и вся тайна, – сказала она. – Неделя потребовалась вашему племяннику, чтобы обдумать и написать это послание. Признайтесь: он не слишком спешил. Напротив, он действовал с чувством и с толком.

– Нечего смеяться. Просто он не решался тебе написать. Прочти-ка письмо.

– Тетушка, ради бога, не говорите отцу и вообще никому – это секрет. Подобные вещи имеют прелесть, когда о них никто не знает.

– Не беспокойся: я никому не скажу. Читай.

Донья Констансия начала читать вполголоса:

«Милая кузина, вот уже неделя, как я осмеливаюсь мечтать о возможном счастье, что очень меня вдохновляет. Но меня терзает страх, что я могу потерять эту надежду, и причина тому – твои высокие достоинства и мое ничтожество. Страх точит эту надежду, убивает ее, Я обращаюсь к тебе за помощью: позволь мне надеяться, не отнимай ее у меня. Одного слова из твоих нежных уст достаточно, чтобы она сбылась. Услышу ли я от тебя заветное слово? Прошу тебя: не гони ее, не выслушав прежде того, что я хочу тебе сказать в защиту моей надежды. Где и как я могу поговорить с тобой? Если сочувствие, которое я читал в твоих глазах, и сострадание, с которым ты на меня смотрела, не обман, порожденный моим тщеславием, то я верю, что ты найдешь способ выслушать меня без воздыхателей, постоянно окружающих тебя. Нетерпеливо ожидающий ответа, самый горячий из твоих поклонников.

твой кузен Фаустино»,

– Видишь, тебе нет причины жаловаться на отсутствие чувства у Фаустино, – сказала донья Арасели.

– Я и не думаю жаловаться.

– Как тонко и умно составлено письмо! Как искусно он нанизывает все, что ему нужно! Как умеет он быть дерзким, не обнаруживая при этом ни малейшей нескромности! С каким изяществом молит о любви и свидании, делая вид, что ни о чем не просит! Что ты намерена делать?

– Посмотрим, Нужно подумать – и это естественно. Мне тоже потребуется неделя для ответа.

– Не будь такой злюкой. Любишь ты его или нет?

– Право, не знаю, тетя. Ведь так просто, вдруг не влюбляются. Если говорить откровенно, то боюсь, что дело кончится этим. Признаюсь, меня начинает немного тянуть к нему, но настоящей любви к нему я не испытываю. Раньше нужно выяснить, любит ли он меня и как любит. А во-вторых… Повторяю: там видно будет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю