Текст книги "Диккенс"
Автор книги: Хескет Пирсон
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 31 страниц)
Первое чтение состоялось 2 декабря в Бостоне и прошло с небывалым успехом. «Творится нечто неописуемое. Весь город охвачен повальным безумием... Везде только и говорят о концертах и ни о чем другом не желают слушать. Все сходятся во мнении, что подобного фурора здесь еще не вызывал никто». Через несколько дней Диккенс мог бы уже с полным основанием похвастаться, что каждое чтение приносит ему пятьсот долларов, а ведь в те дни семь долларов были равны фунту стерлингов. Из Бостона он направился в Нью-Йорк, где остановился в отеле «Вестминстер» («Ирвинг-Плейс»). Тут во время его пребывания в Штатах помещалась его штаб-квартира. «Нью-Йорка не узнать. Он разросся, стал огромным. Здесь все имеет такой вид, как будто вопреки законам природы все вещи не ветшают, а становятся все более новыми». В Нью-Йорке очереди за билетами приняли фантастические размеры. К девяти часам утра у кассы собиралось более пяти тысяч человек, и официанты из ближайших ресторанов обносили очередь завтраками. Сначала жители Нью-Йорка были несколько смущены, услышав, что их любимые герои говорят с английским акцентом. Но охладить пыл ньюйоркца не так-то просто, и ни один человек, будь он Барбиджем[204]204
Барбидж Ричард (1567—1619) – английский актер, современник Шекспира, первый исполнитель главных ролей в его трагедиях на сцене театра «Глобус».
[Закрыть], Беттертоном[205]205
Беттертон Томас (ок. 1635—1710) – известный английский актер.
[Закрыть], Гарриком и Кином в одном лице, не мог бы добиться здесь большего успеха. Диккенс отметил, что со времени его первого приезда «здесь многое сильно изменилось к лучшему – люди научились владеть собою и вести себя подобающим образом. К сожалению, в общественной жизни я пока что не заметил существенных сдвигов». За то время, что он находился в Нью-Йорке, в отеле часто случались пожары: «впрочем, пожары в этой стране – дело обычное, будничное». Первый раз, узнав, что в отеле пожар, Долби поднялся наверх предупредить Диккенса и увидел, что «шеф» собрался лечь спать.
– В чем дело? – спросил Диккенс.
– Отель горит.
– Я знаю.
– Знаете? Откуда?
– По запаху. Ну, что будем делать?
– Не представляю себе.
– А где именно горит?
– Точно никто не знает, но думают, что где-то в том крыле.
– А когда, по-вашему, огонь дойдет сюда?
– Судя по всему, утром, что-нибудь ближе к завтраку. Горит уже часов пять-шесть.
Диккенс оделся, велел своему камердинеру Скотту собрать книги и платье, нужные для выступлений, рассовал по карманам ценности и документы и в сопровождении Долби спустился в бар, где уже собрались другие обитатели отеля в самых разнообразных и немыслимых костюмах. Источник пожара был в конце концов обнаружен, и в два часа утра вся эпопея завершилась возлияниями «погорельцев» в номере Диккенса.
Зима в том году выдалась на редкость суровая, и у Диккенса начался катар дыхательных путей, от которого он так и не смог избавиться до самого конца своего турне. Четыре месяца он превозмогал болезнь, четыре месяца его мучали удушающий кашель, насморк, шумы в голове, бессонница, обмороки, но стоило ему подняться на подмостки и начать читать, как все недуги мгновенно исчезали. Иногда ему бывало днем так плохо, что казалось невероятным, чтобы этот человек мог вечером появиться на эстраде. Однако к началу выступления он каким-то чудом оказывался в отличной форме: проходила хрипота, в голове прояснялось, температура падала – он ни разу не подвел своих многочисленных слушателей. Он никогда не навязывал своих неприятностей другим и на людях держался так, как будто был совершенно здоров. Однажды врач сказал ему, что он слишком слаб и не должен выступать, так как напряжение может оказаться для него непосильным. «Если человек в состоянии встать с постели, – ответил Диккенс, – он уже не имеет никакого права срывать свою встречу с публикой». Однако он все-таки решил отменить свою поездку по Канаде и западным штатам. Ему сказали, что если он отменит свое выступление в Чикаго, то с публикой случится удар. «Пусть уж лучше с ними, чем со мною», – ответил он. Узнав о его решении, некоторые чикагские газеты сообщили, что его брат Огастес, умерший в Чикаго в 1866 году, оставил вдову в крайней бедности, и намекали, что Диккенсу следовало бы облегчить ее участь, даже если он не желает встретиться с нею. Диккенс был вынужден заявить на страницах печати, что он уже содержит одну вдову Огастеса – официальную, ту, что живет в Англии. Он мог бы еще добавить, что его племянник, сын Огастеса – Бертрам, получает от него ежегодно пятьдесят фунтов стерлингов.
В течение нескольких недель ему приходилось читать то в Бостоне, то в Нью-Йорке, и поездки туда и обратно отнюдь не способствовали его выздоровлению. В душных вагонах с наглухо закрытыми окнами ему становилось совсем плохо, да и порядка на железных дорогах было меньше, чем двадцать пять лет назад. «По пути мы переезжаем через две реки, и каждый раз весь состав с лязгом и грохотом въезжает на огромный паром. По реке ходят волны, паром качает (на железных дорогах этого, как известно, не случается). Потом с тем же лязгом и грохотом состав либо подтягивают вверх, либо скатывают вниз. Вчера на одной такой переправе нас подтянули на такую высоту, что лопнул канат, и один вагон покатился назад, на паром. Я мгновенно выскочил из вагона и за мною еще два-три пассажира, но остальные и в ус не дули. С багажом обращаются совершенно варварски. Почти все мои упаковочные ящики уже разбиты. Вчера, накануне отъезда из Бостона, я, к неописуемому изумлению, увидел, что мой костюмер Скотт с багровой физиономией стоит, прислонясь к вагону, и горько рыдает. Оказывается, мой письменный стол разбили вдребезги. А между тем перевозка багажа организована отлично, и все было бы хорошо, если бы не вопиющая небрежность носильщиков».
Воспользовавшись его пребыванием в Америке, театры начали лихорадочно переделывать его произведения для сцены и ставить их во всех больших городах; но финансовые дела Диккенса шли так блестяще, что он и не думал протестовать. «Мой импресарио повсюду таскает с собой огромный узел, похожий на диванную подушку, – это бумажные деньги. В день его отъезда в Филадельфию это уже была не подушка, а настоящий тюфяк». В середине января 1868 года Диккенс приехал в город квакеров, поразив репортеров своим «необыкновенным спокойствием». «Им, как видно, трудно пережить тот факт, что, когда я выхожу на эстраду, у меня не подгибаются колени при виде грандиозного зрелища, свидетельствующего о величии их нации. Здесь привыкли все устраивать с треском, с барабанным боем, и часто, пока я не открываю рот, никто не может поверить, что я и есть Чарльз Диккенс. Вот если бы кто-нибудь сначала взлетел на сцену, произнес торжественную речь, посвященную мне, затем спорхнул вниз и ввел бы меня под локоток, – тогда другое дело». Почти на каждой витрине города был установлен его портрет, так что на улицах его сразу узнавали и порой поворачивали вслед за ним, чтобы обогнать его и разглядеть как следует, но никто не заговаривал с ним – не то что в 1842 году.
Вернувшись в Нью-Йорк, он четыре раза выступил в бруклинской церкви Уорда Бичера, а затем поехал в Балтимор, где, нарушив установленное им для себя правило, был на обеде у своего старого друга Чарльза Самнера[206]206
Самнер Чарльз (1811—1874) – американский государственный деятель, противник рабства.
[Закрыть]. Единственным гостем, кроме Диккенса, был его большой поклонник – военный министр Соединенных Штатов Эдвин М. Стэнтон, который рассказал ему о том, что произошло во время последнего заседания совета министров при президенте Линкольне. День своего рождения Диккенс отпраздновал в Вашингтоне, где ему прислали столько корзин и букетов, что вся его комната утопала в цветах. Президент Соединенных Штатов Эндрю Джонсон[207]207
Джонсон Эндрю (1808—1875) – президент США в 1865—1869 годах.
[Закрыть] дважды обращался к нему с просьбой выбрать время для визита в Белый дом, и утром 7 февраля, в день своего рождения, Диккенс явился к президенту. «Мы смотрели друг на друга во все глаза, и каждый старался сделать встречу как можно более приятной для другого. По-моему, нам это удалось». Во второй половине дня его хронический катар резко ухудшился; у него пропал голос, и Самнер, застав его в постели, обложенного со всех сторон горчичниками, спросил: «Но уж, во всяком случае, сегодня-то, мистер Долби, он, разумеется, не будет читать?» На что Долби ответил: «Сэр, я сегодня уже четыре раза говорил это дорогому шефу. Я и сам ужасно боюсь за него. Но вы не можете представить себе, как он меняется, сев за свой столик на сцене». Да, и на этот раз к моменту выступления с Диккенсом произошла обычная метаморфоза. После концерта вся публика, в том числе президент со своей семьей, министры, члены верховного суда, послы и прочие важные персоны, вскочила с мест и стоя аплодировала, пока он не вернулся и не произнес коротенькую речь, после которой женщины забросали его букетами, а мужчины – бутоньерками.
В конце февраля стало известно, что президенту Джонсону предъявлено обвинение в государственном преступлении за то, что он снял Стэнтона с поста военного министра без согласия сената. Страну немедленно охватило повальное безумие: люди ни о чем не говорили, кроме политики, и никуда не ходили, кроме политических митингов. В ожидании, пока американцы хотя бы частично вернут себе способность здраво рассуждать, Диккенс отменил несколько своих выступлений и взялся судить на состязании по спортивной ходьбе на тринадцать миль между Долби и Джеймсом Осгудом (сотрудником издательской фирмы «Тикнор и Филдс»). Победил американец, и это событие было отмечено праздничным обедом. Во время этого вынужденного перерыва Диккенс все-таки выступил в городе Провиденсе. Его встречала многотысячная толпа, последовавшая за ним от вокзала до самой гостиницы. «Такое чувство, как будто нас ведут в полицейский фургон на Бау-стрит»[208]208
В полицейский фургон на Бау-стрит... На Бау-стрит в Лондоне помещалось полицейское управление.
[Закрыть], – заметил Диккенс своему импресарио, поднимаясь по ступенькам отеля между плотными рядами горожан.
Перед самым началом поездки по западным городам над страной пронеслись ураганы. Везде заговорили о наводнениях, но Диккенс, понадеявшись на то, что «у страха глаза велики», в начале марта все-таки отправился в Сиракузы и Рочестер. После заключительного концерта в Буффало он устроил для своего персонала маленькие каникулы, поехав вместе с ними на два дня на Ниагарский водопад. Это зрелище снова произвело на него такое же впечатление, как и впервые: «Сквозь облака мельчайших брызг долина, величественно раскинувшаяся под водопадами, казалась сотканной из лучей радуга... Меня как будто унесло с этой земли, и предо мной открылись небеса... Смотришь и чувствуешь, как слетает с тебя „кольчуга бренной плоти...“. Он часами ходил по снегу, и у него опять распухла и заболела левая нога, и теперь к его прочим недугам прибавилась хромота. Из-за наводнения им пришлось задержаться в Ютике. Единственная гостиница была переполнена, но для Диккенса все же как-то ухитрились найти комнату, и сюда по его приглашению собирался к столу весь его персонал. За ночь вода немного схлынула. „И вот мы двинулись по воде со скоростью четыре-пять миль в час. Вокруг затопленные фермы, амбары, плывущие по волнам, как ноевы ковчеги, безлюдные деревни, разрушенные мосты и другие признаки бедствия. Вечером я должен был выступать в Олбани, и все билеты были проданы. Начальник спасательных работ, очень дельный малый, заявил мне, что если кто-нибудь и может меня „доставить до места“, так только он, а уж если и он не сможет, значит это вообще выше человеческих сил. Затем откуда ни возьмись явилась сотня молодцов в сапогах-скороходах и принялась орудовать длинными шестами, сталкивая с путей глыбы льда. Следуя за этой кавалькадой, наш поезд, наконец, добрался до суши и прибыл как раз вовремя, так что я успел прочесть и „Рождественскую песнь“ и сцену суда – с полным триумфом... Чтобы Вы ясно представили себе, какое это было наводнение, достаточно сказать, что по дороге мы сняли пассажиров с двух составов, в которых еще за сутки до этого вода залила паровозные топки. Мы выпустили из стоявших в воде товарных вагонов овец и другой рогатый скот. Я не знаю, сколько они просидели в этих вагонах – во всяком случае, овцы уже начали поедать Друг друга...“ Из Олбани Диккенс направился в Спрингфилд, а оттуда – в Вустер, Ньюхейвен, Хартфорд, Нью-Бедфорд и Портленд, завершив свое турне прощальными выступлениями в Бостоне и Нью-Йорке. Посетив бостонский приют для слепых, он распорядился о том, чтобы во всех подобных приютах Америки была за его счет напечатана специальным шрифтом „Лавка древностей“.
Приехав на восточное побережье в конце марта, он был уже на грани полного изнеможения, хотя ни одна живая душа не догадывалась об этом. «Я почти дошел до точки. – писал он Форстеру. – Климат, расстояния, катар, поездки и напряженная работа – все это начинает сказываться на мне очень тяжело... Изводит бессонница. Если бы выступления были назначены еще и на май, я бы, кажется, не выдержал. Никакими силами не удается заставить людей понять, что человек, которому твердость духа (а также винный дух) помогают каждый вечер быть на высоте положения, может с минуты на минуту сорваться». У него пропал аппетит, и теперь его дневной рацион был таков: в семь часов утра – стакан свежих сливок и две столовые ложки рома, в полдень – коктейль шерри-коблер и одно печенье; в три часа дня – пинта шампанского, перед выступлением – рюмка хереса с сырым яйцом, в антракте чашка горячего, крепкого бульона и после десяти часов вечера – суп и что-нибудь спиртное. «За целые сутки я не съедаю и полфунта твердой пищи». Ежедневно с двух часов ночи и до пяти-шести часов утра его мучал непрерывный кашель. «Вчера вечером, – писал он 29 марта из Портленда, – я выпил опийной настойки. Это единственное, что как-то мне помогает. Правда, сегодня утром меня из-за нее тошнило». В его письмах больше ничего не говорится о снотворных, но было бы странно, если бы, страдая от бессонницы, он пренебрег столь верным средством. К концу турне он хромал на обе ноги, и на прощальных концертах в Бостоне Долби стал провожать его на сцену и уводить с нее. «Долби нежен, как женщина, и бдителен, как врач. Во время выступлений он теперь не расстается со мною: сидит на краю сцены и не сводит с меня глаз ни на минуту. Не считая Джорджа-осветителя, он самый верный и надежный из всех, кто когда-либо работал у меня». После каждого выступления, бледный как полотно, он в полном изнеможении падал на кушетку в своей уборной и подолгу лежал, запрокинув голову и постепенно приходя в себя. «Вы не можете вообразить, какого труда мне стоит заставить себя переодеться после того, как все кончилось», – сказал он как-то одному своему знакомому.
Он закончил гастроли в Нью-Йорке, и эти заключительные чтения чуть было не прикончили его самого. Накануне последнего выступления Долби старался приободрить его немного, напомнив о всех его триумфах и о том, что скоро он будет на родине. «Дело зашло слишком далеко, – ответил Диккенс. – Я так измучен, что ничего не ощущаю, кроме своей усталости. Поверьте, что, если бы мне еще предстояло выступить не один раз, а два, я бы не смог». Долби остолбенел: это был первый случай, когда «шеф» признал себя побежденным.
18 апреля ассоциация «Нью-Йорк пресс» устроила в ресторане «Дельмонико» банкет в его честь под председательством Ораса Грили[209]209
Грили Орас (1811—1872) – основатель нью-йоркской газеты «Трибюн».
[Закрыть]. Диккенс опоздал на час – и это с его фанатическим пристрастием к пунктуальности! Нетрудно представить себе, какие мучения он испытывал и чего ему стоило все-таки прийти. Ему помогли подняться по лестнице, и, когда, хромая и тяжело опираясь на руку Грили, он вошел в зал, все увидели, что его правая нога забинтована и что он страдает, хоть и пытается это скрыть. Во время банкета он сказал, что повсюду его принимали «исключительно вежливо, любезно, доброжелательно, гостеприимно и предупредительно, всегда считаясь с тем, что по характеру деятельности и состоянию здоровья я был вынужден все время хранить уединение. Я торжественно заявлю об этом в специальном предисловии к двум книгам, посвященным мною Америке. Пока я буду жив и пока мои наследники сохранят хоть какие-то законные права на мои книги, каждое новое издание будет сопровождаться этим предисловием». Он говорил об огромных изменениях, которые произошли в стране за последнюю четверть века. «Эти звезды и полосы, развевающиеся на ветру, трогают сердце англичанина, как ни один другой флаг, кроме флага его родины». Закончил он свою речь пожеланием, свидетельствующим о том, что он куда более зорко смотрел в будущее, чем любой из его современников: «Пусть нашу планету расколет землетрясение, сожжет комета, покроют ледники, заселят полярные лисы и медведи – все будет лучше, чем видеть, как снова поднимутся друг против друга две великие нации, с такой отвагой сражавшиеся за свободу – каждая в назначенный ей час, каждая по-своему – и добившиеся победы!» Он чувствовал себя так плохо, что был вынужден рано покинуть банкет, а неделю спустя уже плыл в Ливерпуль на пароходе, название которого – «Россия» – вряд ли могло снова напомнить ему о странах, сражающихся за свободу. Какой поразительной жизнеспособностью обладал этот человек! Три дня на море – и хромоты как не бывало, катар прошел, бессонница – тоже, зато появился волчий аппетит. Правда, когда пассажиры спросили, не прочтет ли он им что-нибудь, он ответил, что скорее согласится «устроить покушение на жизнь капитана и провести остаток своих дней на каторге». К тому времени, как пароход подошел к берегам Англии, у Диккенса был такой цветущий вид, что его врач «совсем пал духом», взглянув на него. «Господи, боже мой! – с ужасом молвил он, отшатнувшись от меня. – Он выглядит на семь лет моложе!»
Итоги американского турне – если не считать того, что оно едва не отправило Диккенса на тот свет, – были превосходны. За двадцать недель он выступил семьдесят шесть раз, израсходовав около тринадцати тысяч шестисот фунтов, получив почти двадцать тысяч чистого дохода и снискав себе еще более громкую славу. Любому другому этого было бы достаточно, но Диккенс не мог ни почить на своих лаврах, ни удовольствоваться заработанными долларами.
Felo de se25Примечание 25
Самоубийство (лат.).
[Закрыть]
НА РОДИНЕ его встречали с королевскими почестями. Каждый дом от Грейвсвенда до Гэдсхилла был украшен флагами, а на дорогу, по которой он ехал домой, вышли фермеры со всей округи. Гэдсхилл утопал в цветах и флагах, и, когда в воскресенье он возвращался из церкви, хайемские звонари провожали его благовестом до самого дома. Нет на свете ничего прекраснее, чем Англия в майские дни, кроме, пожалуй, Англии в апреле, июне, сентябре и октябре. После Америки родина показалась Диккенсу раем. Он работал в своем шале, а вокруг распевали птицы, бабочки залетали в окна и порхали по комнате, мягко шелестели листвой деревья, и на поля причудливым узором ложились легкие тени облаков.
Но долго ли мог такой человек высидеть в раю! Его манил и ад – недаром же в нем самом было что-то бесовское! С Уиллсом произошел несчастный случай на охоте; он получил сотрясение мозга и навсегда потерял трудоспособность. Уилки Коллинз, помогавший ему, пока Диккенс был в отъезде, и печатавший в «Круглом годе» свой «Лунный камень», не проявил особого желания заниматься редакционными делами. В результате, помимо редакторских обязанностей, все чисто деловые вопросы также перешли в ведение Диккенса, и ему пришлось с самых азов учиться руководить большим предприятием. Затем предстояло заняться пьесой «Проезд закрыт», созданной им совместно с Коллинзом. Спектакль шел в театре «Адельфи», и с большим успехом. Однако, побывав на нескольких представлениях, Диккенс пришел к выводу, что многие сцены слишком растянуты и что Фехтер с Коллинзом «упустили из виду целый ряд выигрышных моментов». А раз так, значит нужно ехать в Париж, чтобы посмотреть, как используются возможности пьесы на французской сцене. Было и другое дело. Пока он находился в Штатах, умер его старый друг, преподобный Чонси X. Таунсенд, которому он в свое время посвятил «Большие надежды». Таунсенд оставил Диккенсу тысячу фунтов, назначив его своим «душеприказчиком по литературным делам» и поручив «издать без каких-либо изменений» множество записок религиозного содержания, составленных сим джентльменом на благо всего человечества на протяжении его долгой жизни. Записки были беспорядочно разбросаны по бесчисленным тетрадям, блокнотам и листкам, и, если бы их действительно напечатать «без изменений», получился бы просто бессвязный набор слов. Диккенс, который с величайшим удовольствием швырнул бы их в камин, чувствовал себя обязанным придать им более или менее приемлемый вид. Результат его трудов, снабженный его же предисловием, был озаглавлен «Религиозные размышления», хотя сначала удрученный душеприказчик подумывал, уж не назвать ли этот труд «Религиозной икотой».
Несмотря на все эти занятия, он тем же летом нашел время, чтобы принять у себя в Гэдсхилле Лонгфелло и разъезжать вместе с ним по окрестностям, показывая гостю старинные здания, Рочестерский кафедральный собор, замок и другие достопримечательности. Для этих поездок он нарядил двух форейторов в красные камзолы старинного покроя, в каких когда-то разъезжали по «славной старой Дуврской дороге», чтобы американскому поэту казалось, что он попал на праздничные катанья в старой Англии. Случись это до стейплхерстской катастрофы, Диккенс сам правил бы лошадьми, но теперь даже в извозчичьем кэбе его терзали «приступы необъяснимого страха». Лонгфелло был не на шутку встревожен из-за того, что его хозяин так безгранично печален. Поэт даже заговорил об этом с Фехтером, и тот согласился: «Да, да! И вся его слава ни к чему». Изредка к нему еще возвращалось хорошее настроение, но он утратил жизнерадостность, которая была когда-то его отличительной чертой. Он не принадлежал к числу жалких неудачников, которые не верят в счастье лишь оттого, что никогда не были счастливы сами, и отрицают любовь, потому что не способны любить. Таких следует не осуждать, а лечить; ими должны заниматься клиники, а не критики. Этим людям никогда не понять трагедию Диккенса, который страдал оттого, что жизнь его была теперь разительно не похожа на былые дни, когда он с такой полнотой наслаждался и счастьем и любовью. Но счастье – привилегия тех, кто никуда не спешит, и Диккенс, с его беспокойным, неугомонным нравом, сам убил свое счастье. Любовь же дается тем, кто умеет довольствоваться немногим; Диккенс был слишком требователен, и любовь отвернулась от него.
Осенью 1868 года он предпринял еще одно турне. Первое чтение состоялось в Лондонском Сент-Джеймс Холле. Организационной стороной его концертов ведала фирма «Чеппел», которая платила ему во время первого турне пятьдесят фунтов за выступление, во время второго – шестьдесят. Теперь фирма платила ему восемьдесят фунтов за вечер, брала на себя все расходы по проведению гастролей и все-таки сама очень недурно заработала на этом. Диккенс всегда с благодарностью отзывался о великодушии и щедрости, так выгодно отличавшей «Чеппел» от иных издательских фирм. В октябре он приехал в Ливерпуль. Друзья пригласили его на обед, но ему нездоровилось, и он отправил вместо себя Долби, попросив его заглянуть по дороге в книжный магазин и распорядиться, чтобы ему прислали что-нибудь почитать. Долби спросил, что именно. «Ну, вы сами знаете! На ваш вкус». Долби продолжал настаивать, и Диккенс сказал, что ему подойдет что-нибудь Вальтер Скотта или... Диккенса. И Долби купил «Лавку древностей», очень понравившуюся автору, который не читал ее уже много лет. Вернувшись, Долби увидел, что Диккенс покатывается со смеху над своим романом. Оказывается, его рассмешили не столько сами герои, сколько воспоминания о том, при каких обстоятельствах были написаны некоторые страницы. Как знать, не эти ли дорогие воспоминания заставили его окончательно решиться покончить с собой – погубить себя, занимаясь тем, что он так любил? Ибо нет ни малейших сомнений в том, что, включив в программу своих прощальных концертов сцену убийства Нэнси из «Оливера Твиста», Чарльз Диккенс приблизил свою кончину. Случайность? Едва ли. Во всяком случае, намеренно или нет, он сделал это собственными руками. О, без сомнения, слово «самоубийство» привело бы его в ужас; он назвал бы чудовищем всякого, кто заговорил бы об этом. Но как уйти от фактов? Он был несчастлив. Он знал, что рискует жизнью, и все-таки рисковал. Значит, в какой-то степени он, несомненно, отдавал себе отчет в том, к чему приведет его решение. Его друг Эдмунд Йетс прямо говорит о том, что это было самоубийство. Это же подтверждается и целым рядом других обстоятельств.
Мысль о том, чтобы включить в свой репертуар эту жуткую сцену, впервые возникла у него еще в мае 1863 года. «Я пробовал читать наедине с самим собой сцену убийства из „Оливера Твиста“; но получается нечто кошмарное, так что даже страшно показать аудитории». (Быть может, это свидетельствует о том, что его любовь тогда все еще оставалась неразделенной.) Вернулся он к этой мысли через пять с лишним лет, давно оставив всякую надежду на счастье, на гармонические отношения с любимой женщиной. В октябре 1868 года он писал Форстеру: «Немного поработал над сценой убийства из „Оливера Твиста“, однако так и не решил, читать ли ее. Я не сомневаюсь в том, что, если исполнить эту сцену так, как я задумал, публика окаменеет от ужаса. Захочет ли кто-нибудь снова прийти на мои чтения после этого кошмара – это другой вопрос. В этом я далеко не уверен». Он решил посоветоваться с сотрудниками «Чеппела», и те предложили устроить через месяц пробное чтение для нескольких друзей. Незадолго до назначенного дня сын Диккенса – Чарли, гостивший в Гэдсхилле, услышал, что откуда-то из-за дома доносятся душераздирающие звуки. Выйдя в сад, он увидел, что его отец «убивает Нэнси», и от этого зрелища у Чарли вся кровь застыла в жилах. Пробное чтение состоялось 14 ноября в Сент-Джеймс Холле, и присутствовали на нем только близкие друзья и несколько избранных критиков. Да, действительно, все оцепенели от ужаса, но многим эта затея показалась весьма рискованной. Форстер категорически возражал против того, чтобы включать сцену убийства в концертную программу. Долби был в нерешительности. Некоторые дамы из публики пришли в полный ужас. Один мужчина признался, что с трудом сдерживался, чтобы не закричать. Какой-то врач предсказывал, что в зале будет истерика. Представители фирмы «Чеппел» были «за». А одна знаменитая актриса сказала:
– Боже мой, ну, конечно, читайте. Добиться такого эффекта и допустить, чтобы все пропало даром? Публика? Что ж, она уже лет пятьдесят ждет сенсации, вот и дождалась!
Выслушав мнение своих гостей, Диккенс пригласил их к украшенному цветами столу, стоявшему за экраном, который служил фоном для сцены убийства, и угостил устрицами и шампанским. Излишне говорить, что он пренебрег советами своих благоразумных друзей и 5 января 1869 года в том же Сент-Джеймс Холле устроил первое чтение для широкой аудитории.
Сначала он читал тот отрывок, в котором Феджин велит Ноэ Клейполу следить за Нэнси. Затем следовала сцена свидания на Лондонском мосту, когда Нэнси выдает Феджина, и так велико было искусство Диккенса, что к этому времени все персонажи стояли перед слушателями как живые. После этого шел отрывок, в котором Ноэ рассказывает Сайксу о том, что ему удалось подслушать, потом – сцена убийства и в заключение – бегство преступника. Диккенс начинал сцену убийства очень спокойно, постепенно сгущая зловещие краски. Лица слушателей бледнели, наступала гробовая тишина, и, наконец, все замирали, парализованные ужасом. Пронзительным фальцетом неслись в зал вопли перепуганной Нэнси, и, когда Диккенс кончил читать, все продолжали сидеть, не шевелясь, еле дыша. «Кошмарные видения», неотступно преследующие убийцу, звучали как трагический финал этой жуткой симфонии. Это было настоящее событие. Каждый, кому довелось присутствовать на таком чтении, запомнил его на всю жизнь, но лишь самые стойкие отважились побывать на нем дважды. Диккенс вложил в эти сцены все свое актерское дарование. Он читал, ни разу не заглядывая в книгу, даже не переворачивая страницы, мгновенно перевоплощаясь в того или иного героя. Один за другим как будто чудом оживали перед слушателями персонажи романа: забавный, хитрый еврей с его елейными прибаутками; лживый, тупоумный Ноэ; разнузданный, жестокий Сайкс; запуганная, истосковавшаяся по добру Нэнси. Чтец произносил последнее слово, и в потрясенном, застывшем зале повисала долгая тишина. Диккенс поворачивался, спускался с подмостков, и, только когда он в полном изнеможении, почти теряя сознание, валился на кушетку в своей уборной, в зале разражалась буря оваций.
Знаменитая актриса не ошиблась: публика и в самом деле дождалась сенсации. В Дублине у входа в зал творилось нечто такое, что только большому отряду полиции оказалось под силу сдержать напор толпы. Специально для Макриди Диккенс выступил в Челтнеме, и после концерта непревзойденный Макбет, ныне совсем уже старенький, явился в уборную и долго молча таращил глаза на Диккенса. Диккенс усадил старого друга на диван, дал ему в руки бокал шампанского и стал шутить, пытаясь разрядить обстановку. Напрасно: Макриди во что бы то ни стало нужно было высказаться.
– Нет, Диккенс... мм... мм... я НЕ ПОЗВОЛЮ... мм... заговаривать мне... мм... зубы. В мое время... мм... в самые лучшие дни... мм... вы помните их, мальчик мой?.. Мм... теперь все прошло – безвозвратно прошло! Нет, то, что я слышал сейчас, это... мм... ДВА МАКБЕТА!
Присутствие Диккенса всегда действовало на Макриди живительно: в тот вечер он тоже удивительно помолодел. Если бы врачи знали, что сцена убийства будет читаться в Клифтоне, они едва ли решились бы в том сезоне рекомендовать этот курорт своим пациентам. «У нас тут эпидемия обмороков... Каждый раз приходится выносить из зала от одного до двух десятков дам, похолодевших и безжизненных. Это становится просто забавным». В модном курорте Бате это обстоятельство никого не смущало – здесь люди и так были холодны как лед и давным-давно не подавали признаков жизни.
– Я только сейчас понял, откуда взялся этот дурацкий старый курятник, – сказал Диккенс о Бате своему импресарио. – Можете мне поверить: его строили выходцы с того света. Вышли из могил, прихватили с собой надгробные плиты, взяли это местечко приступом, ухитрились воздвигнуть город и поселились в нем. Теперь делают вид, что они живые, но из этого решительно ничего не получается.
Повергать людей в трепет, изображать из себя убийцу – такую роль Диккенс играл впервые, и он извлекал из этого огромное удовольствие. «Хожу по улицам со смутным предчувствием, что меня вот-вот схватят и поведут в полицию, – писал он. – В театре все до единого разглядывали меня с нескрываемым ужасом. На преступника, шагающего к виселице, и то так не смотрят... Внушать столь единодушное отвращение – да, в этом есть прелесть новизны! Надеюсь, что это чувство удержится!» Но еще приятней чувствовать, что тебя любят. «Знаете, что здесь больше всего порадовало меня на этот раз? – писал он из Ливерпуля. – Когда бы я ни вышел на улицу, меня обязательно остановят рабочие, чтобы пожать мне руку и сказать, что они хорошо знают мои книги».