Текст книги "Герда Таро: двойная экспозиция"
Автор книги: Хелена Янечек
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)
Хелена Янечек
Герда Таро: двойная экспозиция
Конечно, она была… очаровательной девушкой, за которой, как за судьбой, оставалось только бежать.
Георг Курицкес, из радиоинтервью 1987 года
Пусть тебя больше нет и ты обратилась в прах, старинное золото твоих волос, свежий цветок твоей улыбки на ветру и изящество, с которым ты вскакивала, смеясь над пулями, чтобы запечатлеть сцены сражения, – все это, Герда, до сих пор придает нам мужество.
Луис Перес Инфанте «Герде Таро, погибшей на фронте в Брунете»
Original title: La ragazza con la Leica
© 2017 Ugo Guanda Editore S.r.l., Via Gherardini 10, Milano
Gruppo editoriale Mauri Spagnol
Published by arrangement with ELKOST International Literary Agency.
Перевод с итальянского
Ольги Ткаченко
© ООО «ИД «Книжники», 2021
Пролог
Пары, фотографии, совпадения № 1
Они завораживают с первого взгляда. Счастливая, очень счастливая пара; они молоды, как и подобает героям. Не красивые (хотя и в привлекательности им не откажешь), да и вид у них совсем не героический. Они безудержно хохочут, зажмурившись и обнажив зубы, и этот нефотогеничный, но такой чистый смех заставляет их прямо‑таки лучиться.
У него лошадиная улыбка, десны напоказ. У нее десны прикрыты, зато заметно, что за клыком зуба не хватает; впрочем, это одно из тех маленьких несовершенств, что придают очарования. Свет разливается по его белой в полоску рубашке, стекает по шее женщины. Ее светлая кожа, диагональ шеи, прорисованная откинутой назад и чуть повернутой вбок головой, и изогнутая линия подлокотников – всё усиливает радостную энергию, излучаемую их созвучным смехом.
Возможно, они сидят на площади, но такие удобные кресла, скорее всего, стоят в парке, к тому же задний план сливается в плотную завесу древесных крон. А может, этот фон за их спинами – вилла богачей, бежавших за границу, едва в Барселоне начались революционные волнения. Теперь прохлада в тени деревьев принадлежит народу, этой паре, что хохочет зажмурившись.
Революция – это самый обычный день, когда все выходят на улицы, чтобы помешать государственному перевороту, готовому задушить республику, но ловят моменты затишья. Носят mono azul[1]1
Синий комбинезон (исп.), рабочая одежда, ставшая своего рода униформой испанских революционеров. – Примеч. пер.
[Закрыть] как летнее платье, надевают под спецовку галстук, чтобы покрасоваться перед другом или подругой. В минуты отдыха это огромное ружье только помеха; через сколько рук оно прошло, прежде чем оказаться у добровольца-анархиста, и теперь мешает ему коснуться сияющей шеи своей девушки…
В этот миг они свободны от всего на свете, не считая ружья. Они уже победили. Если они, такие счастливые, и дальше будут смеяться, то к чему это древнее оружие? Все равно верх возьмет тот, кто прав. А сейчас они могут наслаждаться солнцем, смягченным листвой, и близостью любимого человека.
Мир должен об этом знать. Всё всем должно быть ясно с первого взгляда: на одной стороне – извечная война и генералы, которые привели из Марокко свирепых наемников, а на другой – люди, которые любят друг друга и хотят защитить то, чем живут.
В начале августа 1936 года многие устремились в Барселону, чтобы быть вместе с народом, который первым в Европе решительно повел войну против фашизма. Они рассказывают об охваченном волнениями городе на всеобщем языке: страницы газет и журналов с их фотографиями выставлены в витринах киосков по всему миру, вывешены в штабах партий и профсоюзов, развеваются в руках уличных газетчиков, в них заворачивают яйца, овощи и фрукты; они бросаются в глаза даже тем, кто не покупает и не читает газет.
Барселонцы по‑братски встречают иностранцев, прибывших сражаться вместе с ними плечом к плечу. Они привыкают к этому Вавилону, радостно обращаются ко всем compañero и compañera[2]2
Товарищ – варианты обращения к мужчине и женщине (исп.).
[Закрыть], и с помощью жестов, звуков и карманных словарей завязываются разговоры. Фотографы обходятся без оружия и военной подготовки, но и они – часть непрерывного потока добровольцев. Любой, кто увидит их за работой, сразу поймет: они здесь для нас, такие же как мы, они наши товарищи, – и не станет беспокоить.
Но двое добровольцев на фото смеются самозабвенно, ничего не замечая. Тот, кто их фотографирует, меняет ракурс и щелкает снова, рискуя выдать себя: ему (или ей?) хочется поближе снять эту пару, их широкую и задушевную улыбку – одну на двоих.
Вторая фотография почти идентична первой, только на ней видно, что мужчина и женщина настолько увлечены друг другом, что происходящее вокруг их совершенно не заботит. Чьи‑то шаги, как ножницы, разрезают мостовую у них за спиной, и теперь уже понятно, что они устроились не в парке, а, возможно, прямо на Рамбле, где собираются горожане с оружием. В соседнем кресле сидит женщина.
Видны только прядь ее вьющихся волос и скрытая тканью рука. А тебе нужен ее взгляд – взгляд человека, который увидел то, что скрыто от твоих глаз, но можно угадать по фотографиям.
Фотограф, снявший эту пару, работает не один. Это мужчина и женщина, застывшие бок о бок на правой стороне улицы.
И вдруг – ты не можешь поверить своей удаче – вот еще фото этой женщины в таком же кресле! И в правом верхнем углу – краешек профиля того самого молодого добровольца, который восторженно улыбается своей светловолосой подруге на других снимках.
Эта женщина, явно из рабочих, держит неожиданный в ее руках журнал мод, а к ногам приставила ружье; похоже, она не из тех, кто поддастся любопытству из‑за парочки фотографов, которые наснимав наперегонки громкий смех товарищей влюбленных, решили увековечить заодно и ее. Нет, говоришь ты себе, такие, как она, видят всё и одновременно не видят того, что их не касается. Она всегда настороже – ведь у нее оружие, – но сейчас ей хочется просто насладиться минутами покоя.
Но, представляешь ты, через несколько дней эта женщина окажется на пляже, где проходят учения добровольцев, и снова встретит этих двух фотографов. Он с виду – вылитый цыган и одет кое‑как, а она – ну точно модель, сошедшая со страниц модного журнала на Рамбле, только на шее у нее ремень громоздкой фотокамеры, болтающейся где‑то у бедер.
Теперь женщине станет любопытно: кто эти двое? Откуда они? У них роман, какие бурно цветут в здешнем климате революции, в разгар лета и свободы, или они женаты?
Что‑то между ними есть, судя по тому, как слаженно они работают, переговариваясь на каком‑то резко звучащем языке. Она улыбчивая и шустрая, как кошка, но становится сдержанной, когда показывает девушкам, как взять оружие. Оба увлечены работой, веселые и восторженные, делят на двоих даже сигареты «Голуаз» – знак близости и благодарности.
«Я их уже видела», – скажет та женщина, когда фотографы уйдут и все примутся оживленно их обсуждать, но ее не услышат. Все наперебой расспрашивают товарища журналиста, который сопровождал фотографов на пляж. Они только что из Парижа, но уже чуть было не погибли: их двухмоторник совершил аварийную посадку в Сьерре. Крупная шишка из французской прессы сломал руку, а на них ни царапины, слава небесам. Его зовут Роберт Капа, и он говорит, что Барселона великолепна и напоминает ему родной город, только в Будапешт он не сможет вернуться, пока город в руках адмирала Хорти и его банды реакционеров. А Герда Таро, его спутница, должно быть, alemana[3]3
Немка (исп.).
[Закрыть], одна из тех эмансипированных девушек, которых даже Гитлер не смог подчинить.
«А когда выйдут фотографии?» – не отпускают ополченки журналиста.
Он обещает узнать, но не у фотографов: те скоро отправятся в места боевых действий – сначала на Арагонский фронт, а затем на юг, в Андалусию.
Через год после того, как были сделаны эти фотографии, в Барселоне появились первые жертвы: восемнадцать человек погибли под обломками зданий, разнесенных артиллерийским огнем крейсера «Эудженио ди Савойя». Ополчение распущено, и та женщина вернулась на фабрику. Быть может, она шьет униформу для Народной армии, в которой даже анархисты обязаны подчиняться беспрекословно, а женщинам больше нет места. Но и на фабриках продолжают слушать радио, обсуждать новости и стараются не падать духом.
Теперь представь, как кто‑то читает вслух газету от 27 июля 1937 года. Пишут, что Мадрид героически сопротивляется, но враг при пособничестве немецкой и итальянской авиации прорвался к Брунете, где произошла трагедия. Погибла девушка-фотограф, приехавшая издалека, чтобы запечатлеть борьбу испанского народа. Она была образцом мужества, и даже генерал Энрике Листер поклонился ее гробу, а поэт Рафаэль Альберти посвятил товарищу Герде Таро свои самые торжественные строки.
«А это не та ли, что фотографировала нас на пляже?» – восклицает женщина, пытаясь привлечь внимание подруг, которые уже направились к выходу из цеха, болтая о своих делах. Да, это она; в статье говорится об «ilustre fotógrafo húngaro Robert Capa que recibió en París la trágica noticia»[4]4
Знаменитый венгерский фотограф Роберт Капа получил трагическое известие в Париже (исп.).
[Закрыть].
Работницы фабрики по пошиву униформы ошеломлены, растроганы нахлынувшими воспоминаниями.
Солнце за спиной, песок в ботинках, смех, когда одна из них упала назад, на мокрый песок, сбитая с ног отдачей от выстрела, взрыв радости, когда другой удалось попасть в яблочко. И с первого взгляда было понятно, что эта иностранка – senyoreta[5]5
Девушка (кат.).
[Закрыть] белоручка и могла бы спокойно остаться у себя в Париже, снимать актрис и элегантных манекенщиц, но вместо этого приехала снимать их, как они учатся стрелять на пляже. Она любовалась ими и, казалось, даже немного завидовала им. И вот она погибла как солдат, а они гнут спину на фабрике и после смены бегут на поиски продуктов, но они все еще живы. Это несправедливо. Горите в аду, фашисты!
Трагическая весть особенно поразила женщину, которая в тот день сидела с журналом мод на Рамбле. Вновь зажженный окурок коптит ей пальцы, сзади грохочут автоматные очереди швейных машин. Ее охватывает волнение, но не только потому, что ее переполняет чувство благодарности к погибшей, к пичужке, прилетевшей из холодной страны. Она снова ясно видит схваченную случайно сценку, когда она рассеянно подняла взгляд от журнала: темноволосый мужчина и блондинка со стрижкой боб фотографируют блондинку со стрижкой боб и темноволосого мужчину, счастливо хохочущих. Блондинка снимает, наклонив голову так, что камера закрывает ее лоб. А у него настолько маленький фотоаппарат, что над ним видны даже его брови, такие же густые, как и у добровольца. Закончив работу, они тоже смеются, живо, по‑заговорщически. Даже постороннему, даже ей понятно, что эти двое узнали себя в другой паре. И что они так же влюблены.
По чистой случайности фотографам, только что прибывшим в Барселону, суждено было наткнуться на пару, так похожую на них самих. И, может быть, по чистой случайности Герде Таро удалось запечатлеть взрыв смеха этих влюбленных, а Роберт Капа запоздал – наверное, настраивал широкоугольный объектив. Если бы Герда работала с «Лейкой», на которую он учил ее фотографировать, то и ее снимки были бы прямоугольными, как вторая фотография пары и как фото женщины с журналом; именно прямоугольный формат кадра позволяет установить авторство Капы. Герда же купила себе недорогую среднеформатную зеркалку «Рефлекс-Корелле», без которой не смогла бы так идеально центрировать квадратный формат. Спустя полгода после этой поездки в Барселону их общего дохода хватило на «Контакс» для него, а спутницу своих голодных лет – «Лейку» – он вручил девушке, которая помогла ему оставить эти годы в прошлом.
Когда они уезжали из Парижа, у них не было ни гроша. Ее роман с фотографией только начинался, у него не было постоянных контрактов, хотя его уже знали и печатали снимки; зато у них была неиссякаемая вера в свою будущую славу.
Жить в Париже, не имея ничего, кроме «Лейки», было умением выкручиваться изо дня в день. Андре Фридман и Герда Похорилле уверились: будет проще найти работу, если взять псевдоним. И придумали легенду о Роберте Капе, у которого было все, чего не хватало им самим: богатство, успех, бессрочная виза в паспорте уважаемой страны, чье могущество не было омрачено ни войнами, ни диктатурами. Объединившись в тайное общество со стартовым капиталом в виде вымышленного имени, они стали еще ближе друг другу и еще смелее в мечтах о будущем.
Но время сказок закончилось. Над Испанской республикой нависла угроза, и главным было теперь оказаться в нужное время в нужном месте и поймать реальность в объектив, чтобы встряхнуть людей, поддержать сопротивление и заставить свободный мир вмешаться в эту войну.
Но если верно, что в фотографии неизбежно отражается и тот, кто ее сделал, то снимки пары, в которой фотографы мимоходом углядели свою копию, могут рассказать об их авторах. На Гердином фото мужчина и женщина делят пространство поровну, их объединяет разлитый в воздухе смех; гармонию композиции подчеркивает контраст с бьющей через край энергией. На снимке Капы женщина в центре; он воспевает ее физическую привлекательность в тот миг, когда она склонилась к своему другу, и камера фотографа следует за ее сияющим взглядом.
Они шли бок о бок и заметили двух добровольцев, так похожих на них самих, таких счастливых. Но вовсе не любовь к игре отражений побудила их вдвоем снимать одну и ту же сцену (так больше шансов сделать подходящий для газет снимок), а надежда, воплощенная лицами и телами, которые преобразил безгранично счастливый смех, утопия, ожившая на несколько мгновений, в которые этот мужчина и эта женщина были свободны от всего на свете. Да, свободны, с общими идеалами и чувствами, но не одинаковыми. Роберт Капа уловил их безудержное стремление принадлежать друг другу, а Герда Таро – дерзкую радость, рвущуюся покорить мир.
Такие разные, они дополнили друг друга тем августовским днем, навеки выхваченным из потока событий. Они сами, искренние, как запечатленный ими смех, невольно проговариваются об этом в автопортретах, похищенных у их товарищей по оружию и по любви в то короткое анархическое лето в Барселоне..
Часть первая
Вилли Чардак
Буффало, Нью-Йорк, 1960
Может ли красота принадлежать только одному,
Когда солнце и звезды принадлежат стольким?
А я не знаю, кому я принадлежу,
Думаю, что себе, только самой себе.
Из песни Ich weiß nicht zu wem ich gehöre(1930) Фридриха Холландера и Роберта Либманна, исполненной Марлен Дитрих
Доктор Чардак проснулся рано. Он умылся, оделся, отнес в кабинет чашку растворимого кофе и воскресный выпуск «Нью-Йорк Таймс», перелистал политический раздел. Ему хотелось бы прочесть его внимательно, ведь борьба за Белый дом обострилась, но он откладывает газету в сторону, перевернув ее первой полосой вниз, достает бумагу и ручку и принимается за работу.
На улице тихо, только изредка доносятся голоса ласточек и ворон да вдалеке прошуршит автомобиль – ищет заправку на пути неведомо куда. Скоро соседи начнут рассаживаться по своим машинам: поедут в церковь, навестить родню, в ресторанчики, где подают Sunday’s Special Breakfast[7]7
Специальный воскресный завтрак (англ.).
[Закрыть], – но доктора Чардака, к счастью, все эти заботы не касаются.
Он уже набросал начало статьи, и тут звонит телефон, но он не удивлен и кричит на весь дом: «Это наверняка меня!» – скорее по привычке, а не ради того, чтобы жена спросонья не бежала к телефону.
– Доктор Чардак, – отвечает он, как обычно, без всяких приветствий.
– Hold on, sir, call from Italy for you[8]8
Оставайтесь на линии, сэр, вам звонят из Италии (англ.).
[Закрыть].
– Вилли, – доносится приглушенный межконтинентальной связью голос, – я тебя не разбудил, ведь нет?
– Nein, absolut nicht![9]9
Нет, вовсе нет (нем.).
[Закрыть]
Он сразу же узнает голос. Есть еще дружеские связи, которые останутся навсегда, как шрам от падения с дерева в парке Розенталь, и старые друзья, кто жив, могут объявиться в любой момент.
– Георг, что‑то случилось? Проблемы?
В те времена, когда его называли Вилли, в кругу друзей он был тем, к кому можно обратиться за конкретной помощью – в основном за деньгами, поскольку денег у него всегда было больше, чем у других. Вот почему теперь его собеседник громко смеется, уверяя, что ничего ему не нужно, хотя кое‑что, конечно же, случилось, причем устроил это он сам, Вилли, там, у себя в Америке, да такое важное, что удержаться невозможно, вот Георг и поддался порыву: не стал писать, а сразу позвонил.
– Поздравляю! То, что ты сделал, – грандиозно! Даже, не побоюсь этого слова, эпохально.
– Спасибо, – помедлив и несколько машинально отвечает доктор Чардак. Да, доктор Чардак не из тех, кто умеет принимать комплименты, он, скорее, мог бы остроумно отшутиться, но сразу ничего подходящего не пришло ему в голову.
В свое время они были королями шутки. Ну, пусть это и преувеличение, но они умели меткой остротой оживить смертельно скучную дискуссию, и уж в этом Вилли Чардак не уступал товарищам. И сейчас коллеги ценят его лаконичный юмор, сдобренный немецким акцентом (как у всех чудаковатых ученых), и у американцев он слывет оригиналом, а не каким‑то там брюзгой.
Доктор Чардак слушает далекий голос Георга Курицкеса и снова видит его и всю их веселую компанию en plain air[10]10
На свежем воздухе, на пленэре (фр.).
[Закрыть], и это не означает «на улице», но словно в пронизанной светом и радостью атмосфере французского фильма, хотя в те времена они еще не бывали в Париже. Парк Розенталь ничуть не уступал Булонскому лесу, а Лейпциг славился своими passages[11]11
Зд.: домами-пассажами (фр.).
[Закрыть]. Промышленность, коммерция, музыкальная жизнь, издательства, гордившиеся своими вековыми традициями, – эта буржуазная солидность привлекала всё новых приезжих, из сельской округи и с востока, что сообщало городу все большее сходство с настоящим мегаполисом, со всеми его контрастами и противоречиями. Так была устроена городская жизнь, пока не начались ожесточенные стычки и забастовки и не обострился мировой кризис, приблизивший немецкую катастрофу. Дома Вилли встречали хмурые лица, отец был все время на взводе – его осаждали те, кто просил работу, любую работу, а он и так из последних сил содержал посыльных и кладовщиков, потому что ненадежной стала даже пушная торговля, процветавшая в Лейпциге чуть ли не со времен Средневековья.
Вилли и его друзьям не надо было воевать с разорявшимися клиентами, но даже ребята из богатых семей настроились бороться против всего подряд. Они были свободны: могли отправиться в поход и спать в палатках под открытым небом, могли ухаживать за девушками, среди которых попадались симпатичные и даже красотки (как Рут Серф, из тощей жерди превратившаяся в шикарную блондинку, или Герда – самая обворожительная, живая и веселая из всех, кого Вилли знал в женском обществе), могли смеяться. Их пристрастие к шуткам не угасло, даже когда Гитлер был в шаге от победы и надо было готовиться паковать чемоданы. Никто не мог лишить их этого средства, делавшего их равными друг другу, товарищами по образу жизни, бросавшими вызов нацистам. Хотя в действительности они не были равны, и Георг – лучший тому пример. Он был великолепен, пожалуй, даже чересчур, с избытком, как ворох рубашек (рубашек из египетского хлопка!), что лежали, ненужные, в шкафах Чардаков с тех пор, как Вилли сошелся с левыми. Георг Курицкес был умен, красив, спортивен. Честен и надежен. Умел объединить людей, научить, организовать. Танцевал непринужденно. Увлекался новейшими направлениями заокеанской музыки. Смелый. Решительный. Да еще и остроумный. Разве мог Вилли Чардак превзойти его в глазах девушек, стать номером один? Вилли, которого прозвали Таксой задолго до того, как он возненавидел это прозвище, когда его подхватила Герда Похорилле со своим легким штутгартским акцентом. Нет, номером один ему было не стать. Но Георг был еще и веселый и вызывал симпатию, которая отменяла все мальчишеские рейтинги и счеты и оказалась долговечной, как выяснилось, стоило только Чардаку вновь услышать его голос. Спустя целую вечность он опять слышал в трубке этот смех, вот в чем было дело.
Георг рассказал о брате, который обосновался в Америке: женился и переехал в дом с видом на Скалистые горы. Именно Зома и послал ему вырезку из газеты, которая с библейской неспешностью, преодолев все мертвые петли итальянской почты, все же дошла до адресата – полнейший сюрприз, просто невероятно!
– Думаю, тебе дадут Нобелевскую!
– Не смеши меня! Инженеру, что копается у себя в домашнем гараже в окружении ребятни, да двум врачам из ветеранского госпиталя? Причем в Буффало, а не в Гарварде. С завода медтехники приезжали к нам на разведку: похлопали по плечу, наобещали с три короба, но ни финансирования, ни запроса на патентную лицензию до сих пор нет.
– Понятно. Но подключить к сердцу маленький моторчик, с которым можно плавать, играть в футбол, бежать за автобусом, – это же революция, черт возьми! Они это поймут.
– Будем надеяться. Когда ты позвонил, я подумал, это из больницы или кто‑нибудь из выписанных пациентов. «Проблемы?» – я теперь твержу это, как телефонистки свое «соединяю». Но все равно я доволен, конечно.
– И есть чем! В конце концов ты окажешься единственным, кто сумел что‑то изменить. Говорю тебе: ты совершил революцию…
На этот раз доктор Чардак мог бы ответить сразу. Напомнить о студентах, которые пытаются перевернуть Америку вверх дном, просто садясь в автобусе на скамьи, запрещенные для чернокожих, а в итоге Вулворт, а затем и другие торговые сети уже открыли свои launch-counters[12]12
Буфеты (англ.).
[Закрыть] для цветных клиентов на расистском Юге. И сравнить веру этих ребят, твердую и спокойную, наставляемую проповедником, нареченным в честь Мартина Лютера, с той верой, что проявил инженер Грейтбатч, сын английского плотника, ставший инженером-электронщиком благодаря образовательной программе для ветеранов. «Тут ошибка, но само Провидение привело меня к ней, дорогой Чардак. Вот увидите, все получится», – твердил Грейтбатч всякий раз, когда доктор прибегал в гараж с очередной проблемой. Сказать Георгу, что сам он, безбожник, воскресает с каждым электрическим импульсом в сердце больного и что ему, Чардаку, внимает Эскулап – единственное божество, которому он предан.
– Мне достаточно моей работы, – только и ответил он.
Снова этот смех, густой и громкий, понимающая усмешка сообщника, но доктор Чардак улавливает какой‑то надлом в голосе Георга и слушает дальше.
– Я бы тоже хотел полностью посвятить себя исследованиям в медицине – и не скучно, и точно сделаешь что‑нибудь полезное. К сожалению, в моей области вряд ли можно изобрести что‑то чудодейственное. Вот если бы и мы могли после инсульта использовать какое‑нибудь приспособление вроде вашего.
И снова доктор Чардак уловил неприятную ноту, словно Георг запустил в него камешком. Но тут можно отшутиться:
– Мне – сердце, тебе – мозг! Мы с тобой разделили жизненно важные органы, как сверхдержавы делят мир, а теперь еще и космос.
– Главное, чтобы было что разделять, правда? Теперь тебя будут приглашать на все континенты. Уж не забудь, дай знать, если окажешься поблизости.
Ну вот, они добрались до дежурных фраз, и доктор Чардак успокаивается. В конце концов, нет ничего унизительного в том, что из их общих целей и предметов мечтаний – медицины, Герды и антифашизма – только первая осталась у обоих.
Разговор завершается обменом адресами доктора Чардака и доктора Курицкеса, который задумал оставить и ФАО[13]13
Продовольственная и сельскохозяйственная организация ООН со штаб-квартирой в Риме. – Примеч. ред.
[Закрыть], и вообще ООН, хотя ему и грустно от мысли, что перед ним не будут больше открыты все двери. «В общем, Вилли, я тебя жду. Жду, когда одряхлевшая Европа с триумфом примет тебя в свои старческие объятья».
Повесив трубку, доктор Чардак некоторое время стоит у телефона, в ушах все еще звучит последний смешок друга, чарующий, несмотря на скрытый сарказм. Но как только он понимает его причину – о чем были все эти намеки по телефону, ничего впрямую, – он так и застывает на месте.
Почему Георг переехал в Рим? Неужели всерьез верил, что там, в ФАО, сможет победить голод, ни больше ни меньше? Он никогда не был ни наивным, ни восторженным идеалистом, наоборот. Если бы не эта чокнутая, отправился бы он в Испанию? Но можно ли было отказать Герде – ну это сами понимаете! Она действительно была сумасшедшая, еще хуже, чем Капа, которого чуть удар не хватил, когда он узнал, что мало того, что она устроила себе эти длинные итальянские каникулы у пресловутого Георга, – нет, эта безумица еще и фото республиканских ополченцев повезла в колыбель фашизма! Герда невозмутимо отвечала, что это ерунда, что он только ищет предлог, чтобы закатить ей скандал: свидетели той перебранки в шумном, но уютном парижском кафе не могли сдержать восхищенных улыбок.
Как бы то ни было, Георг Курицкес записался в интербригады и потом остался в Марселе и вступил в Сопротивление, а Вилли отчалил в Соединенные Штаты. Прежде чем уйти в горы, Георг успел получить диплом, а уже после Освобождения защитил диссертацию и благодаря ей получил место исследователя в ЮНЕСКО.
Доктор Чардак держится подальше от политики, но политика сама то и дело вмешивается в его дела. В голове не укладывается, что США отказывают таким способным ученым, как Георг Курицкес, из одного лишь священного ужаса перед всем красным! Хотя сам Георг, может, вовсе и не жалеет об этом. Даже если в Италию его направила ООН, он и сам был не прочь туда вернуться, если, конечно, там все не слишком изменилось.
От этой мысли доктор Чардак вздыхает с облегчением. Когда он возвращается к своим бумагам, густые облака с Атлантики уже рассеялись.
В эти утренние часы доктор Чардак, довольный, что закончил черновик статьи, пока на первом этаже хлопали двери (все разъезжаются – тем лучше!), еще не почувствовал, как же он далек от мира, куда его забросила судьба. Это ощущение пришло к нему позже. Он решил пораньше закончить обход пациентов и наведаться в южные кварталы – Полонию, Кайзертаун или Маленькую Италию, – где продают сладости, такие, как в старые добрые времена. Может, ему стоило бы почаще устраивать сюрпризы, хотя никто в семье и не ждет их от него. Но доктор Чардак всегда избегает усилий, которые не ведут к достижению практических целей. Вернуться домой с тортом – это ему понятно, а вот терзаться, как же ему стать настоящим американцем, он не готов, тем более он и так уже сделал и продолжает делать более чем достаточно. Он представляется Уильямом, произносит фамилию на американский манер, он два года прослужил в Корее, сделал из гранаты устройство для переливания крови и получил за это две медали. Разумеется, он горд тем, что спас тогда жизни парням, как горд и тем, что его имплантируемый кардиостимулятор спасет жизни многих американцев. Что еще от него требовать: Америка – это народ, частью которого он себя считает, а вовсе не религия, которую он обязан исповедовать. Да, порой ему не хватает европейских радостей жизни. So what?[14]14
И что с того? (англ.)
[Закрыть]
И, убедившись, что все пациенты стабильны, он решает оставить машину у госпиталя ветеранов и дойти до Хертель-авеню, где полно итальянских и еврейских заведений. В хорошую погоду доктор Чардак не прочь прогуляться – да, это совсем не по‑американски. Ну и что с того: улицы, по которым он шагает воскресным летним вечером – единственный пешеход, да еще при галстуке и пиджаке (легкий пиджак поверх рубашки из смесовой ткани с коротким рукавом), – это улицы Северного Буффало: проложенные как по линейке, с рядами оправдывающих название «авеню» молодых деревьев и свежеокрашенных или чуть облупившихся (таких немного) деревянных домов – красных, палевых, бледно-зеленых, голубых, кремовых, белых, – на которых кое‑где висят американские флаги; домов поменьше и домов побольше, домов, перед которыми расстилаются пышные травяные ковры (без всяких заборов!), домов, на удивление хорошо защищенных от непогоды и сохраняющих тепло зимой (прохладу – куда хуже), как он мог убедиться за эти годы.
Раздражает, что кто‑нибудь то и дело предлагает его подбросить. Поначалу он, за неимением убедительных объяснений, отвечал: «Thanks, no!»[15]15
Спасибо, не нужно (англ.).
[Закрыть], пока не додумался оправдывать свою чудаковатую «just walking»[16]16
Просто прогулку (англ.).
[Закрыть] профилактикой инфаркта. «Oh really, doctor!»[17]17
И действительно, доктор! (англ.)
[Закрыть] – восклицают соседи, испуганно сжимая в руках ключи от машины. Но сегодня на улицах никого, только прошли навстречу две шушукающиеся школьницы да выскочила на тротуар белка – наглость, которую и вообразить нельзя у ее бедных и трусливых европейских родственниц.
Прогулка в пространстве, которому нет до тебя никакого дела и которое знаешь как свои пять пальцев, приводит в движение мысли и перемалывает их в ритме шагов. К долгой ходьбе по городу доктор Чардак пристрастился не в Лейпциге, а на бульварах Пятнадцатого, Седьмого и Шестого округов, по которым он добирался до фешенебельных или рабочих округов на правом берегу. Метро стоило недорого, но Рут и Герда, которые не могли рассчитывать на помощь семьи, сразу же от него отказались. Метро – это деньги на ветер, твердили они, к тому же ходить пешком полезно для фигуры. Такса усмехался: фигура – явно наименьшая из их проблем. Девушки позволяли ему угостить их кофе, но купить билетики на метро – в исключительных случаях. Что за радость ездить под землей, словно в клетке, когда ты в Париже? Даже если собирался дождь, при слове «клетка» Вилли не решался возразить. Герда побывала в тюрьме, чудом выбралась и сбежала из Германии, что тоже следует признать большим везением. «Куда ты сейчас? – спрашивал он ее. – Ты знаешь, как туда идти?» – «Спасибо, Такса, я справлюсь, но если тебе и правда больше нечем заняться, проводи меня немного». Ему было чем заняться (засесть в библиотеке до самого закрытия), но вместо этого он тащился со всеми своими медицинскими томами далеко за мост Сен-Мишель и возвращался с глубоким отпечатком ручки портфеля на пальцах.
Герда была неутомима. Спустя месяц после приезда казалось, она словно родилась в Париже. Бывали дни, когда она ходила забирать деньги за свои небольшие заказы до самой Опера́ и на обратном пути покупала круассаны и корзиночку клубники для Рут, которая к этому времени уже наверняка была дома. «Она в обморок хлопнется, если я не принесу ей чего‑нибудь сладкого, даром что взрослая и высоченная». Или ей надо было на почту на Монпарнасе, чтобы отправить письмо Георгу, хотя чаще она обходилась почтовым ящиком, а марки покупала в табачном киоске, а раз уж они все равно здесь, может, он купит ей сигарет? Случалось, что, пока он ждал сдачу, она, уже наклеив марки до Италии, замечала: если бы жесткошерстных такс не было, их следовало бы выдумать…
Потом она решила взяться за учебу и экстерном подготовиться к экзаменам на бакалавра. Георг тогда всячески ее поддерживал и уговаривал Вилли, чтобы тот подтянул Герду по незнакомым предметам. Будто нарочно, чтобы его поддразнить, она приглашала Вилли заниматься в Высшую нормальную школу, намного более красивую и тихую, чем Сорбонна, где Такса числился в студентах. Если их выгоняли, они усаживались на скамейку в Люксембургском саду, Герда вытаскивала из сумочки периодическую таблицу и список основных формул по физике, и они вдвоем придерживали листок, опасно просвечивавший по линиям сгиба. Эта химико-физическая близость длилась, пока Герда не теряла терпение или не начинала мерзнуть. Сколько минут Такса прикасался бедром, прикрытым фланелью его брюк, к ее бедру, сколько взглядов он успевал бросить на выглядывавшие из‑под формул шелковые чулки, на ноги, постукивавшие в такт зубрежке?