Текст книги "Берта Исла"
Автор книги: Хавьер Мариас
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
– Никогда прежде не слышал про таких, дорогая Берта. – И даже не спросил, почему я ими интересуюсь.
“До чего удобно пребывать в неведении, и, наверное, это вообще наше естественное состояние”, – думала я в те дни и недели, пока терпеливо дожидалась, чтобы Томас подал признаки жизни или без предупреждения нагрянул в Мадрид. Каждый раз, слыша шаги на лестнице или шум лифта, я без всяких на то оснований надеялась, что он решил не звонить по телефону, а вот так сразу приехать, чтобы побыстрее увидеть меня, чтобы увидеть нашего сына. Кто знает, а вдруг он переполошился, услышав от Рересби о моей тревоге, и рванул сюда прямо из Берлина. О том, о чем нам не рассказывают, мы ничего и не знаем, как, впрочем, и о том, о чем рассказывают, да, и о чем рассказывают тоже. Мало того, мы склонны верить, что нам говорят правду, и не слишком вдаваться в подробности, не утруждать себя сомнениями, иначе жизнь стала бы невыносимой, да и с чего бы людям врать про свои имена, свою работу, свою профессию, свое происхождение, свои вкусы и привычки, ведь обычно мы без всякой задней мысли обмениваемся кучей информации, даже если никто не проявляет особого интереса к тому, кто мы такие, что делаем и как идут у нас дела, – но почти каждый из нас рассказывает о себе куда больше, чем следует, или еще того хуже: мы навязываем другим факты и сведения, до которых им нет никакого дела, почему-то решив, что это всем интересно. А с чего бы кто-то стал испытывать интерес ко мне, к тебе, к нему, ведь на самом деле мало кто будет переживать, если мы вдруг исчезнем, мало у кого это вызовет какие-либо вопросы. “Да, непонятно, что стало с той женщиной. У нее был маленький ребенок, и она жила какое-то время вон в том доме. Муж появлялся лишь время от времени, а чаще где-то пропадал, но сама она жила здесь постоянно. Небось переехала – одна или вместе с ним, чего не знаю, того не знаю. Я бы не удивилась, если бы они развелись, она выглядела немного одинокой, предоставленной самой себе, но, когда он приезжал, сразу оживала. В любом случае ребенка она забрала с собой, обычно бывает именно так”. Человек, как правило, верит тому, что ему говорят, и это естественно, однако Томас может оказаться не тем, кем я его, по его же рассказам, считаю, может оказаться не там, куда, по его же рассказам, уехал; не существует людей, чьи имена я запомнила когда-то с его слов, в Форин-офисе нет Дандеса, Юра и Монтгомери, а вот Рересби существует, хотя попробуй проверь, правду ли он мне наплел; поэтому я не знаю, в Западной или Восточной Германии находится Томас, или не там и не там, или он находится в Белфасте, или еще где-нибудь. В ирландском посольстве никто никогда не видел Кинделанов, а потому их никто не переводил на работу ни в Анкару, ни в Рим, ни в Турин – все это выдумки; и звать их, надо думать, вовсе не О’Риада, не О’Рейди, не Руис Кинделан, не Мигель и не Мэри Кейт. Они выбрали себе такие имена из-за звучности и известности – потому что их носили музыкант, которого я не знаю, и франкистский генерал-авиатор. Она, наверное, действительно была из Ирландии или Северной Ирландии, возможно, была членом ИРА[19]19
ИРА — Ирландская республиканская армия (Irish Republican Army); военизированная группировка, целью которой является независимость Северной Ирландии от Соединенного Королевства.
[Закрыть], удивительно только, что так хорошо говорила по-испански, хотя у этой организации имеются пособники и сторонники во многих местах и особенно в католических странах, где до сих пор процветает фанатизм, а моя страна все еще остается такой. А он?
Может быть, он член ЭТА[20]20
ЭТА (баск. ETA, Euskadi Та Askatasuna — “Страна Басков и свобода”) – баскская леворадикальная, националистическая организация сепаратистов, выступавшая за независимость Страны Басков – региона, расположенного на севере Испании и юго-западе Франции. Организация существовала с 1959 по 2018 г., когда заявила о самороспуске.
[Закрыть] или близок к ней, ведь обе группировки, как известно, поддерживают контакты и помогают друг другу, но чтобы член ЭТА прекрасно владел английским – таких мало, если вообще найдется хоть один, а может, он и вправду был билингвом, наполовину баском, наполовину ирландцем. Или священником. Церковь много сделала для создания, поддержки, развития и безнаказанной деятельности этих террористических организаций. То есть он человек опытный и подготовленный должным образом. Или он наполовину американец: из Соединенных Штатов посылали для ИРА много денег.
Как удобно пребывать в неведении, как удобно ходить вслепую, как удобно быть обманутым, не говоря уж о том, что очень удобно врать, ведь это по силам любому дураку; занятно, но лгуны обычно считают себя умными и ловкими, хотя особой ловкости тут не требуется. То, о чем нам рассказывают, может существовать или нет, может быть чем-то исключительно важным или полной ерундой, совсем невинным или крайне опасным, может испортить нам жизнь или никак ее не затронуть. Мы способны долго пребывать в заблуждении, веря, будто все в нашей жизни понятно, стабильно и достижимо, и вдруг обнаруживаем, что все в ней сомнительно и вязко, неуправляемо, лишено опоры – или это просто спектакль, и мы сидим в театре, твердо полагая, что перед нами реальная действительность, потому что не заметили, как погас свет и поднялся занавес, мало того, мы и сами находимся на сцене, а не внизу или наверху среди зрителей, или на экране в кинотеатре, без права покинуть его, обманом затянутые в фильм и вынужденные повторять себя самих во время каждого нового сеанса – превращенные в статистов, лишенные возможности изменить ход событий, сюжет, точку зрения, свет, всю эту историю, которую кто-то решил сделать навсегда именно такой. Глядя на собственную жизнь, человек обнаруживает, что есть вещи столь же необратимые, как история, прочитанная в книге или увиденная в кино, то есть история, уже кем-то рассказанная; есть вещи, которые заставляют нас идти по дороге, с которой практически нельзя свернуть и на которой нам в лучшем случае позволено сделать что-то неожиданное – взмахнуть рукой или незаметно подмигнуть; мы должны держаться этой дороги, даже если пытаемся убежать, потому что, сами того не желая, уже к ней привязаны и от нее зависит каждое наше движение и каждый наш гибельный шаг, а решим мы идти по ней дальше или убежать, не имеет значения. Мы движемся по ней против собственной воли, часто сами того не сознавая, кто-то нас на нее поставил – в моем случае это был Томас, человек, которого я люблю уже сто тысяч лет и с которым связала свою жизнь навсегда, во всяком случае, хотела связать навсегда.
Эти дни и недели ожидания я провела словно в густом тумане, строя разные догадки и от оптимизма скатываясь в полный пессимизм: может быть, Томас – это все тот же Томас, каким был раньше, а Кинделаны ошиблись; или Томас обманывал меня с самого начала, и у него была еще и другая, тайная, жизнь, о которой он не имел права рассказать даже мне. Я буквально изнемогала под грузом сомнений, и в голове у меня порой звучали строки, которые иногда рассеянно повторял Томас, например когда брился, – он мог их напевать, а мог нашептывать. Томас помнил наизусть массу стихов, в том числе и длинных, и я точно не знаю, из одного и того же стихотворения были все эти строки или нет и одному ли поэту принадлежали; во всяком случае, Элиота Томас цитировал часто – громко и очень быстро. Надо будет спросить его об этом, когда он вернется, – а когда, черт возьми, он вернется? Сейчас в голове у меня звучала такая строка: “Так умирает воздух”. И на самом деле беда была не в том, что мне не хватало воздуха, нет, все оказалось хуже: воздуха словно вообще больше нигде не было, его больше не было во всей вселенной – он просто исчез. А продекламировав еще несколько строк, которых я не понимала и потому не запомнила, Томас добавлял: “Так умирает земля”. This is the death of earth. Потом выносился приговор и прочим стихиям: “Так умрут вода и огонь”, – хотя было бы хорошо, если бы огонь был мертв уже в то утро, когда здесь разыгрался “эпизод” с зажигалкой и бензином. Но я не могла никак выкинуть из головы именно первую из этих строк: This is the death of air, которую он произносил всегда только по-английски.
И тем не менее я знала – вопреки пустым догадкам и сомнениям, вопреки надежде на ошибку, вопреки колебаниям, необходимым, чтобы продолжать жить изо дня в день. То, на что намекали и что подозревали Кинделаны, очень многое объясняло и поэтому было похоже на правду. Объясняло перемену характера и неровность настроений Томаса после окончания университета. Объясняло, почему у него начались проблемы со сном, его нервозность и растущее уныние по мере приближения очередного отъезда в Лондон. Объясняло, почему за короткий срок он стал много старше меня, хотя мы были ровесниками, объясняло странное душевное одряхление и внезапные приступы молчаливости; то, как он занимался со мной любовью по ночам или на рассвете, когда не мог заснуть, словно я была лишь убежищем, где можно спрятаться от накопившегося напряжения или проклятой судьбы, уже очевидной, и угаданной, и прочитанной, – от всего этого он стремился избавиться мгновенно, распаляя и опустошая свое тело, давая телу на несколько минут – или секунд, как это бывает у мужчин, – право почувствовать себя главным, что происходит с телом лишь во время болезни либо, как в этом случае, в наслаждении. Объясняло его безразличие к будущему, к завтрашнему и послезавтрашнему дню, к тому, что произойдет в ближайший год; объясняло его неверие в любые неожиданности, словно ничего неожиданного произойти уже не может, по крайней мере, для него. Объясняло – хотя бы отчасти – и то, что он сказал мне однажды, незадолго до нашей свадьбы: “Ты то немногое, что не навязано мне, а что я смог выбрать по собственной воле. Во всем остальном, как я чувствую, судьба моя решена, и не столько я что-то выбирал, сколько выбрали меня. Только ты одна – по-настоящему мое, единственное, что захотел получить я сам”. Прошло несколько лет, но я до сих пор хранила в памяти эти слова как величайшее сокровище – наверное потому, что не было других, столь же откровенных и для меня столь же важных. Они дарили надежду, веру в исключительность наших отношений, а еще они звучали как объяснение в любви. Теперь-то мне открылось: в них было много чего еще, о чем следовало задуматься. Я уловила это сразу же, честно признаюсь, но выкинула из головы, поскольку мы обычно цепляемся за смысл, который нас поддерживает, и отмахиваемся от всего остального, затеняем все прочее, чтобы в памяти не осталось ни отзвука, ни эха, ни навязчивых мыслей. Если Томас подчиняется военной дисциплине, у него еще тогда могло появиться чувство, будто его судьба решена, что он всегда будет обречен выполнять приказы и задания, не имея свободы выбора. Каждый раз, возвращаясь в Англию, он сразу же попадал в полную зависимость от начальства, из-за этого накануне отъезда мрачнел, часто выходил из себя и плохо спал. Нельзя вообразить ничего хуже положения, когда ты лишен права от чего-то отказаться, почти лишен права спорить или отстаивать свое мнение, а должен подчиняться всему, что придет в голову любому, кто стоит над тобой, даже если он вызывает у тебя неприязнь, то есть ты обязан глотать вместо вина тошнотворное пойло, которое кто-то тебе подносит. Подобное в той или иной степени испытываем все мы, чем бы ни занимались, от колыбели до могилы: почти всегда над нами стоит человек, который указывает, что нам надлежит делать, и которому мы не должны возражать, но в военной среде все это проявляется острее, там иерархия куда строже, и на ней все основано. Эта дьявольская пара, эти Кинделаны были правы: ни МИ-7 ни МИ-6 не подчиняются Министерству иностранных дел или Министерству внутренних дел, это военная структура, хотя, скорее всего, их сотрудники никогда не наденут форму, никогда. Но если Кинделаны правы и Томас работает на спецслужбы, значит, он добровольно на это согласился и, как мне казалось, мог бы и уйти оттуда, что-то переиграть. Хотя, по словам Кинделанов, “оттуда по-хорошему не уходят, это всегда очень плохо кончается. Обычно выходят либо с поврежденным рассудком, либо покойниками, а те, кого не казнили или кто окончательно не спятил, перестают понимать, кто они есть на самом деле”. Но как попал в такой переплет Томас, если он действительно в него попал?
После двух недель мертвого молчания с его стороны я отважилась снова позвонить Теду Рересби, якобы работавшему в Форин-офисе. Теперь я попросила соединить меня именно с ним, а не с Томасом. Он не взял трубку, его не было на месте, однако перезвонил мне примерно через полчаса, как и в прошлый раз. Этот голос стал для меня теперь единственной формой связи с моим мужем.
– Мистер Рересби, – сказала я, – после нашего с вами разговора я не имела никаких вестей от Тома. Вы не знаете, он все еще в отъезде, все еще в Германии? Вам не удалось каким-нибудь образом сообщить ему о моем звонке? Он знает, что мне нужно поговорить с ним, или понятия не имеет, что вот уже две недели я разыскиваю его в надежде хоть что-нибудь о нем услышать? – Потом добавила, и, возможно, напрасно: – Да, и еще одной вещи я так и не поняла. Он находится в Западной Германии или Восточной? Если, конечно, можно об этом говорить.
Мистер Рересби на сей раз держался менее любезно, словно мои вопросы вызвали у него досаду и он воспринял мой второй звонок как совершенно неуместный. Мне даже показалось, что он потерял ко мне уважение. Или потерял его к Томасу, который не смог научить жену терпеливо ждать и помалкивать. А может, Томас провалил какое-то дело и уже был ему не очень нужен. Во всяком случае, в тоне Рересби прозвучало что-то вроде разочарования.
– Миссис Невинсон, – сказал он, не ответив ни на один из моих вопросов, – вы проявляете излишнее нетерпение, что не идет на пользу вашему супругу. Как я вам говорил, это дело может продлиться дольше, чем предполагалось. Если Том не связался с вами, значит, у него не было такой возможности, разве не понятно? Почему вы проявляете такую настойчивость? Дайте ему время покончить с делами. Только после этого он сможет вернуться.
На сей раз я решилась кое-что ему рассказать, чтобы он оценил серьезность случившегося и обеспокоился, или мне хотелось хотя бы пробудить его любопытство:
– Мистер Рересби, наш ребенок мог погибнуть. Как вы понимаете, это отнюдь не мелочь. Поймите, я должна срочно поговорить с Томом. Он должен принять меры, должен что-то сделать, чтобы такое больше не повторилось. Я не знаю, что происходит и где на самом деле работает Том. Но точно знаю, что из-за его работы наш мальчик мог заживо сгореть. Мне сказали, что Том служит в МИ-6. И вы должны быть в курсе. Это правда?
Но Рересби был не из тех, кого можно заболтать или тронуть всплеском эмоций, тем более что он, очевидно, угадал, что моя горячность была рассчитанной и не совсем искренней, поскольку естественнее было бы дать ей волю во время нашего первого разговора, когда память об “эпизоде” была еще совсем свежей, а не две недели спустя. Он был не из тех, кто клюет на приманку, а потом позволяет что-то у него выведать, не из тех, кто станет отвечать, если отвечать не желает. Он не спросил, что все-таки случилось и кто угрожал нашему сыну, почему тот мог заживо сгореть и от кого я услышала про МИ-6. Мои слова его вроде бы никак не всполошили.
– Все это очень печально, миссис Невинсон. Но Тому, пожалуй, не стоило заводить ребенка на таком этапе своей жизни, когда происходит еще только наладка. Ничего больше я вам сказать не могу. Насколько мне известно, Томас одновременно служит и в Форин-офисе, и в нашем посольстве в Мадриде – работает там и там очень эффективно, его ждет большое будущее, поверьте мне. А если бы его завербовали также и секретные службы, я бы об этом ничего не знал. Как правило, никому не известно, кто там служит, и, думаю, вы понимаете, что так и должно быть. Иначе почему бы им называться “секретными”? Когда он вернется, поговорите с ним, задайте ему те же вопросы, что и мне. А я не могу ответить на них, поскольку ответов не знаю.
“Как удобно убедить себя, будто ты что-то знаешь, даже если ничего, по сути, не знаешь, – подумала я. – Как удобно двигаться вслепую во мраке. Или это наше естественное состояние? Во мраке наверняка двигается и Томас тоже, а не одна я, не одна я. И он тоже – в том своем мире, оказавшемся таким штормовым и мутным, особенно для меня”.
Томас появился только через четыре недели после “эпизода”, от которого я до сих пор до конца не пришла в себя, мне и сейчас иногда снится та сцена, и я просыпаюсь в холодном поту, задыхаясь, словно с того дня не прошли годы. Он позвонил накануне приезда, но разговор отложил до нашей встречи:
– Нет никакого смысла рассказывать мне о случившемся в спешке. Давай не будем обсуждать это прямо сейчас. И с упреками тоже подожди. Завтра вечером я буду дома, за ужином и поговорим.
– Но я не могу больше ждать. Случилась очень страшная вещь, ты даже представить себе ничего подобного не можешь. Я не знаю, чем ты занимаешься, но так продолжаться не может. Почему ты не был со мной откровенен? Почему скрыл правду? В какие игры ты играешь, Томас? Из-за тебя чуть не погиб наш мальчик, понимаешь ты это? Ему угрожали.
– Мне кое-что уже рассказали здесь, в Лондоне, когда я вернулся. Я только вчера приехал, дай мне передохнуть хотя бы немного, хотя бы сегодня.
– Как ты мог столько времени держать меня в неведении? Откуда ты приехал? Откуда?
– Оттуда, – ответил он, как мальчишки обычно отвечают родителям на вопрос, откуда они явились так поздно.
Из чего я вывела, что он не слишком расположен выслушивать обвинения или восклицать теа culpa[21]21
Моя вина (лат.) – формула покаяния и исповеди в религиозном обряде католиков с XI в. Выражение происходит от первой фразы покаянной молитвы Confiteor, которая читается в Римско-католической церкви в начале мессы.
[Закрыть]. И все-таки он добавил, но не ради оправдания, а чтобы внести в дело ясность:
– Возникло одно очень спешное и непредвиденное дело. Такая у меня работа. И я просто не мог предупредить тебя.
– Откуда ты приехал? – настаивала я. – Из Германии, как сказал мне твой друг Рересби, или из Белфаста? – Последнее слово я произнесла так, как произносил его Мигель, когда я еще считала его Мигелем.
– Я тебе сказал: оттуда, – повторил Томас, и на сей раз так, будто бросил мне: “Это тебя не касается, Берта, и как бы ты ни старалась, тебе ничего не удастся из меня вытянуть”. – Завтра мы поговорим, завтра я объясню тебе все, что смогу объяснить. Я и сам пока не знаю, в какой мере. Сегодня мы этот вопрос обсуждали, и они примут то или иное решение, сегодня же я получу ответ. И ты, разумеется, должна подождать. Подождать еще один день. Но в любом случае не волнуйся: что бы тогда ни случилось, ничего подобного больше не повторится, твердо тебе обещаю, поверь.
Люди вечно обещают вещи, которые обещать не вправе. К счастью для меня, за все время моего бесконечного ожидания Кинделаны больше не появлялись. Прошло немало дней после “эпизода”, прежде чем я снова решилась выйти с Гильермо из дому и рискнула прогуляться, как и раньше, в Садах Сабатини. Правда, очень внимательно смотрела по сторонам и пугалась, едва завидев человеческую фигуру, даже статуи королей заставляли меня вздрагивать, как это ни смешно. Но Кинделаны там не появились, с тех пор я не видела их ни в парке, ни поблизости от моего дома, но старалась избегать бульвара Художника Росалеса, где они якобы жили, хотя они нагородили много вранья за тот месяц с лишним, что мы поддерживали знакомство. Нет, к большому своему облегчению, я их больше ни разу не видела, но как-то днем, незадолго до долгожданного звонка Томаса, мне позвонила Мэри Кейт. И я, едва услышав знакомый голос, живо вообразила себе ее голубые косящие глаза. А еще накрашенные губы, похожие на кровавое пятно.
– Берта, дорогая, только не вешай трубку, – просящим тоном заговорила она, хотя в ее голосе проскальзывали и весьма властные нотки. – Я звоню тебе из Рима, где мы уже более или менее устроились. В той мере, конечно, в какой это возможно в Италии, ты даже вообразить не можешь, как трудно здесь решить любой бытовой вопрос. А нас в конце концов послали именно сюда, слава богу, что сюда.
Как ни удивительно, но мне все еще пыталась рассказывать сказки женщина, к которой я уж никак не могла относиться по-дружески и которая никогда не работала ни в одном посольстве. Видно, их отправили поближе к папе римскому и к папской курии те, кто прежде подослал их ко мне, чтобы запугать. Очень хотелось верить, что звонок был действительно международный, что они действительно находятся далеко и я им недоступна.
– Как у тебя хватает наглости звонить мне, Мэри Кейт, если тебя зовут именно так. В посольстве Ирландии никто никогда про вас не слышал, и никто вас там не знает.
Но она продолжала гнуть свое:
– Мне не терпелось узнать, как у вас дела, у тебя и твоего ангелочка. Я часто вас вспоминаю и очень скучаю. Все хорошо?
Мне хотелось повесить трубку. Наверное, пришла пора сменить наш телефонный номер, и пусть новый значится не на фамилию Невинсон, а на мою, тогда нежелательные персоны не смогут запросто его узнать, поскольку в телефонной книге немало людей по фамилии Исла. Но я не подчинилась первому порыву, подумав, что стоит все-таки узнать, какого черта ей нужно, ведь не ради вопросов про наше здоровье она звонила.
– Да, у нас все хорошо. Стоило вам уехать, как стало несравненно лучше.
– Напрасно ты обвиняешь нас в том злосчастном происшествии, ведь все закончилось хорошо. Да, Мигель вел себя неосторожно, он с каждым днем становится все более рассеянным и неловким, ты даже представить себе не можешь, что он уже успел натворить здесь, – возразила она как ни в чем не бывало. – Ничего страшного не случилось, Берта, ничего страшного. И Гильермо по-прежнему здоровенький и красивенький, правда? А скажи, ты поговорила с Томасом? Он вернулся? По нашим прикидкам, он уже должен был вернуться или вот-вот вернется. Ты знаешь, мы ужасно переживаем из-за того, что он оставляет тебя совсем одну.
– По вашим прикидкам? По каким еще прикидкам? Вы что-то о нем знаете, то есть знаете, где он? – Я попалась на крючок из-за того, что он долго не объявлялся, а еще из-за своего отчаяния.
– Значит, еще не вернулся, – только и сказала Мэри Кейт. – Интересно.
– Нет, он не вернулся и не звонил мне после вашего визита, Мэри Кейт. И я совершенно ничего о нем не знаю. – У меня хватило ума не упоминать о разговоре с мистером Рересби. – Но мне хотелось бы побеседовать с ним и рассказать, как вы вели себя здесь, какую беду чуть не натворили. Вряд ли он испугается так же, как я.
Но и на эти мои слова она почти никак не отреагировала:
– Ты слишком все преувеличиваешь, Берта. Как любая мамаша. – И тут то, что поначалу лишь слегка проскальзывало в ее тоне, зазвучало вполне отчетливо. Она перешла на приказной тон: – Когда он приедет, не забудь поговорить с ним. Мы находимся далеко, но дело нельзя считать закрытым. И решить вопрос надо ко всеобщему удовольствию. Крепко поцелуй за меня сыночка, будь так добра. Мигель посылает вам обоим свои самые нежные приветы. Поверишь ли, но он еще больше растолстел.
Я не поехала в аэропорт встречать Томаса. Самолет прилетал слишком поздно, чтобы просить кого-то из родственников посидеть с ребенком. Не хотелось причинять им беспокойства. Я могла бы вызвать няню, но решила, что Томасу лучше не видеть моего расстроенного лица сразу по прилете, лучше не видеть, как я кусаю губы, не решаясь задавать вопросы при посторонних, лучше ему побыть еще немного одному, но уже в Мадриде, и не подвергаться допросу в такси по дороге из аэропорта Барахас до нашего дома на улице Павиа, рядом с Королевским театром, где растет столько высоких деревьев. С деревьями нам очень повезло, иногда я часами смотрю на них как завороженная, а в ветреные дни слушаю шум листвы. Пусть Томас успеет привыкнуть к мысли, что он снова вернулся сюда, увидеть обычный пейзаж, посмотреть на Белые Башни на проспекте Америки, которые считаются воротами в город, пусть доедет до Кастельяны по извилистому холму Братьев Беккер, а потом двинется к центру, самому что ни на есть центру столицы; и пусть поймет: то, что, наверное, казалось ему очень и очень далеким, может даже увиденным во сне когда-то давным-давно, снова доступно его взору, во что бы он ни впутался и где бы ни побывал. Я решила ждать его дома, приготовив легкий холодный ужин, ждать, пока не услышу поворот ключа в замке или звонок, если ключ он потерял – легко ведь потерять или забыть ключ, если ты им не пользуешься и он тебе не был нужен месяца два или больше, а я уже не помнила точно, какого именно числа он уехал, – его отсутствие показалось мне вечным из-за “эпизода”, из-за моего страха, из-за подозрений, с каждым разом все более обоснованных, ведь теперь я была почти уверена, что Кинделаны сказали правду или хотя бы часть правды. Я решила дать ему время – пусть сосредоточится, приведет в порядок мысли, пусть, если угодно, прорепетирует в уме то, в чем собирался признаться и в чем должен будет признаться. Он имел разговор со своим неведомым мне начальством, и они обсудили эту проблему, как он сказал: “Сегодня они дадут какой-нибудь ответ”. То есть уже дали вчера. А потом он получил от них разрешение, а может, не получил и будет молчать или ответит коротко: “Не спрашивай меня, Берта, и впредь тоже никогда не спрашивай. Если ты все еще хочешь оставаться со мной, тебе придется слепо доверять тому Томасу, который часто уезжает и оказывается где-то в другом месте. Так вот, если тебя не устраивает тот, что возвращается, и тот, каким он после возвращения становится, ты можешь считать себя свободной, и я ни в чем тебя не упрекну. Да, сердце мое будет разбито, у меня не останется ничего, выбранного мною самим, и вся моя жизнь ничего не будет стоить. Но не по твоей вине – я все пойму. И спорить не стану”.
Близился вечер, я не могла больше просто сидеть и ждать. Я прикинула, когда примерно он сможет добраться до улицы Павиа (если не будет задержек, то есть в самом благополучном случае), и задолго до этого начала выходить на балкон: такси, скорее всего, высадит его рядом с церковью Энкарнасьон, поэтому каждый раз, открывая стеклянную дверь, я смотрела налево, а также на площадь Ориенте, потом в сторону Лепанте и Байлена, то есть во все стороны, ну а смотреть мне было куда – обзор с нашего балкона широкий. Не знаю, сколько раз я это проделала, и даже гроза, которая разыгралась, когда еще не погас последний осколок света (такими в нашей стране бывают нескончаемые дни июня, июля и августа), не помешала мне снова и снова открывать балконную дверь и, высунувшись, глядеть то в одну, то в другую – и еще в другую – сторону, всего их было три. И хотя выходила я йена-долго (и возвращалась, как только ливень прибавлял), у меня вымокли волосы и лицо, вымокли блузка и юбка, вымокли туфли на шпильке, которые от дождя безнадежно пострадали, но мне было все равно. Я и не думала переодеваться – любая сухая вещь мгновенно опять вымокла бы, а я не могла сидеть на месте, не могла справиться с нетерпением, не могла не призывать Томаса, не пытаться приманить его с помощью этого бессмысленного стояния на балконе – хотя как бы он его заметил? Мы слишком надолго разлучились, и мне казалось, что он должен увидеть меня непременно в юбке и туфлях на высоком каблуке, ведь я нравилась ему именно такой, особенно такой, хотя и не только; и я понимала, что кроме тревог, страхов и мгновенных прозрений, кроме приступов паники, которые стали опять повторяться после недавнего звонка Мэри Кейт, мне необходимо было почувствовать в его глазах желание, увидеть, как сразу же вспыхнет откровенно оценивающий, его самый лучший – или самый бесхитростный – взгляд. После долгого отсутствия Томаса и тысячи пережитых им и неведомых мне испытаний этот взгляд, возможно, уже навсегда погас, стал пустым, или равнодушным, или полусонным, и у Томаса, возможно, нет ни сил, ни охоты сделать его прежним, поэтому я должна оживить его взгляд сразу же, немедленно – ведь от первого обмена взглядами во многом зависит, как все пойдет дальше. Лицо, которое мы стараемся почаще вспоминать и поначалу видим очень отчетливо и буквально повсюду, со временем в памяти у нас начинает выцветать и стираться, и под конец мы уже почти не в состоянии по своему желанию достоверно воспроизвести оригинал. Надо полагать, именно упрямая потребность постоянно его видеть искажает первоначальный образ, затирает и калечит. И тогда мы неожиданно для себя хватаемся за фотографию, и все равно ничего не получается: застывшее на ней лицо постепенно замещает собой реальное с его мимикой и подвижными чертами, а так как мы слишком часто смотрим на снимок, он замещает собой человека, или вытравляет из памяти, или изгоняет, вот почему нам с таким трудом удается восстановить образ умерших – и они все дальше уходят от нас. Но пусть у Томаса по отношению ко мне, живой и здоровой, все будет иначе, у Томаса, который наверняка выполнял где-то далеко задания, потребовавшие от него предельной сосредоточенности и отказа от своего прежнего я.
Мне не хотелось себя обманывать: вполне возможно, там у него были другие женщины – ради удовольствия, или чтобы снять усталость и отдохнуть, или для пользы дела. Возможно, чтобы завоевать доверие женщины, он ложился с ней в постель, или пылко объяснялся ей в любви, или просто не мог не подчиниться ее капризу; вполне допускаю, что это была некрасивая и отвратительно толстая одинокая дама зрелых лет, никому не интересная – поэтому ее так легко было ублажить, добиваясь своих целей или выпытывая нужную информацию, пару нужных сведений. Но все мы хорошо знаем: то, что начинается вроде как через силу, а то и с отвращением, постепенно перерастает в привычку, и неожиданно появляется соблазн снова повторить раз испытанное. Человек вдруг обнаруживает, что совершенно непривлекательная поначалу любовница подцепила его на крючок, хотя ничто этого не предвещало и в его планы ни в коем случае не входило. Точно так же, если мы вдруг видим эротический сон с участием немыслимого в этой роли персонажа, в следующую нашу с ним встречу мы уже не можем смотреть на него без невольного тайного и даже постыдного вожделения, словно нам привили некий вирус, пока мы спали, ни о чем не подозревая; и как бы мы потом, уже проснувшись, ни старались отделаться от этого чувства, тот человек успел приобрести в нашем сознании значение, которого прежде не имел и вроде бы, по здравом размышлении, никогда и не должен был иметь. Но еще в большей степени обрести такое значение способен тот, кто сумел одержать над нами победу, кому удалось распалить нас, побороть нашу пассивность, и наше сопротивление, и нашу апатию, кто заставил нас устыдиться испытанного наслаждения – испытанного так неожиданно и à contrecoeur[22]22
Скрепя сердце, против своей воли (франц.).
[Закрыть]. Мало кто не пережил подобного хотя бы раз в жизни…
Иначе говоря, я была возмущена не столько тем, что Томас скрыл от меня правду и навлек на нас с сыном беду, исчезнув на долгое время, когда был мне так нужен, сколько тем, что он позволил своим чертам начать размываться и блекнуть. А еще, должна признаться, я боялась его реакции, когда он снова увидит меня, – реакции в самом плотском, самом вульгарном смысле, как если бы мне предстояло снова завоевать его и сразу же заставить забыть аромат или дурной запах другой женщины либо других женщин, их ухоженность или неопрятность, мягкую или шершавую кожу, упругое или рыхлое тело, красоту или невзрачность, заставить забыть тех женщин, которые, вероятно, были с ним и к которым он так или иначе привык – и это в лучшем для меня случае.




























