Текст книги "В чреве кита"
Автор книги: Хавьер Серкас
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)
22
Я не выходил из дома три дня. Вначале я даже не поднимался с постели, потому что назревавший целую неделю грипп наконец расцвел пышным цветом: меня постоянно знобило, я обильно потел, а очень высокая температура каким-то образом повлияла на память, всегда несовершенную, корыстную и коварную, размыв границы между сном и явью и погрузив меня в постоянную дурманную полудрему. Однако, несмотря на плачевное состояние моего организма, мой разум, от болезни работающий с исступленной и неясной четкостью, не знал ни минуты покоя. С тех пор, как я оставил позади свои юношеские годы (если я их и впрямь оставил позади, потому что к этому моменту моего повествования наверняка найдутся люди, сомневающиеся в этом), быть может, под воздействием литературы определенного рода, я всегда питал уверенность в том, что невозможно любить человека, если он тебя не любит; в течение же тех дней, проведенных в одиночестве и бреду, я быстро понял, что это не так. Против своей воли я все время думал о Клаудии. Я ощущал себя бесконечно несчастным, беззащитным, грустным; полагаю, что помимо того, я ощущал себя глубоко униженным, и даже не столько из-за нелестной роли, которую мне довелось сыграть в этом безумном водевиле, куда я еще втянул Марсело и Игнасио, сколько из-за того простого и жестокого факта, что Клаудия, не колеблясь, с такой же беспощадностью показала мне, что она меня не любит. Было бесполезно пытаться себя утешить тем, что Клаудия жива, поскольку это обстоятельство, прежде способное удовлетворить все мои чаяния (говорят же, что бывают влюбленные, которым для оправдания своего существования довольно знать, что предмет их страсти жив), теперь же только лишний раз напоминал мне о моем глупом предположении, что она мертва, и еще больше подчеркивал неблагодарный контраст между долгими часами моей агонии и долгими часами блаженства, очевидно, пережитыми Клаудией после примирения с мужем, последовавшего за нашей мимолетной встречей. К сожалению, ни тоска, ни стыд не спасали меня от болезненного желания вспоминать, с невыразимой печалью и во всех подробностях, проведенную с Клаудией ночь; еще болезненнее казалось осознание того, что она больше не повторится. По словам Павезе (и Марсело так говорит, и это правда), литература – это способ защиты от ударов, наносимых жизнью. Наверное, чтобы защищаться, чтобы развеять грусть, я попытался читать, но почти сразу же случайно наткнулся на стихи, которые и сегодня могу повторить по памяти, потому что, как мне казалось, они были написаны специально для меня:
Красавица мелькнула, как виденье,
Но стать ее добычей был я рад.
За каждое мгновенье наслажденья
Мы щедро платим, попадая в ад
Мучительной тоски и вожделенья.
В те дни я обнаружил, что когда человек несчастен, то неизбежно все вокруг напоминает ему о его несчастье. Это открытие окончательно повергло меня в уныние, и я вообразил, что попал в замкнутый круг непрекращающегося кошмарного сна, от которого никогда не сумею очнуться: я не мог перестать думать о Клаудии, и если титаническим усилием воли мне удавалось на момент о ней забыть, то в следующий миг я опять заставал себя врасплох на мыслях о ней. Быть может, под влиянием депрессии и температуры я всерьез начал думать о том, что никогда не оправлюсь от потери Клаудии.
Естественно, я оправился. И даже, возможно, быстрее, чем ожидал от собственной изрядно потрепанной души. В воскресенье мне стало немного лучше; температура, двое суток зашкаливавшая за тридцать девять, уменьшилась и почти исчезла. Утром, вдохновившись радостным ощущением от пробуждения, я отважился принять душ, побрился и оделся, твердо вознамерившись снова включиться в успокаивающий механизм привычных действий, создающих иллюзию порядка. Мне это не удалось: все тело ныло после перенесенного жара, и я был крайне слаб, что придавало окружающей реальности весьма странный оттенок. Я чувствовал себя путешественником, вернувшимся на родину после долгих лет странствий и обнаружившим все иным и чуждым; или же человеком, очнувшимся после летаргического сна. Во всяком случае мне понадобилось довольно много времени для осознания того, что я справился с лихорадкой, потому что когда к полудню в воскресенье я с удивлением отметил, что ко мне вернулся аппетит, и решил отказаться от супов в пакетиках и консервов с тунцом, служивших мне безрадостной пищей все эти дни, и позвонить в «Лас Риас», чтобы мне прислали какой-нибудь еды, то появление в дверях типа с унылой физиономией, изрытой оспинами, который несколько дней назад презрительно ухмылялся мне из-за стойки в ресторане, а теперь превратился в разносчика домашних обедов, – все это создавало ощущение, что я определенно продолжаю бредить. Постепенно и незаметно от безнадежного отчаяния я перешел к некоторой растерянности. Для счастья не требуется причин: человек никогда не задается вопросом, отчего он счастлив; он просто счастлив, и все тут. С несчастьем же происходит наоборот: нам всегда нужны причины, его объясняющие, словно счастье – это наше естественное состояние, нам должно его ощущать, а несчастье – это извращенное отклонение от нормы, и мы тщимся выявить его причины. Возможно, именно поэтому я начал воображать, что в действительности никогда и не считал, будто Клаудия может любить меня или, точнее, что всегда (с самого начала, когда она преподнесла мне себя, как нежданный ослепительный дар) это казалось мне невероятным, хоть и реальным, некоей наградой, явно мной не заслуженной, скорее прихотью судьбы. Быть может, также, поэтому в моем мозгу забрезжила мысль, что весь этот несчастный эпизод следует воспринимать как сведение счетов с моим прошлым, с моей юностью, и в этом контексте расценивать как нечто позитивное, своего рода церемонию искупления давнишней вины, темной и неясной, но определенно существующей, как бальзам, призванный заживить много лет ноющую рану. Идея сработала как сильное болеутоляющее. Стоило лишь проникнуться этой мыслью, и я вновь стал думать о Луизе.
Марсело говорит, что нет ни прошлого, ни будущего, что прошлое – это только воспоминание, а будущее – смутное предположение. Может, оно и так, но может также оказаться, что даже настоящее лишено собственной объективной сущности, и не только потому, что оно настолько неуловимо и подобно столь эфемерно-тонкой материи, что, как и счастье, стоит лишь назвать его по имени, и оно исчезнет (довольно человеку назвать по имени настоящее, и оно тут же автоматически превратится в прошлое, точно так же, как никому не дано сказать, что он счастлив, и продолжать оставаться счастливым, ибо первое условие счастья – это отсутствие осознания счастья); а еще и потому, что настоящее существует в той мере, в какой мы его воспринимаем, то есть в той мере, в какой человек его выдумывает. Поэтому жить означает на каждом шагу творить, выдумывать жизнь, рассказывать ее самому себе. Поэтому реальность – не более чем чей-то рассказ, и если рассказчик исчезнет, то и реальность исчезнет вместе с ним. Весь мир зависит от этого рассказчика. Реальность существует постольку, поскольку ее кто-то описывает. Мы постоянно придумываем настоящее и уж тем более прошлое. Вспоминать означает выдумывать: я говорил об этом в начале и повторял потом, но дело в том, что (возможно, потому, что мы способны узнать то, что думаем, только фиксируя свои мысли словами) я сам начал ясно это понимать лишь по мере написания данных страниц, по мере того, как я продолжаю развивать свою историю, которая, как и весь наш мир, реальна только потому, что я ее рассказываю; правда и то, что каким-то образом, в глубине души, мы все знаем, что в прошлом копаются лишь с тайным намерением изменить его. Поэтому, – и еще, наверное, потому, что мы часто склонны путать любовь с невыносимостью одиночества, – едва я начал снова думать о Луизе, как с ностальгией вспомнил проведенные вместе годы и, как ни странно это может показаться, сказал себе, что в своем сердце я никогда не переставал любить ее.
Мне ее не хватало. Внезапно интрижка с Клаудией показалось мне старым, тривиальным и почти смешным эпизодом, едва достойным быть упомянутым со снисходительной усмешкой, и меня поразил тот факт, что я оказался способен ради этого поставить под угрозу давние и крепкие отношения, в результате которых к тому же могло явиться на свет счастливое потомство. Возможно, потому, что от страха, помрачения рассудка или слабости я не мог или не хотел думать всерьез об этих отношениях, меня впервые растрогала мысль, что в чреве Луизы растет мой сын; эта мысль также убедила меня, что стоит попробовать вернуть ее. Мне довольно быстро удалось уговорить себя, что это возможно. Я вспомнил нашу ссору и испытал странное ощущение, словно бы она произошла не в предыдущее воскресенье, а много лет назад, и мне показалось, что участвовали в ней не мы с Луизой, а какие-то два незнакомца, обманом присвоившие наши голоса, наши лица и наши тела. Я вспомнил, как во время ссоры я пытался преуменьшить значение моей встречи с Клаудией и много раз просил Луизу, чтобы она не уходила, и сказал себе, что ее необузданная реакция, совершенно очевидно, была не плодом продуманного решения, а инстинктивным всплеском уязвленного самолюбия и гордости отпрыска весьма вспыльчивого семейства. Поэтому – и потому, что какой-то частью своего ума я все же полагал, что хорошо знаю ее – я смог вообразить, что Луиза уже давно раскаялась в своем поступке и что она, упрямо демонстрируя незыблемость личных устоев, которая руководит поведением многих женщин, вероятно, уже готова (как была готова Клаудия по отношению к своему мужу) забыть, простить и опять принять меня к себе. Я был убежден, если только пять лет совместной жизни не прошли впустую, что Луиза не могла разлюбить меня за одну неделю и что, как только остынет накал обиды, она найдет какую-то возможность связаться со мной, чтобы восстановить нашу связь, не роняя своего оскорбленного женского достоинства и не пренебрегая преимуществами своего выгодного положения по отношению ко мне: то есть не утаит от меня, сколь глубокую обиду я ей нанес, и не упустит шанс напомнить, что я перед ней в долгу – кстати, в ту минуту я был расположен признать этот долг и расплатиться за него. Даже было возможно, что Луиза уже сделала первые шаги к примирению: что же еще могли означать бесконечные сообщения, которые всю неделю оставляла на автоответчике ее мать, как не попытки к сближению при посредничестве незаинтересованного лица? Было ли верным мое предположение или нет (сознаюсь, я не раз думал, что было), во всяком случае в воскресенье вечером я принял решение помириться с Луизой как можно скорее. Помнится, засыпая, я подумал: «Утром я ей позвоню».
23
На следующий день я проснулся в десять и, повалявшись еще немного в постели под предлогом слабости после болезни и размышляя, вставать или повернуться и спать дальше, я внезапно вспомнил принятое накануне решение позвонить Луизе. Совершенно спокойно я встал, побрился, принял душ, оделся. Затем прошел на кухню и убедился, что холодильник пуст. Я уже собирался сходить за продуктами, как зазвонил телефон.
– Слава богу, – проворчал Марсело. – Я уже начал беспокоиться. Можно узнать, куда ты пропал?
– Я болел, – ответил я, не здороваясь. – Грипп. Я все выходные пролежал в постели. Но сейчас мне уже лучше.
– Ты не слышал сообщения, которые я тебе оставил на автоответчике?
– Слышал. Игнасио тоже звонил, – и я тут же соврал: – Я собирался вам звонить сегодня утром. Кстати, – добавил я, усовестившись, смутно вспоминая поездку в машине до больницы Валь д'Эброн, ожидание в маленькой комнатке под яркими лампами дневного света, появление Марсело с впечатляюще забинтованным плечом. – Ты-то как?
– А как ты думаешь? Плохо! Мне эта повязка уже осточертела. А ты как?
– Хорошо.
– Представляю себе, – высказался он с ноткой сарказма. – Надеюсь, после этой истории ты научишься сдерживать свою фантазию. Но я тебе звоню не поэтому. Я только что говорил с Мариэтой.
– А ты где сейчас?
– На факультете. Сегодня утром Алисия рассказала мне, какую кашу ты заварил с заявкой. Великолепно: следует признать, на этой неделе ты превзошел сам себя. Ладно, потом поговорим. Дело в том, что я говорил с Мариэтой и она согласилась заменить заявку.
– Правда? – спросил я, более пораженный этой новостью, нежели тем фактом, что я вообще напрочь забыл о своем конкурсе.
– Тебя это удивляет? Меня, надо признаться, тоже. Она собирается сегодня пойти в ректорат и заменить ее. Так она мне сказала.
– Это хорошее известие.
– Но не единственное. Я сейчас уезжаю в Морелью. Хочешь поехать со мной?
Я на миг засомневался.
– Ну, по правде… я не знаю…
– Тебе это пойдет на пользу. Может, удастся обо всем забыть, отдохнуть и с новыми силами начать учебный год.
Я вспомнил о Луизе, о своем намерении позвонить ей и попытаться как можно скорее помириться с ней.
– Спасибо, Марсело. Я бы с удовольствием, но, наверное, мне лучше остаться здесь. У меня куча дел.
– Как угодно. Но постарайся больше не наделать глупостей.
Хотя в моей голове еще не сложился план действий на день (в моем случае это всегда являлось источником переживаний), на улице я почувствовал себя хорошо, отчасти потому, что звонок Марсело изрядно прибавил мне оптимизма, отчасти потому, что ярко сияющее на чистейшем небосклоне солнышко подняло мое настроение после стольких дней, проведенных взаперти, и отчасти потому, что мной овладело ощущение, пусть и не до конца сформулированное (словно я боялся, что, дав определение этому чувству, я тем самым разоблачу его ложность), что мне удалось с честью выдержать некое испытание. В супермаркете я запасся хлебом, фруктами, яйцами, колбасой, мясом, зеленью и сливочным маслом; в киоске купил пару газет и, возвращаясь домой, ощутил острый приступ голода. Предвкушение аппетитного завтрака, которым я собирался отметить окончание кошмара, преисполнило меня радостью. Помню, что, переходя бульвар Сан Хуан на перекрестке с улицей Индустрия, я глубоко втянул бодрящий воздух парка и впервые за долгое время подумал, как здорово жить на белом свете.
Придя домой, я включил музыку и радостно приготовил себе завтрак из апельсинового сока, яиц всмятку, колбасы, тостов и кофе; пожирая все это изобилие, я просматривал газеты. Первым делом, от врожденного любопытства, я стал искать в разделе происшествий какое-нибудь сообщение о женщине, пропавшей в Калейе, чьи инициалы совпадали с инициалами Клаудии. Я ничего не нашел. Мне уже давно не случалось провести три дня без свежих газет, и больше всего меня удивило не вполне предсказуемое отсутствие информации о той женщине, а то, что я обнаружил более или менее те же самые новости, может, лишь слегка видоизмененные или приукрашенные, что и три дня назад. Помнится, я подумал: «В мире происходит значительно меньше событий, чем нам кажется». Видимо, неосознанно желая отсрочить звонок Луизе, или же просто потому, что я не хотел позволить укрепиться подозрению, втайне мучившему меня с самого утра, я довольно надолго растянул чтение газет. Наконец, пока я убирал посуду после завтрака, это подозрение укрепилось и превратилось в уверенность.
Я сказал себе, что совершенно очевидно, сколь бы я в своем стремлении преодолеть черную полосу ни думал обратное, у Луизы более чем достаточно причин отказаться пойти на мировую; возможно даже, что, коль скоро она приняла решение подобного свойства, то мой звонок не только не заставит Луизу переменить его, но, напротив, лишь закрепит это намерение, так как искушение отплатить мне за доставленное унижение будет столь велико, что она не сможет ему противостоять. Я понял, что звонить ей было рискованным шагом, но окрыленный оптимизмом после звонка Марсело, прогулки и завтрака я все же отважился рискнуть. Определенно, это решение было правильным, потому что, если бы я побоялся принять его, то неуверенность не позволила бы мне дальше жить. В остальном же, и поскольку я был убежден, что Луиза остановилась у своей матери, то звонки тещи на мой автоответчик были, наверное, не попытками к сближению при посредничестве третьего лица, как я полагал раньше, а являлись прекрасным поводом осторожно прощупать почву.
Хотя еще не было двенадцати, я набрал номер моей тещи. К телефону долго не подходили, а когда, наконец, ответил мужской голос (голос, пробудивший во мне какие-то воспоминания, рассеявшиеся прежде, чем оформиться), то я решил, что ошибся, и, извинившись, повесил трубку. Я решил удостовериться, что меня не подводит память, и проверил номер по телефонной книжке, лежавшей рядом; память не подводила. Я подумал, что неправильно набрал номер; очень внимательно я снова его набрал. И почти сразу ответил тот же голос.
– Простите, – извинился я. – Я только что звонил. Это 2684781?
– Вы бы не могли говорить чуть громче?
Человек, которого я тут же с какой-то грустью опознал, старательно повысил голос и добавил:
– Мне вас плохо слышно.
Почти крича, я представился.
– Ах, вот вы наконец, – воскликнул он тоном легкого упрека, на мой взгляд, совершенно неподобающего для человека, едва со мной знакомого. – Луиза всю неделю вас разыскивает.
«Какая Луиза?» – подумал я, не сумев подавить нахлынувшую надежду, и словно чувствуя себя обязанным дать объяснения, тут же выдумал внезапную командировку. И затем добавил, желая продлить неопределенность:
– Я могу с ней поговорить?
– Она приводит себя в порядок, – сказал Матеос. – Вы знаете, что произошло?
– Что произошло?
– Как?
Я заорал:
– Я спрашиваю, что произошло?
– Что-то жуткое, – провозгласил он драматическим тоном. – Я лично вас не обвиняю, честно, и Луиза тоже: другая на ее месте неизвестно как бы поступила. А вот Хуан Луис, конечно, это совсем другое дело, да что я буду вам говорить: вы же знаете, какой он. Во всяком случае не волнуйтесь: с Луизой все в порядке.
Совершенно обалдев, я сознался:
– Ничего не понимаю.
– Пусть лучше Луиза вам расскажет, – произнес Матеос. – Вот она. До скорого, молодой человек.
– Томас? – через секунду спросила моя теща. – Это Луиза.
Мне казалось, что я смутно догадываюсь о причинах тревоги Матеоса; и, честно говоря, перспектива снова увязнуть в семейных разборках меня не пугала, скорее напротив: это был способ вновь включиться в нормальную жизнь, в круг привычных забот Луизы и моих собственных забот времен нашей совместной жизни. Она меня в некотором смысле устраивала, поскольку мое вмешательство и помощь в разрешении конфликта позволили бы мне приблизиться к Луизе под благовидным предлогом. Почти с благодарностью я подумал в тот момент, что узы брака слишком крепки и многочисленны, чтобы их могла пресечь легкая интрижка. Успокаивающим голосом я спросил:
– Как вы поживаете?
– Я-то хорошо, сынок, – печально вздохнула она. – Но ты себе не представляешь, что тут случилось.
– Висенте мне сказал.
– Он тебе сказал?
– Он мне сказал, что что-то произошло, – пояснил я. – Но не сказал, что именно.
– Я хотела сразу же тебе сообщить. Я тебе несколько раз звонила, но не застала дома.
Я снова начал оправдываться, но вскоре, испытывая смутное беспокойство (меня вдруг посетило подозрение, что теща боится мне рассказать о случившемся, и это показалось мне странным), потребовал:
– Так что случилось?
Моя теща пустилась в бессвязные томительные объяснения, смысл которых я сперва не уловил; затем, как сквозь туман, я разобрал слова «авария» и «больница»; и еще я понял, что речь идет о Луизе. Еле слышным голосом я спросил:
– Где она лежит?
– В больнице Святого Павла, – ответила она. – Монтсе провела там ночь. Сейчас я собираюсь ее сменить.
Уже бросая трубку, я успел крикнуть:
– Я еду туда.
24
Таксист высадил меня на углу улиц Картахена и Падре Кларет, перед входом в больницу Святого Павла, чьи две башни в стиле модерн были скрыты под каркасом лесов и обтянуты зеленой сеткой. Ощущая ком в желудке, я пробежал через двор, поднялся по ступеням и вошел в вестибюль; рядом с залом ожидания, в маленькой темной кабинке, напоминающей исповедальню, консьерж в синей форме разговаривал с какой-то сеньорой; на стенке кабинки я прочитал: «Справка». Когда подошла моя очередь, я объяснил:
– Я разыскиваю Луизу Женовер. Мне сказали, что она лежит здесь.
– На каком отделении?
– Я не знаю.
– Вы хоть знаете, когда она к нам попала?
– Не знаю. На прошлой неделе, но мне не сказали, в какой день.
Консьерж – человек со смуглой кожей и странными чертами лица, с костистым выступающим носом, на котором балансировали в состоянии неустойчивого равновесия очки с толстыми стеклами, – поджал губы и, не глядя на меня, покачал головой, то ли порицая меня, то ли просто скучая; затем, пробормотав что-то, что я не понял или не захотел понять, стал старательно изучать журнал с записью поступивших. Он почти уткнулся лицом в бумагу, и очки неуловимо медленно начали сползать с его носа.
– Нашел, – сказал он через какое-то время, удовлетворенно тыча пальцем в журнал, а другой рукой водружая на место очки, которые я еще секунду назад был готов подхватить, пока они не упали. – Луиза Женовер. Она лежит на гинекологии. Корпус Святой Анны и Святой Магдалины.
– В каком из них?
– Это одно здание. – Неопределенным жестом он махнул в противоположный край вестибюля. – Пройдите до конца и налево. Вам нужно следовать вдоль бутановой линии, нарисованной на земле. Заблудиться невозможно.
Следуя вдоль бутановой линии, оказавшейся красной, я пересек квадратный садик в окружении почти одинаковых павильонов, с башенкой и куполом с каждой стороны; в центре садика располагалась забетонированная площадка, обнесенная заборчиком, с каменными скамейками и лысыми каштанами. Я поднялся вверх по аллее, прошел под переходом, соединявшим два павильона примерно на середине их высоты, и оказался у другого здания, чей фасад красного кирпича с деревянными бело-зелеными наличниками возвышался на фоне поросшего соснами холма. Там испускала дух или терялась красная линия на земле, и я решил, что добрался до места. Однако поскольку никакая надпись не подтверждала этот факт, то после минутного колебания я продолжил свой путь сквозь павильон как по туннелю и, выйдя из него, увидел табличку со стрелкой, гласившую: «Св. Анна и Св. Магдалина». Я пошел в указанном направлении и, обогнув павильон сзади, оказался на небольшой площадке, посыпанной гравием и поросшей травой, куда выходили три двери: одна из них белая, из ржавого металла, очевидно, служила теперь или некогда входом в лифт; вторая, тоже металлическая, но черного цвета, была полуоткрыта, и из нее выпирала груда пакетов с мусором, вываливаясь на площадку, словно замок только что сломали; третья же дверь была из шлифованного стекла. Я открыл последнюю дверь и поднялся по лестнице, отделанной плиткой нездорового желтого цвета, на четвертый этаж. Вывеска на двери сообщала: «Св. Магдалина – Гинекология – Служебный вход». Открывая дверь, я столкнулся с медсестрой, тащившей кипу только что отглаженных простыней. Медсестра от неожиданности отскочила назад и, придерживая рукой простыни, чтобы не упали, накинулась на меня:
– Что вы здесь делаете?
Я, заметив, что она испугалась, сам испугался. С трудом мне удалось выговорить:
– Здесь лежит моя жена.
– А вы разве не знаете, что нельзя входить через эту дверь? – спросила она, моментально обретя самообладание, и приказала: – Будьте любезны следовать за мной.
Я пошел за ней по коридору с белыми стенами, одна из сторон которого была застеклена, и за ней виднелось большое помещение с пустыми детскими кроватками. Мы дошли до стойки, где коридор поворачивал и раздваивался налево и вглубь, и в этом втором рукаве, как мне показалось, я увидел знакомый силуэт. Положив стопку простыней на стойку, медсестра спросила:
– Как зовут вашу жену?
– Не беспокойтесь, – ответил я, направившись по идущему вглубь коридору. – По-моему, я ее нашел.
– Эй, послушайте, куда это вы пошли? Пока вы не скажете, как зовут вашу жену, я не могу вас пропустить.
Я вернулся. Назвал имя.
– Палата номер двадцать, – сообщила она мне тут же, указывая в том направлении, куда я собирался идти. – Посещения заканчиваются в два часа.
Медсестра еще что-то добавила, что я не разобрал. Почти в самом конце коридора я с удивлением понял, что человек, поднявшийся мне навстречу со скамейки и двигающийся в мою сторону, протягивая руку и примирительно улыбаясь, не кто иной, как Ориоль Торрес.
– Я Ориоль Торрес, – сообщил он, пожимая мою ладонь своей холодной, безвольной, липкой и скользкой рукой: на миг мне показалось, что я держу в руке жабу. – Не уверен, помнишь ли ты меня.
– Конечно, помню, – ответил я. – Где Луиза?
Он указал на дверь.
– Лучше тебе сейчас не заходить. Она отдыхает.
– Я должен ее увидеть.
Он взял меня под руку.
– Послушай меня. Врач сказал, что ей нужен отдых. Чем меньше народа будет у нее, тем лучше.
– А там кто-нибудь есть?
– Ее невестка. Она пробыла у нее всю ночь.
С излишней резкостью я высвободил руку, тихонько постучал и приоткрыл дверь. Я уже заходил в палату, когда Монтсе преградила мне дорогу и, вытолкнув меня назад в коридор, захлопнула за собой дверь. Она сухо спросила:
– Что ты здесь делаешь?
– Я хочу увидеть Луизу.
– Это невозможно.
– Как это невозможно? Я пришел к ней. Я ее муж.
Мне показалось, что в коровьих глазах Монтсе мелькнул проблеск мысли или же упрек. Спокойно, с твердостью в голосе, свойственной испокон века матерям, отвечающим за решение всех проблем, она посоветовала мне:
– Поверь мне, Томас. Тебе лучше сейчас не ходить.
Я с бессмысленным упорством продолжал настаивать:
– Ну, пожалуйста, Монтсе. Зайди и скажи, что я хочу ее видеть. Пусть она меня простит. Обещаю, что уйду, если она не захочет со мной говорить.
Монтсе вздохнула.
– Подожди минутку, – сказала она.
За эти несколько секунд, показавшихся мне вечностью, я успел пару раз пробежать по коридору, огибая медсестер и родственников пациентов; сердце было готово выскочить у меня из груди. Все это время Торрес стоял у двери в палату Луизы, засунув руки в карманы джинсов, и пялился в противоположную стенку с застывшей задумчивой улыбкой. Вскоре вернулась Монтсе.
– Мне очень жаль. Томас. Она не хочет тебя видеть.
Я посмотрел ей в глаза с покорностью и, помолчав, хотя заранее знал ответ, все же спросил:
– Она потеряла ребенка, правда?
Монтсе кивнула.
– Вчера ей сделали чистку, – объяснила затем она. – Сейчас ей уже лучше, но придется полежать еще пару дней. Теперь она уже вне опасности.
– А как все произошло?
– Что? Операция?
– Несчастный случай.
– Совершенно идиотским образом. Это было в воскресенье вечером. То есть в прошлое воскресенье, после того, как вы поссорились. Вы же поссорились, так?
Я молчал.
– Она выскочила на красный свет на углу Гран Виа и Пау Кларис и столкнулась с фургоном. Машина всмятку, а сама она, как сперва показалось, отделалась легким испугом: тут синяк, там царапина, и все. Потом, в понедельник, у нее началось кровотечение. Она почти сразу поняла, что младенец погиб, но врач велел подождать, чтобы она избавилась от него естественным путем. Так что ей пришлось провести несколько дней с этим, с мертвым, внутри. – Монтсе покачала головой, прикрыла глаза и прищелкнула языком. – Бедняжка, наверное, испытала все муки ада. Наконец в субботу решили положить ее в больницу.
Воцарилось молчание, не столь долгое, сколь неловкое, нарушаемое лишь невнятным шумом разговоров и звяканьем стекла и металла проезжающей по коридору каталки; какая-то дверь закрылась неподалеку. К горлу подступала тоска. И я испытал острое желание как можно быстрее выйти на улицу и вдохнуть свежий воздух; на миг я испугался, что расплачусь, и, чтобы избежать этого, спросил, беззащитно глядя при этом на Торреса, будто ждал от него не ответа, а поддержки:
– Но мне непонятно, почему она обвиняет во всем меня.
– Никто тебя не обвиняет, – ответил Торрес, вынимая руки из карманов и приглаживая волосы с неожиданным кокетством и притворным сочувствием.
Его всепрощающий тон, выдававший необычную осведомленность в личных делах Луизы, вывел меня из себя, тем более что он в довершение добавил:
– Она просто не хочет тебя видеть. Пойми, Томас, она провела жуткую неделю.
Я уже собрался было ответить, как вмешалась Монтсе:
– Ориоль прав, – произнесла она. – Послушайся его, Томас, тебе лучше уйти. Луиза скоро перестанет злиться. Когда она поправится, все будет по-другому. Кроме того, сейчас должен подойти Хуан Луис, и лучше тебе с ним не встречаться… Ты же знаешь, какой он.
Я, естественно, это прекрасно знал, но у меня не было сил, чтобы сказать это вслух или продолжить разговор, показавшийся мне в тот миг абсурдным, будто бы один из трех собеседников явно был лишним, – будто бы он и раньше всегда был лишним, – и этот факт окончательно извращал все, что мы обсуждали. Я взглянул на Монтсе, затем на Торреса и поймал себя на мысли: «Кусок дерьма». Не прощаясь, я ушел.