355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хавьер Серкас » В чреве кита » Текст книги (страница 19)
В чреве кита
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:46

Текст книги "В чреве кита"


Автор книги: Хавьер Серкас



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)

– Честно говоря, Клаудия, я не улавливаю.

– Это неважно, – произнесла она, словно стремясь закончить разговор.

Подошел официант: мы заказали кофе; мы заказали виски. Клаудии наконец удалось заправить за ухо прядь волос, падавшую ей на правый висок (слева волосы удерживала синяя заколка), и с доверительной улыбкой она продолжила:

– Важно то, что было здорово увидеться снова, правда?

– Да, – согласился я.

– А обо всем остальном лучше забыть, – заявила она. – Если я причинила тебе зло, мне очень жаль. Честно. Мне кажется, не знаю… Мне кажется, что всегда больше всего зла причиняешь тем, кого больше всего любишь.

Я подумал, что эта сердобольная мысль – весьма слабое утешение для страдальца, и хотя знал, что Клаудия сказала так, чтобы меня утешить, прекрасно понимая, что в нашем с ней случае это неверно, тем не менее я подумал о Луизе и подумал, что это правда, но Клаудия не дала мне возможности вставить слово.

– Что касается меня, тебе, наверное, может показаться глупым, но для меня это было очень важно, – продолжила она. – Я имею в виду то, что мы встретились.

Принесли виски, и мы, словно желая тостом обметить конец или же начало чего-то, чокнулись стаканами и отпили по глотку. Попивая виски, я почти со стыдом вспоминал тосты, которыми пытался соблазнить Клаудию накануне нашей бурной ночи в постели, и они показались мне столь далекими и чуждыми, словно я читал о них в какой-то книге или же видел в фильме.

– Когда мы встретились, я сказала тебе, что уже пережила психологическую травму после развода. Ясно, что это была ложь. Знаешь, я тогда не верила, что могу опять понравиться другому мужчине. Нет, правда, – подчеркнула она, поскольку тщеславие красивой женщины, видимо, заставило ее предположить, что я стану возражать. – Я в это не верила. Мне было очень плохо. Наверное, поэтому, и еще потому, что я считала, будто до сих пор его люблю, в душе я хотела вернуть Педро.

– И, кроме того, потому, что человек всегда желает того, чего у него нет, – докончил я. – Особенно, если раньше оно было.

– Точно, – согласилась она неспешно, одобряя удовлетворенной улыбкой то неожиданное чувство взаимопонимания, которое вдруг возникло между нами после моих слов. – Если бы не ты, мне бы долго еще пришлось свыкаться с мыслью, что я могу нравиться другим; или, что то же самое, будто я еще могу нравиться себе самой. В некотором смысле ты вернул мне уверенность в себе.

Определенно испытывая неудобство от того, что после всего, что произошло, из меня пытаются сделать своего рода лекарственный отвар с чудодейственным целебным эффектом, а также, бог его знает, потому, что в словах моей подруги я вдруг учуял коварный жаргон психоаналитика, я всеми силами постарался помешать нашей беседе соскользнуть в опасные дебри психологии, куда виски неодолимо тянуло Клаудию, и без особых церемоний прервал ее, брякнув первое, что пришло в голову:

– Наверное, я вернул тебя в юность.

– Наверное, – согласилась Клаудия. – Но лишь на несколько часов.

Теперь я превратился в резонера.

– Пусть так, – произнес я и продекламировал: «J'avais vingt ans. Je ne lasserai personne dire que c'est le plus belle age de la vie». [25]25
  Мне было двадцать лет. Я никому не позволю сказать, что это самый прекрасный возраст в жизни ( фр.).


[Закрыть]

– Вижу, ты изрядно обновил свой арсенал цитат, – улыбнулась Клаудия. – Это откуда?

– Из Поля Низана, – сказал я. – Тебе понравилось?

– Чудесно, – произнесла она. – И это правда.

– Это чудесно потому, что это правда, – высказался я, вдохновленный уверенностью, что уже переживал однажды этот миг, или же видел его во сне. – У нас короткая память: человек хочет вернуться в юность лишь тогда, когда она уже прошла. Потому что на самом деле, это ужасное время, и все говорят, что были очень счастливы, хотя в действительности были крайне несчастны.

Словно собираясь произнести новый тост, я приподнял стакан с виски и почти весело заключил:

– Так что к чертовой матери юность!

Мы продолжали болтать, пока наши стаканы не опустели. Я не помню сейчас, о чем шла речь, но точно помню, что временами чувствовал себя счастливым и умиротворенным, словно мне удалось скинуть с плеч воображаемый тяжкий груз. И почему-то я вспоминаю, что, попросив знаками счет у официанта и пребывая в некоей эйфории от виски и от приятного разговора, я объяснил Клаудии, откуда я узнал про «Бомбей». Когда официант появился со счетом, я повторил ему эту историю.

– Знаете, как я узнал об этом месте? – спросил я, забавляясь. – Кто-то звонил мне три раза домой и спрашивал про него. И даже дал мне адрес. Смешно, правда?

Официант, светлоглазый смуглый юноша, похожий на индуса или марокканца, но явно уроженец Андалусии (почему-то мне показалось, что он только что пришел в ресторан и устроился на работу), взглянул на меня чистосердечным взором и, опасливо оглянулся по сторонам почти пустого ресторана.

– Не верьте в это, сеньор, – прошептал он на чистом и изысканном испанском. – Между нами: это новый вид маркетинга. Очень дешево и очень эффективно. Вначале люди сердятся, но в конце концов заглатывают наживку. Поверьте мне: сбоев не бывает.

Я расплатился, и мы вышли.

Дождь продолжался, но на изломанном горизонте улицы солнце прорвалось сквозь клочок сияющего чистейшего неба, предвещая ясный вечер. Клаудия раскрыла зонт, а я поднял воротник пиджака. Мне было холодно.

– Ты на машине? – спросила Клаудия.

– Нет.

– Хочешь, я подброшу тебя куда-нибудь?

– Не надо, – ответил я. – Я возьму такси.

Клаудия настояла, чтобы подождать такси вместе. Мы ждали молча, в полной уверенности, что нам нечего больше сказать друг другу, и находя утешение в легкой печали дождя, стучащего по асфальту, в отвесно падающих кротких тонких струйках, и, помнится, пока мы старались укрыться от этого дождя, напоминающего юность, – потому что в юности все любят страдать, – в моей голове всплыл мотив, и я чуть было не стал напевать «Лестницу в небо», старую песню «Led Zeppelin» (я за столько лет успел ее забыть, но вспомнил и напевал, принимая душ дома у Клаудии, пребывая на верху блаженства, мои пальцы еще хранили запах ее тела) – старая прекрасная песня моей молодости, столь любимая в то время, когда я был влюблен в Клаудию, и которую я после многих лет снова услышал в «Оксфорде», где, маясь в тоске и страхе в обществе Игнасио и его анахронической компании умных и счастливых людей, я ожидал спасительного появления Марсело, точно так же, как сейчас я ждал появления такси; мной овладевала безутешная и беспричинная грусть, а в мозгу беспорядочно проносились, подобно бабочкам в комнате с открытыми окнами, умиротворенные стайки мелодий и слов, и я не помнил или не знал, откуда они взялись, когда смотрел на печальный осенний дождь, «Il pleure dans mon coeur comme il pleut sur la ville», [26]26
  «Дождь в моем сердце, как дождь над городом» ( фр.) – строка из стихотворения П.Верлена.


[Закрыть]
и темное небо полыхало сквозь трещины золотом и лазурью, пока наконец нам не удалось поймать такси.

– Ладно, – сказала Клаудия. – Пока, Томас.

– Да, – сказал я. – Пока.

Она приблизилась, прикрыв меня зонтом, посмотрела серьезным прозрачным взглядом, мягко поцеловала в губы. Я отстранился, не глядя на нее, открыл дверцу такси и, залезая внутрь, обернулся. Клаудия стояла под зонтом, будто чего-то ожидая, и мятый плащ защитного цвета скрывал ее по-прежнему девичий силуэт; мне показалось, что ее губы изогнулись в слабой улыбке. И меня охватило предчувствие тоски, словно я уже не видел Клаудию, а вспоминал ее. Поскольку я знал, что никогда больше ее не увижу. И запомню ее такой навсегда.

3

За всю осень я так и не встретился с Луизой. Она мне не звонила, не писала, не предпринимала никаких усилий еще как-нибудь связаться со мной; правда, и я тоже довольно быстро отказался от попыток звонить домой ее матери, отчасти поняв, что это бесполезно, отчасти желая сохранить хотя бы остатки уязвленной гордости. (За все это время Луиза единственный раз подала признаки жизни, и весьма неожиданным образом. Однажды после обеда в «Эль Месон» вместе с Марсело, Игнасио и Бульнесом, вернувшись домой, я обнаружил на столе в гостиной записку: «Мы забрали кое-какие нужные вещи. Все остальное пока не к спеху. Луиза». Я не обратил внимания на слово «мы»; я даже не стал звонить домой теще и выяснять причины этого подпольного визита, хотя меня разозлило, что Луиза вошла без спроса в дом, за который она уже давно перестала платить, и что ей даже не пришло в голову оставить вместе с запиской ключи, с помощью которых она попала в квартиру.) Во всяком случае я постепенно начал привыкать жить без нее. Труднее было справляться с чувством раскаяния и вины, и молчание Луизы, как безмолвное обвинение, его лишь усугубляло.

В университете мои дела шли из рук вон плохо; в течение трех месяцев агонии каждая неделя стремилась внести свою лепту в обуревавшие меня страх, уныние и тоску. Несмотря на горячее заступничество Марсело, в результате чего, как мне кажется, он рассорился с деканшей, она все же отправила в ректорат обещанную докладную про мои нарушения дисциплины на июньских и сентябрьских экзаменах. На меня завели дело и послали комиссию под председательством проректора по преподавательскому составу, чтобы разобраться в случившемся. Три раза мне пришлось отчитываться перед этой комиссией; я даже не хочу вспоминать эти заседания: они были, мягко говоря, унизительными. (Любой, кто оказывался в подобной ситуации, будет менее лаконичен, чем я, и наверняка сможет подробно и в красках дополнить мои впечатления.) В качестве свидетелей перед комиссией фигурировали сама деканша, несколько профессоров – среди них Марсело, – несколько преподавателей, заведующий отделением, замдекана по учебной работе и представитель от студентов. При нормальных обстоятельствах комиссия работала бы медленно, с бюрократической неповоротливостью, свойственной подобного рода делам, а окончательный вердикт – по самым пессимистическим подсчетам он был бы оглашен не раньше начала следующего учебного года, а по самым оптимистическим мог затянуться настолько, что до этого успело бы состояться мое предполагаемое переизбрание, – ограничился бы только строгим выговором в письменной форме, который, в сочетании с заведенным на меня делом и адскими мучениями во время разбирательства, что само по себе являлось позором, показался бы комиссии и ректорату более чем суровым наказанием для нарушителя порядка и более чем серьезным предупреждением для тех, у кого появится охота последовать его примеру. Однако, к сожалению, обстоятельства, в которых развивались события, отнюдь не были нормальными. Кажется, я уже упоминал (а если нет, то сделаю это сейчас), что с середины сентября, когда прошел слух, что правительство готовит проект закона, предусматривающий, среди всего прочего, значительное повышение оплаты образования, в университете началось брожение; во всяком случае, когда в октябре правительство представило проект в парламент, волнения выплеснулись через край, и всю страну захлестнула неукротимая волна студенческих забастовок и демонстраций. Студенты Автономного университета, с учащимися филологического факультета во главе, усилили наступление на правительство давлением на собственный университет и, не удовлетворившись требованием снижения оплаты, начали яростно выступать против низкой квалификации преподавателей и их неявки на занятия. Некоторые последствия этого вдохновенного порыва отстоять свои права (захват здания ректората и нескольких факультетов, стычки с полицией, переговоры ректора с представителями студенчества) неделями не сходили со страниц газет; другие же, напротив, не удостоились печатного слова, и среди них тот факт, что комиссия, изучающая мое дело, быть может, под давлением ректората, или же под властью сложившихся обстоятельств до предела ускорила свою работу, так что в начале декабря разбирательство было завершено. Вскоре я получил окончательное заключение, подписанное проректором по преподавательскому составу и другими двумя членами комиссии, и заверенное ректором. Оно было довольно пространным и подробным, а в последнем параграфе мне сообщали, что в конце учебного года университет расторгает контракт со мной.

– Они совсем зарвались, дружище, – сказал Игнасио, когда однажды вечером во время обеда в «Эль Месон» я сообщил эту новость своим друзьям. – Случались вещи и похуже, и все сходило с рук. Подумаешь, не пришел на один экзамен…

– На два, – поправил его Марсело, чье дурное настроение омрачило его лицо морщинами, как у столетней черепахи.

– Без разницы, Марсело, – произнес Бульнес, который, едва лишь пронесся слушок, что на меня завели дело, позабыл о своих распрях с Марсело (когда-то много лет Бульнес боготворил его, а потом стал обвинять в безответственности и небрежности по отношению к университету) и присоединился к нашим пирушкам в середине недели, в тайной надежде лишить их ореола конспиративности и с ярко выраженным стремлением привнести в них давно позабытый левантийский дух. – Это же самая настоящая дикость! Кто сидит, сложа руки, тот всегда в прогаре. Что нам нужно сделать, так это устроить им скандал почище студенческого. Я завтра же поговорю с Льоренсом и потребую созвать заседание кафедры. Меня послушают: или же кафедра потребует объяснений, или же послезавтра про них будут читать во всех газетах.

– Извини, Пако, но мне кажется, что ты слишком торопишься, – мягко заметил Игнасио, словно сожалея, что приходится возражать Бульнесу. – Я бы, прежде чем угрожать им, постарался пойти законным путем, ведь есть же официальные инстанции, для этого предназначенные…

– Это ничего не даст, – прервал его Бульнес и добавил, обернувшись к Марсело, который курил в ожидании кофе и рассеянно поглядывал на его бороду с застрявшими в ней зернышками риса: – Прямо фашисты какие-то! Единственная инстанция, которую понимает эта публика – сила. Кто громче всех кричит, тот и прав. Ну ладно, вот теперь они обосрутся!

– Ну, не знаю, дружище, – вновь не согласился Игнасио. – Мне все же кажется, что прежде всего Томасу нужно подать апелляцию. А там посмотрим. Так, Марсело?

– Конечно, надо подать апелляцию, – подтвердил Марсело, будто ни минуты не сомневался, что я стану это делать. – Но Пако прав, это ничего не даст. Кстати, я могу попросить тебя об одолжении?

– Все, что угодно, – сияя, объявил Бульнес.

– Тогда почисти бороду, в ней полно риса.

Игнасио хохотал, как дитя, пока Бульнес возил салфеткой по заросшему лицу. Официант подал кофе.

– О чем шла речь? – спросил Марсело.

– О том, что я прав, – отвечал Бульнес со злостью. – О том, что нужно устроить скандал. И чем громче, тем лучше.

– Ах, да, – припомнил Марсело, поборов раскаты громкого кашля и не придав значения агрессивному и пристрастному напоминанию Бульнеса, продолжил разговор, словно мы с ним были наедине: – Подать апелляцию. Это ни к чему не приведет. Ректор ведь зачем-то поставил свою подпись, разве не так? Кроме того, Льоренс является членом апелляционной комиссии. Или, как он говорит, «фелляционной». Но это неважно: апелляцию подать нужно. Tu embolica que fa fort! [27]27
  Ну, держись! ( катал.)


[Закрыть]
В любом случае самое главное, гораздо важнее, чем протестовать, – это чтобы ты прошел конкурс. Вот здесь они наверняка облажаются: представь, что ты победишь на конкурсе после того, как они вышвырнут тебя за дверь. А ты можешь победить. У нас на кафедре есть люди, готовые тебя поддержать. Игнасио и Пако на твоей стороне. Я на твоей стороне. Твое дело участвовать, и тогда посмотрим, чем все кончится.

Но я не собирался делать ни того, ни другого. Выступать с претензиями перед апелляционной комиссией, как прекрасно знали и Марсело, и Бульнес, и даже Игнасио, было заведомо бесполезно и могло лишь навлечь на меня немилость ректората, и если бы я продолжал упорствовать, могло лишь ускорить расторжение моего контракта, и меня бы выставили за дверь еще до окончания учебного года. Столь же бесполезным для меня являлось и участие в конкурсе. Во-первых, потому, что, как я уже знал к тому времени, документы на участие подали шесть кандидатов; мое резюме, наверное, могло бы составить им конкуренцию, если бы заявка факультета в большей степени соответствовала моим данным, но не в сложившихся обстоятельствах, когда заявлено было место преподавателя широкого профиля, что давало возможность принять участие в конкурсе представителям самых разных специальностей. И, во-вторых, я хорошо понимал, что кроме Марсело, Игнасио и Бульнеса, никто на кафедре не выступит открыто в мою поддержку и тем более на факультете. Я даже не стал советоваться по поводу состава конкурсной комиссии – практика, хотя и противозаконная, но значительно более распространенная, чем принято считать и чем публично признает любая кафедра (двоих из пяти членов комиссии выбирает сам университет; в данном случае выбрали Марсело, потому что деваться было некуда, и Льоренса, под предлогом того, что та же самая комиссия рассматривает кандидатуры на место преподавателя языка, временно занимаемое Еленой Альбанель, и я пребывал в полной уверенности, что какое бы сильное влияние ни оказывал Марсело на Льоренса, он все равно никогда меня не поддержит). Любой, кто представляет себе реальные правила жизни испанского университета, прекрасно знает, что претендовать на место преподавателя, не заручившись заранее согласием самого университета, означает стать жертвой неминуемого провала и, почти всегда, подвергнуться унижению. В моем случае, очередному, плюс к тем, которые я испытал за последние месяцы. Честно говоря, у меня уже не было сил бороться.

4

Именно в ту пору я заметил, что во мне начинают происходить какие-то изменения. Вначале меня это смутило, но постепенно, хотя и не полностью осознавая происходящее, я привык. Вначале я этого не понял, я уже говорил, но скоро нашел объяснение; теперь я знаю, что оно было недостаточным (по сути, все объяснения всегда недостаточны), но на какое-то время вполне меня удовлетворяло и приносило облегчение. Вероятно, так происходит со всеми людьми, стремящимися достичь чего-то, и я почти всегда жил в состоянии вечного ожидания, будто лишь напряжение и тоска по успеху давали мне силы жить, будто любое развлечение могло навсегда исключить меня из этой гонки за драгоценной и недостижимой наградой (однако, едва завоеванная, она теряет свою привлекательность), чью истинную природу мне никогда не удавалось постичь. Как все молодые люди (так говорит Хайме Жиль в одной поэме, ставшей почти эпитафией), я считал, что у меня вся жизнь впереди, мне хотелось стать – сейчас даже смешно в этом признаваться – великим человеком, может, великим ученым, или великим писателем, или великим политиком, не знаю, во всяком случае, трагическим или эпическим, но не комическим персонажем, одним из тех персонажей, которые рождаются, или начинают, или уезжают и умирают, или заканчивают, или возвращаются на протяжении сюжета, где воплощается их судьба, стремительно проносятся сквозь узкий зазор во времени между вчера и завтра, находя удовлетворение лишь в достижении поставленной цели, скачут галопом от победы к победе, между прошлым и будущим, не желая ничего и знать о настоящем, а ведь оно – единственная реальность, как кардинал Ришелье или Антонио Асорин в начале романа «Воля» – он тоже мечтал стать великим человеком, может, великим ученым, или великим писателем, или великим политиком, – или даже как этот плут Калабасильяс, хитро прикинувшийся сумасшедшим, чтобы наслаждаться сомнительными привилегиями при призрачном дворе, да все, что угодно, лишь бы не превратиться в то, чем я являлся на самом деле и, наверное, являлся и прежде, являлся по самой своей природе (по крайней мере мне тогда так казалось), в то, во что я превратился в какой-то момент той роковой осени, когда вдруг незаметно понял, что тоска потихоньку развеивается, и с хладнокровием побежденного я ощутил, что живу. Вальтер Бенджамин говорит, что счастье – это возможность воспринимать самого себя без страха; и поскольку, вероятно, я стал осознавать, что у меня нет ничего важного, что бы я мог потерять, и поэтому мне нечего бояться, то к этому времени я постепенно начал испытывать своего рода скромное счастье. Во всяком случае тоска развеялась, как только я, сам того не желая, научился жить рассеянно, сойдя с дистанции и усевшись на краю беговой дорожки, чтобы наблюдать исступленное движение участников забега, совершенно неосмысленное и чуждое мне, в то время как я уже понимал (и совсем этому не удивлялся), что единственный способ достичь драгоценной и туманно-далекой награды – это именно отказаться от ее поисков, перестать быть трагическим или эпическим персонажем и ощутить естественное удовольствие от жизни комического персонажа; быть не прославленным кардиналом в почестях и шелках, а жалким смешным шутом, не Арман Жаном дю Плесси Ришелье, а Хуаном де Калабасас, или Калабасильясом, или, еще лучше, Дураком из Кории, и жить в чудесном настоящем, без воспоминаний или же перспектив будущего безумия, возможно, таковым и не являющегося; быть не трагичным, фальшивым и несчастным Антонио Асорином из начала романа, а вызывающим смех Антонио Асорином из финала романа, пришибленным задумчивым слюнтяем, не слишком счастливым, живущим под каблуком у властной жены и вполне довольствующимся своей ролью лишенного амбиций обывателя, без прошлого и без будущего, существующим лишь в растянутом «сейчас» прожорливого времени, учась наслаждаться, как и я в тот миг, только лишь настоящим, бурлением момента, учась жить не в подвешенном состоянии между прошлым и будущим, между тем, что уже сделано, и тем, что еще предстоит сделать, а лишь в настоящем и ради настоящего, учась радоваться этой свободе и этому счастью так, как может радоваться только тот, кто уже почти все потерял и почти ни на что не надеется, радоваться той безнадежной и спокойно-счастливой безмятежности, о которой Рикардо Рейс говорил так: «Если ничего не ждешь, то все то немногое, что подарит тебе новый день, будет казаться многим». Со смущением я понял тогда, что я всю жизнь был или хотел быть персонажем судьбы, неспособным получать удовольствие от ежедневно происходящих в настоящем сказочных чудес, постоянно обращенным в будущее страхами, желаниями и надеждами, ворующими у меня осознание, наслаждение и ощущение того единственного, чем я владел, чтобы заставить меня пуститься на поиски того, чем я жаждал или же думал, что жаждал, владеть. Теперь же, когда я был повергнут и уничтожен, когда мне было почти нечего терять и почти нечего бояться, я почувствовал, что начинается долгий период обучения разочарованию, трудного ученичества неведомому мне доселе искусству быть персонажем характера, и почувствовал также, что вместе с ним начинается возвращение домой, подлинное приключение, тайная одиссея.

Некоторые коллеги по кафедре с возмущением восприняли известие, что ректорат решил расторгнуть мой контракт в сентябре; большинство же отнеслось к этой новости безразлично. Но никто, кроме Марсело, Игнасио и Бульнеса, даже пальцем не шевельнул, чтобы не допустить этого, и подозреваю, что, поскольку мы все-таки не умеем не радоваться чужим несчастьям, то многие даже не сумели скрыть неожиданную радость при этом известии.

Когда в конце концов Марсело и Игнасио согласились с моим решением не опротестовывать выводы комиссии и не участвовать в конкурсе, и после того, как общими усилиями нам удалось остудить воинственный пыл Бульнеса, заставив его отказаться от намерения устроить скандал и отчасти вернув ему этим былое расположение коллег, несколько искусственное и принужденное (за несколько недель общения с нами он лишился их симпатии; собственно, Бульнес всегда с величайшим трудом пытался преодолеть изоляцию, на которую его обрекало вечное недовольство окружающим миром и вполне оправданная слава революционера-ирредентиста [28]28
  Изначально ирредентистами называли членов или сторонников итальянской партии ирредентистов («несгибаемых»), программным требованием которой было воссоединение Италии по этнографическому и лингвистическому признаку. Сейчас понятие «ирредентист» применяется и по отношению к национальным проблемам других стран и народов.


[Закрыть]
), – так вот, тогда Марсело и Игнасио предложили, чтобы я в рамках научного проекта под руководством Игнасио по изданию полного собрания сочинений Тирсо де Молина, [29]29
  Тирсо де Молина – псевдоним испанского драматурга Габриеля Тельеса (1571–1648). Учился в университете Алькала-де-Энарес. Занимал высокие посты в монашеском ордене мерсенариев, с 1632 г. – его историограф. В 1627–1636 гг. Тирсо де Молина выпустил 5 сборников пьес; в предисловии к 3-му указывалось, что им написано 400 пьес (сохранилось около 90). Принадлежность ему ряда пьес остается недоказанной. Тирсо де Молина писал пьесы на исторические, библейские сюжеты, религиозно-философские драмы, а также комедии, в которых характерная для комедий «плаща и шпаги» интрига сочетается с глубоким психологизмом. Наиболее известная его драма – «Севильский озорник, или Каменный гость» (изд. 1630), в основе которой – народное предание о молодом повесе, оскорбившем мертвеца и жестоко поплатившемся за святотатство. Герой пьесы дон Хуан Тенорио открывает галерею образов Дон Жуана в мировой литературе.


[Закрыть]
ходатайствовал о стипендии, позволившей бы мне продержаться два года, пока я ищу работу. Хотя я знал, что весьма непросто добиться этой стипендии (прием ходатайств происходит в феврале, а распределение в июне), кроме всего прочего и потому, что моя специальность довольно далека от сферы данной работы, я все же принял предложение.

В декабре я также решил сменить квартиру. Полагаю, отчасти подобное решение было вызвано тем, что для человека идея сменить квартиру всегда ассоциируется с идеей изменить жизнь, и хотя я недавно понял, что совершенно необязательно менять квартиру, чтобы изменилась жизнь, я все же рассудил, возможно, из некоего суеверия, что поиск нового жилья – это символическое начало новой жизни, реальный способ одолеть судьбу и одержать верх над властью обстоятельств, словно этим проявлением воли я вновь брал бразды правления своей жизнью, которые я на какое-то время выпустил, а теперь снова крепко держал в своих руках. (Действительность не замедлила продемонстрировать мне, что подобное самомнение являлось заблуждением, и мне следовало бы знать это заранее хотя бы лишь в силу понимания того, что жизнь персонажа характера отличает почти полная зависимость от судьбы, от случая; другими словами: она почти не отравлена понятием необходимости; другими словами: она почти не отравлена смертью.) Но мое решение объяснялось значительно проще: квартира на улице Индустрии, в которой мы прожили с Луизой пять лет, вдруг оказалась слишком большой для одного человека и слишком дорогой для одной зарплаты, помимо всего прочего, значительно более скромной, чем у Луизы.

Мне повезло: я почти сразу же наткнулся на подходящую квартиру. Она располагалась в трехэтажном здании на улице Авиньон, недалеко от Рамбласа. [30]30
  Бульвар в центре Барселоны.


[Закрыть]
В ней было две комнаты, ванная и кухня. По правде говоря, она оказалась слегка темноватой и сыроватой и, кроме того, старой, но правда и то, что по сравнению с прежним жильем она стоила довольно дешево и, хотя я бы не назвал ее большой, но в первый же день сказал себе, что если мне удастся избавиться от накопленного за много лет лишнего барахла, то особых проблем с местом не будет. Моим первым желанием было переехать сразу же, но, несмотря на это, я расценил как проявление доброты и порядочности тот факт, что владелец квартиры попросил отложить переезд до окончания Рождественских праздников, чтобы успеть закончить мелкий, но необходимый, по его словам, ремонт труб.

Поскольку я не мог и не хотел везти с собой в новый дом остававшиеся у меня вещи Луизы, я заблаговременно позвонил моей теще, чтобы ее дочь пришла и забрала их. Я уже давно не говорил с матерью Луизы, и разговор вышел довольно сумбурным. Невероятно, но вначале мне показалось, что теща не узнала меня, и я неизвестно почему решил, что она заразилась от Луизы неприязнью ко мне и притворяется, что не узнала мой голос. Думаю, это сильно огорчило меня, особенно (полагаю) потому, что я объяснил себе подобное пренебрежение как исчезновение последнего мостика, связывавшего меня с Луизой. Во всяком случае, по словам тещи я понял, что моя жена больше там не живет. Я попросил телефон, где бы я мог ее разыскать. Она дала мне номер, и не без некоторой грусти я простился с ней. Я тут же набрал номер, который она мне сообщила, но ответила мне не Луиза, а Хуан Луис.

– Извини, Хуан Луис, это Томас, – поспешно извинился я. – Я звонил Луизе. Твоя мать, верно, ошиблась и дала мне неправильный номер.

– Мать совсем плоха, – сообщил он, не снизойдя поздороваться.

Словно разговаривая сам с собой или словно я спрашивал его о матери, Хуан Луис продолжал:

– Не знаю, что с ней происходит, но, по-моему, это уже старческий маразм.

Он принялся рассказывать о ее небрежности, оговорках, глупостях и забывчивости, и наконец подытожил:

– Я так и сказал Луизе: пора класть ее в больницу.

– Мне очень жаль, – произнес я искренне, затем, пытаясь завоевать его расположение, я спросил: – Как Монтсе и ребята?

– Хорошо, – сухо отрезал он и, будто что-то вдруг вспомнив, с неожиданной любезностью поинтересовался: – Тебе нужен телефон Луизы?

Он мне его дал. Затем презрительным тоном сообщил, что Луиза живет с Ориолем Торресом. Почему-то меня эта новость совсем не удивила.

– Честно говоря, Томас, – добавил потом Хуан Луис, возможно, неправильно истолковав мое молчание, в котором было больше смирения, чем обиды, причем в его голосе зазвучала доброжелательная теплота, коей я никогда прежде не удостаивался: – Я не знаю, захочет ли Луиза разговаривать с тобой, мне кажется, она винит во всем случившемся тебя. Ты же знаешь, какими бывают женщины… В любом случае, попробуй, ты ничего не теряешь.

В его голосе зазвенел металл, когда он продолжил:

– Ты знаком с этим типом, с которым она живет? Он говорит, что работает в университете. Ха-ха! Да он в жизни не работал и никогда не будет! Это такой папенькин сыночек, у его семьи денег куры не клюют. И вообще, он из тех, кто любит всех поучать. Этого мне только не хватало! Будто у меня и без него забот мало. Честно тебе скажу, и не думай, что я хочу польстить тебе: лично я предпочитаю тебя. Монтсе пытается убедить меня, что Луиза только выиграла от такой замены, но я на твоей стороне, потому что всегда говорил: смотри, Монтсе, лучше синица в руке, чем журавль в небе.

Я почти уже собрался поблагодарить его за эти запоздалое и ошибочное признание моих заслуг и объяснить, что я всего лишь хотел попросить Луизу забрать свои вещи, но по какой-то причине, наверное, в первую очередь мне не хватило самолюбия, я не сделал ни того, ни другого. Не вдаваясь в подробности, я повесил трубку и, в полной уверенности, что не смогу поговорить с Луизой, слегка нервничая, набрал тот номер, что мне дал Хуан Луис. Мне ответил Ориоль Торрес.

– Минуточку, пожалуйста, – произнес он, когда я попросил позвать Луизу. – Кто ее спрашивает?

Мне пришлось назвать себя.

– А, Томас! Это Ориоль Торрес. Как поживаешь?

Я ответил, что хорошо, и вновь повторил свою просьбу. С деланной любезностью он повторил:

– Минуточку, пожалуйста.

Через миг он вернулся к телефону.

– Извини, Томас, – сказал он с притворным сожалением. – Она не хочет подходить.

Я лаконично объяснил, для чего хочу с ней поговорить.

– А, ну если об этом… – протянул он. – А когда ты переезжаешь?

– В начале января.

– Тогда не волнуйся, – заверил он. – До этого времени мы заберем ее вещи.

Торрес не сдержал своего слова, но однажды утром, в середине января, когда переезд был в разгаре, он позвонил и сказал, что, если я не возражаю, на следующий день они приедут за вещами Луизы. На этот раз все состоялось. Помню, что в тот вечер на Луизе были потертые джинсы, голубая рубашка и кофта, белые тапочки, а волосы были подстрижены коротко, как у мальчика. То ли потому, что я ее давно не видел, то ли потому, что я ощущал ее далекой и чужой для меня и для моих воспоминаний о ней, но, взглянув на нее, я почувствовал комок в горле и с какой-то ностальгией, будто не я сам формулировал эту фразу, сказал про себя: «Достаточно лишь ненадолго расстаться с кем-то, чтобы он превратился в другого человека». Прежде чем приняться за работу, мы немного поболтали о какой-то ерунде, и помню, что во время одной паузы я невольно подумал, что посторонний наблюдатель мог бы решить, будто с Луизой меня связывают столь же поверхностные отношения, как и с Торресом. После этого вынужденного обмена банальностями, который я, вспоминая потом, сравнивал с проходом через поле, ощетинившееся осколками битого стекла, я помог погрузить вещи Луизы в машину, просторный «ниссан» цвета синий металлик. Когда мы закончили, я записал на клочке бумаги свой новый адрес, и Луиза, уже успевшая сесть в машину, опустила стекло, чтобы взять его.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю