Текст книги "К востоку от Арбата"
Автор книги: Ханна (Ганна) Кралль
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Annotation
«Документальная проза». Фрагменты книги «К востоку от Арбата» знаменитой польской писательницы и журналистки Ханны Кралль со вступлением польского журналиста Мариуша Щигела, который отмечает умение журналистки «запутывать следы»: недоговаривать именно в той мере, которая, не давая цензору повода к запрету публикации, в то же время прозрачно намекала читателю на истинное положение вещей в СССР, где Хана с мужем работали корреспондентами польских газет в 60-е гг. прошлого столетия. О чем эти очерки? О польской деревне в Сибири, о шахматах в СССР, об Одессе и поисках адреса прототипа Бени Крика и проч. Впрочем, последний очерк недавно переизданной книги – «Мужчина и женщина» – написан в начале 90-х: это история из жизни ГУЛАГ-а, и в ней все названо своими именами, поскольку времена изменились… Перевод К. Старосельской.
Иностранная литература, 2016 № 08
Ханна Кралль
Вступление Мариуша Щигела
К востоку от Арбата
Кусок хлеба
Четыре миллиона шахматистов
«Моряк», или Одесса
Мужчина и женщина
notes
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
Ханна Кралль
Из книги «К востоку от Арбата»
Вступление Мариуша Щигела
Как Ханна Кралль путала следы
Осуществилась моя мечта: через сорок два года после первого издания и тридцать один год после последнего вновь выходит в свет «К востоку от Арбата»[1].
Эта книга напоминает, что Ханна Кралль промышляла контрабандой. И что контрабанду она доставляла из Советского Союза!
Ибо ее репортажи иначе, чем контрабандой, не назовешь.
Итак, мы попадаем в эпоху, когда лучший друг Польской Народной Республики – Союз Советских Социалистических Республик. О нем можно писать только хорошо – или ничего. Образ союзника в польских средствах массовой информации, в литературе и кинофильмах под контролем, подлежит цензуре и строго дозирован. За этим следят две организации: Центральный комитет Польской объединенной рабочей партии и Главное управление по контролю за прессой, публикациями и зрелищами (как говорили, без разрешения цензуры нельзя было изготовить даже метку для трусов).
Представим себе, как в 1960 году после выхода двух первых томов «Словаря польского языка» его автор, один из выдающихся польских гуманистов профессор Витольд Дорошевский вместе со своими сотрудниками предстает перед Комиссией по делам культуры ЦК ПОРП по обвинению в клерикализме и антисоветчине. Клерикализм проявился, в частности, в статье «бог», ибо там приведена пословица «кто рано встает, тому Бог подает», а также в статье «дать» («не дай Бог»). Антисоветчина же обнаружилась в статье «гость». Авторы словаря упомянули выражение «Незваный гость хуже татарина» – на это (как им было сказано) может обидеться Татарская Автономная Советская Социалистическая республика…
В статье «чудо»[2] были найдены и клерикализм, и антисоветчина. Чиновники потребовали убрать цитату: «О, Матерь Божия, ты в Ченстохове с нами, / Твой чудотворный лик сияет в Острой Браме / И Новогрудок свой ты бережешь от бедствий, / И чудом жизнь мою ты сохранила в детстве…»[3] – поскольку «получается, чудо произошло на территории СССР, а это недопустимо».
Витольду Дорошевскому, автору «Основ польской грамматики», университетскому профессору с тридцатилетним стажем, пришлось на полном серьезе опровергать обвинения партийных функционеров. У обычно превосходно владевшего собой профессора дрожал голос. В наказание запланированный тираж словаря – двадцать тысяч экземпляров – был уменьшен до четырнадцати тысяч.
Пришедшее из-за восточной границы слово «ленинизм» имело личного охранника – помощника первого секретаря ЦК ПОРП Владислава Гомулку, который проследил, чтобы статьи «ленинизм» и «ленинский» в словаре содержали не меньше строк, чем «лемур» и «ленник». (Строк изначально было девятнадцать, после 1989 года – уже только шесть.)
С таким вот обостренным вниманием властей ко всему, связанному с Советским Союзом, вынуждена была справляться тридцатилетняя тогда Ханна Кралль, взявшаяся освещать жизнь Страны Советов. В то время репортеру, писавшему об СССР, грозила опасность двоякого рода. Рассказывая правду, он мог навлечь на себя гнев властей, а текст все равно не был бы напечатан. Пишущего же неправду подняли бы на смех, а то и перестали читать или даже «удостоили звания» прислужника Москвы.
А вот загадка для молодых читателей.
У Ханны Кралль есть фраза о том, как можно доехать до сибирской деревни Вершина: «Автобус ходит ежедневно за исключением тех дней, когда идет дождь, когда снегопад, когда весенняя и осенняя распутица или когда по дороге не проехать – из-за дождя, грязи и снежных заносов».
Критики отмечали эту фразу как образец мастерства автора и гениально сконструированную информацию. Что же в ней такого необычного?
Репортер сообщает, что автобус в Вершину ходит ежедневно, но вместе с тем дает понять, что доехать до сибирской деревни нельзя почти никогда. Впрямую Кралль этого не говорит: ведь Советский Союз должен быть образцом счастливой жизни, когда все обречено на успех.
Это и называется «путать следы».
Ханна Кралль приехала в СССР в 1966 году вместе с мужем – журналистом Ежи Шперковичем; в Москве они проработали три года: он – корреспондентом газеты «Жице Варшавы», она – общественно-политического еженедельника «Политика». <…>
«К востоку от Арбата» сегодня интересна не как книга о Советском Союзе – это книга о том, как о Советском Союзе надо писать. Появлявшаяся в более поздние годы литература об истинной природе советской империи уже не была скована цензурой. «Арбат» же (так часто сокращают название) написан особым, новым для своего времени способом. Этот способ позволял цензору (зачастую умному и понимающему, что́ на самом деле хотел сказать автор) пропускать текст в печать, читателю – чувствовать, что его не обманывают, а автору – обходиться без навязываемых стандартов.
Итак, запутывать следы – что в 70 и 80-е годы отличало многих репортеров (особенно женщин) – первой, еще в конце 60-х, начала в своих «советских репортажах» Ханна Кралль.
Как писал публицист Веслав Кот в 2000 году, «Кралль уклоняется от исчерпывающих диагнозов, она подкидывает читателю мелкие бытовые зарисовки, предлагая догадаться, что основание для диагноза – незначительные, пустяшные на первый взгляд события. А вот еще один элемент игры с польским читателем: где только возможно автор предоставляет слово своим зарубежным собеседникам, которых цитирует якобы с лучшими намерениями, а на самом деле – ради эффекта саморазоблачения». <…>
Читая «Арбат», следует помнить, что в этой книге нет случайных слов.
В репортаже «Физики», где представлен социологический портрет элитарной в то время профессиональной группы сорокалетних физиков из Дубны, звучит, например, слово «осмотрительные».
«Они помнят войну, послевоенный голод, годы сталинизма, значение ХХ съезда… Они взрослые. Они осмотрительные. Понимают, что их работа не только позволяет заглянуть в тайну атомного ядра, но и надежна, стабильна, нужна. И будет нужна всегда. Известно, какова роль физики в сегодняшнем мире. То есть их роль. Мыслят они серьезно. Эффектных жестов избегают. И вообще на патетику – особенно бессмысленную – их не купишь».
«Осмотрительные»… В 1967 году это слово означало несколько больше, чем для нас в 2014 году. Осмотрительность для советских граждан была политической и жизненной стратегией. Человек осмотрительный, понимающий, что делает, не навлечет на себя гнев властей с неизбежно вытекающими отсюда репрессиями. «Осмотрительность нужна была для того, – говорит сегодня Кралль, – чтобы делать свое дело, не лезть на рожон, не замараться, выйти сухим из воды, продержаться на плаву. – И добавляет: – Сейчас такие слова значат гораздо меньше, их надо понимать буквально. Слова вообще всё меньше значат».
Итак, в «Арбате» есть слова, от которых в 70-е годы читатель ожидал большего, чем мы сейчас. Читая эту книгу, стоит их вылавливать.
Судя по прессе тех лет, «Арбат», составленный автором из лучших ее репортажей, был молниеносно раскуплен – десятитысячного тиража в 1972 году оказалось недостаточно. Не будем забывать, что интерес к СССР был невелик, большая часть общества относилась ко всему советскому неприязненно, да и не станем обманываться: никто не рассчитывал увидеть правду в официальном издании. Объяснение популярности сборника можно найти в тогдашних рецензиях. Например, такое: «Превосходная книга… Ханна Кралль владеет сложным искусством задавать вопросы, тогда как другие начинают с ответов». <…> А еще рецензенты подчеркивали, что автор полагается на сообразительность польских читателей: «Она оставляет читателям зазор для додумывания, для самостоятельных выводов, не ведет за руку к главной мысли. И в результате говорит больше, чем можно выразить словами. Приятно, что к нам относятся серьезно, тем паче когда вокруг засилье беззастенчивой публицистики, обстреливающей нас из идеологических орудий оттуда, где следовало бы просто поставить точку».
Конечно, рецензии тоже подвергались цензуре, и разъяснить, что именно кроется за словом «больше», критик не мог.
– Похоже, никто не рассчитывал получить честную книгу об СССР, – говорю я Ханне, – а тут такой сюрприз.
– Честная… не слишком ли сильно сказано? – отвечает она. – Честность в данном случае – понятие относительное. Единственный текст, где мне удалось протащить контрабандой упоминание событий тридцать седьмого года, это «Кусок хлеба» о поляках из польской деревни Вершина.
Речь идет об истреблении поляков в СССР в 1937 году. По распоряжению Сталина, по приказу тогдашнего главы НКВД Николая Ежова, прозванного из-за маленького роста Кровавым Карликом, выстрелом в затылок были убиты сто одиннадцать тысяч поляков – намного больше, чем в 1940 году в Катыни. <…>
В нынешнее издание «Арбата» Ханна Кралль добавила один, более поздний, репортаж. Он называется «Мужчина и женщина», написан в начале 90-х, спустя двадцать лет после выхода первого издания сборника, когда у нас в Польше уже произошла смена строя. Что автор хотела этим сказать?
– Репортаж писался другим почерком, – поясняет Ханна. – Так должен был быть написан «Арбат» – если бы тогда я могла и умела так писать. И если б уже появились слова, которые раньше появиться не могли. Да и вообще всего этого текста раньше быть не могло.
Вот так новое издание «К востоку от Арбата» свидетельствует, что авторский стиль зависит не только от развития писательского мастерства – его формируют и обстоятельства.
Мариуш Щигел
К востоку от Арбата
Кусок хлеба
Из Польши ехали три недели.
Сначала остановились там, где сейчас поселок Черемхово. Огляделись: поехали дальше! Приехали в Тихоновку. Там был густой березовый лес и росла земляника. Досыта наелись дармовой земляники, огляделись: поехали дальше! Приехали в Вершину. Огляделись… Хотели ехать дальше, но дальше была только тайга, и они остались в Вершине навсегда.
Дорога до Вершины
Автобус ходит ежедневно за исключением тех дней, когда идет дождь, когда снегопад, когда весенняя и осенняя распутица или когда по дороге не проехать – из-за дождя, грязи и снежных заносов.
В тот день не было ни дождя, ни грязи, ни снежных заносов, и водитель сказал, что, скорее всего, доедем.
Из Иркутска мы выехали в пять утра. В шесть пошел дождь. В семь дорога превратилась в котловину, заполненную густой жирной глиной. Автобус встал. Водитель вышел и внимательно осмотрел глиняный ком, в котором буксовали колеса. Понятно было: обдумывает тактику. Кивнул (мы мысленно улыбнулись: придумал!) и сел за руль. Через пятнадцать минут автобус выбрался из глины. Проехали двести метров. Автобус встал…
– Ничего, – говорили женщины, успокаивая плачущих детей, – посидим, отдохнем…
Все понимали: дождь. На то она и тайга, чтобы в дождь через нее не проехать. Хорошо хоть дорога есть и – если нет дождя – к ним ходит автобус. Почти год уже как ходит.
Стали вытаскивать припасы: пирожки, крутые яйца, хлеб. Кто-то запел: Любимый Иркутск – середина земли…[4] Женщины поудобнее укладывали детей. Шофер обдумывал детальный план покорения очередной глыбы.
Через два часа дождь прекратился. Мы проехали километров сто и услышали треск.
– Всё, – пробормотал водитель. – Вал лопнул.
– Что случилось? – спросили сзади.
– Ничего, вал.
– А, вал.
Мы снова взялись за пирожки. Ели и пели: …середина земли, кружа по окрестным деревням в поисках мастерской, а потом разыскивали механика, а потом ждали, пока механик спаяет вал. Никто не нервничал, не ругался, не удивлялся и не давал советов водителю. Через два часа отправились дальше.
Спускалась холодная сибирская ночь. Мужчина вполголоса что-то рассказывал, женщина сонно напевала… Автобус затормозил. Вошел кто-то высокий, сутуловатый и обратился к стоящим на остановке. В тишине сибирской ночи, на дороге через вековую тайгу, заглушая негромкий шорох русских слов, прозвучало с силезским выговором:
– Ну, девки, сядойта, че́го стоите…
Я поняла, что Вершина и вправду существует.
В гостях у Петрасов
– Потяни носом, Ханя, – сказал Петрас. – Какой воздух чуешь?
– Свежий…
– Польский воздух, Ханя, польский. Нюхни еще разок. Ну? А ты что думала! Хоть в России, хоть сибирские – мы тебе не поляки, что ль?
Вошли в дом.
– Не тушуйся, Ханя, заходи.
Петрасьва уставилась, как на привидение:
– А мне нынче белье белое снилось… Поспада́ло с веревки, я и давай подбирать. Поутру говорю Бронеку: жди какую-никакую прибыль – и вот, нате, девка из Польши приехала. А че́го ты вся такая зеленая?..
– Да дорога эта…
– Хелька, ну-ка принеси капли!
– От болести или от слабости?
– Все неси.
Еще меня напоили отваром корня, который растет в тайге, и подслащенной сивухой («пей, Ханя, пей, сама гнала»), и «Московской» с имбирем, по-бурятски, и я почувствовала, что ко мне возвращаются силы и я могу отвечать на любые вопросы Петрасов.
– Ты из какой губернии, Ханя?
– По железной дороге в Иркутск приехала?
– А че́го одна-то?
– Решила вас отыскать. Где искать, никто не знал, а мы давно слышали, что вы где-то здесь, в Сибири.
– Чуднь говоришь, Ханя. Ой как чуднь… Это что ж, нынче в Польше все так говьрят?
Как же без обеда
В шесть утра нас разбудил мотоцикл. Приехал председатель колхоза, бурят. Говорил по-русски и всячески распекал Петраса за то, что не предупредил о приезде делегации.
– Он не успел, – защищала я хозяина. – Уже ночь была.
– Но хоть принял-то вас, как положено иностранную делегацию?
– Конечно, даже лучше.
Председатель немного успокоился.
– Расскажите про колхоз, – попросила я, но он категорически отказался.
– Сперва позвоню в райком, скажу, что приехала иностранная делегация. Потом соберу коллектив: бригадир, передовики-трактористы, передовые доярки – чтобы вы могли поговорить с людьми. Потом обед в вашу честь.
– Зачем обед, я себя плохо чувствую…
– Ну и что. Можете не есть. Но если приезжает делегация – как же без обеда. Порядок должен быть…
Сел на мотоцикл и покатил к начальству – за инструкциями.
История
Дожидаясь, пока соберется коллектив, я осматривала подворья. В Вершине их сто. На каждом – пятеро-шестеро детей и двое-трое взрослых, так что жителей в общей сложности около восьмисот.
Фамилии вершинцев: Петрас, Петшик, Масляг, Новак, Недбала, Янушек, Поспех, Вуйчик, Фигура, Викторовский, Каня, Конечный, Корчак, Лыда, Кустош, Митренга.
Дети: Карольча, Хеля, Марыся, Франя, Янек, Фелек, Павел, Валек, Антек.
Клички у собак польские. Пес чаще всего – Бурек, потому что вершинцам запомнился стишок из польской хрестоматии: «Это Бурек, пес лохматый, сторожит он наши хаты». А вот кошкам, которые в стишке не упомянуты, дают русифицированные имена. Большинство – Васьки.
Родившихся в Польше среди сегодняшних жителей деревни – пятеро, помнит Польшу один.
Приехали сюда поляки в 1910 году благодаря реформам Столыпина: в конце XIX века были введены льготы для крестьян, желающих поселиться в Сибири.
Двинулся в эти края народ из бедных перенаселенных деревень России, Белоруссии, Украины и… Польши. Из-под Кракова и Кельце и из Заглембья[5] поехали сперва несколько мужиков – разведать, что такое Сибирь. Дома рассказали: лес рядом – срубишь сосну, а та прямиком летит в печь, – и дерево дают бесплатно. Это решило дело. Крестьяне собрали «телеги, плуги и сундуки» и приехали по «железке». По приезде получили землю и лес, выменяли у бурятов портки на топоры, рубили этими топорами лес и строили дома. И остались в Вершине навсегда. Шестьдесят лет живут в Сибири. Из Польши за это время никто к ним не приезжал. Польских газет они не выписывают, потому что читают плоховато. Учитель польского был до 1929 года. До 1941-го был ксендз. Рождество и Пасху празднуют по католическому, а не по православному календарю. Молятся только старики, но детей крестят все. Поскольку священника нет, крестят сами. Когда-то специально ездили в Иркутск к ксендзу, чтобы научил, как лить воду и что говорить. На похоронах поют по-польски, но тут возникают сложности, потому что поумирали те, кто знал обрядовые песни.
Национальных костюмов ни у кого уже нет. Последним был краковский у Мирека Блажея, но Блажей наказал себя в нем похоронить. На кладбище надписи по-польски: Конечная Моника Юзефовна, Янашек Роман Станиславович. С ошибками: например, в слове «umarł» (умер) нигде нет концевого твердого «ł». Все велят хоронить себя «в родной земле, в Вершине то есть» – даже те, что уехали из Вершины и поженились с русскими. Русские супруги привозили откуда-то из глубины России их гробы и говорили: «такое у них было желание».
На всех могилах кресты. На одной крест и красная звезда. Тут лежит Владек Новак, комсомолец. Отец Владека хотел поставить крест, а комсомол – звезду, вот звезду и прикрепили к кресту.
На могиле Витека Куцека из земли торчит бутылка «Московской», на ней стакан. В православный день поминовения — родительскую субботу – русские приходят на кладбище поминать родных. Едят, пьют, плачут, а всё что не допьют и не доедят, оставляют усопшим. Раз на могиле недопитая водка, значит, на польское кладбище приходили помянуть Витека Куцека его русские друзья.
Русских друзей у вершинцев много. Русские дети говорят по-польски, а Колька Даниленко играет на гармошке «Czyje to polusie nie orane, mojego Jasieńka zaniedbane» и «Dziewczyno ty moja, ty ulubiona, daj buzi, daj buzi, będziesz zbawiona…».
Говорят они на диалекте, вставляя искаженные русские слова. Не отдавая себе в этом отчета. Только учительница, преподающая в русской школе, смутно догадывается, что язык, на котором она говорит, не литературный. Она засыпает меня десятками конкретных вопросов. «А как правильно сказать: надзевалка или надзеволка?» – «А что это такое?» – «Ну, сорочка». Или: «Когда говорят: kiej, а когда – kaj?..»[6]
Они читают про Польшу в советских газетах и знают, что после войны она изменилась, но не в состоянии себе это представить. Зато ту Польшу, которую с умилением вспоминали родители, видят, представляют. Польшу 1910 года. Польшу беднейших подкраковских деревень. Потому, вероятно, иногда говорят странные вещи, например: «Останься до завтра, Ханя, поглядишь на трактор». Или, неуверенно: «В Польше люди ходят босые? Матери наши ходили босиком и говорили, что обувку каждый день носить жалко».
Достаток
Хозяйства у них зажиточные. Приусадебный участок – согласно колхозному уставу – 0,6 гектара, но чего на нем только нет: дом, овин, хлев, курятник, сад, огород, теплица, ульи… Поскольку вокруг тайга, а дерево по-прежнему дармовое, все постройки деревянные. Зимой топят только дровами. Весь участок разгорожен дощатыми заборами: пасека, теплицы, сад – всё отдельно… Чисто, аккуратно, уютно. Дом состоит из двух половин (в одной посередине огромная русская печь); в огороде есть еще летняя кухня. Говорят, никогда им так хорошо не жилось. Лишь бы только не было войны и хватало сил работать…
К работе по хозяйству приобщены все, вся семья, включая детей. Если труд нельзя совместить с учебой, ребят в школу не отправляют. Вероятно, поэтому за всю шестидесятилетнюю историю деревни высшее образование получили только пять человек. Все пятеро учительствовали, поскольку в мечтах, которые привезли с собой их родители, было место лишь двум профессиям – учителя и священника.
Буряты – которые еще недавно носили одежду из звериных шкур, а тканые штаны впервые увидели, получив их от поляков в обмен на топоры, – охотнее отправляются учиться в город, а закончив институт, занимают самые высокие должности: председателя колхоза, зоотехника, врача, директора школы… В местной школе среди учителей двое поляков, трое русских, а бурятов – десять. У вершинских поляков подобных притязаний нет. Они считают, что к учебе стремятся те, кому не хочется работать.
Учительница русской школы Наталья Янашекова убеждает земляков, что учиться необходимо, но на последнем заседании сельсовета опять поднимался вопрос о том, что несколько семей в Вершине не посылают детей в школу.
Обед
Между тем время идет. Председатель колхоза вернулся из райкома, говорит, что уже известил двух передовиков труда – того, который за восемь дней засеял пшеницей восемьсот тридцать гектаров, и того, что засадил двести гектаров кукурузой, а также передовых доярок и лучших работниц куриной фермы, и сейчас можно будет садиться за стол.
Столы стоят в саду у Петшиков. Сад чудесный, большой, отгороженный от остальной части усадьбы. Рядом летняя кухня, там женщины готовят пир. На столах яйца, сыр, куры, грибы, мясо, компоты, маринованные овощи, все свое, домашнее, извлеченное из кладовок и погребов.
Рассаживаемся. Я, как гость, на почетном месте, между председателем колхоза и представителем советской власти Маслёнгом, напротив – бригадир Петшик. Председатель колхоза дает знак председателю сельского совета. Маслёнг встает и, из уважения к председателю колхоза, произносит по-русски:
– Слово для приветствия делегации польских журналистов во главе с Ханной Кралль предоставляется товарищу Петшику…
Бригадир Петшик говорит про них, про сибирских поляков. Именно так они себя определяют. Говорит об их отечестве – Советском Союзе. Для них существует только это одно, советское, сибирское, отечество. И заканчивает: мы здесь шестьдесят лет, и наши дети говорят по-польски, а если через шестьдесят лет приедет другой корреспондент, то дети, которых он увидит, тоже будут говорить по-польски…
Мне задают вопросы. Спрашивают: что в Вершине произвело на меня наибольшее впечатление? То, что между полями за пределами личных участков, отвечаю я, нет межей. И что дети ночью сквозь сон говорят по-польски…
Они знают, что такое межа, но не понимают, почему именно отсутствие межей производит впечатление. Мой вопрос насчет конфликтов из-за межей им тоже не понятен, и я прекращаю объяснения.
– Нашего сибирского поляка тут никто никогда не обижал. Ни русский, ни бурят, ни хохол, – возвращается к самому важному бригадир. – А объединяет нас всё, что мы вместе пережили. И сорок первый год, когда мы воевали в сибирской дивизии под Москвой. И сорок четвертый, когда все ели корни пастернака и березовую кору. И тридцать седьмой, когда ночью приезжали в дома. За ними и за нашими, без разницы. А сейчас нас объединяет то, что уже можно так хорошо, так спокойно жить.
Они знают, кто в 1937 году подсунул кому следовало фамилии вершинских поляков. Всегда знали. Даже после 1956 года, когда люди уже возвращались, а в Вершину никто не вернулся, – даже тогда его не убили. Приходили к нему и говорили: из-за тебя погиб мой отец… А он им говорил: люди, простите… Когда он умер, на его похороны никто не пошел, ни один человек, хотя на похороны всегда ходит вся деревня.
К нашему столу в саду Петшиков подошла маленькая старушка бурятка. Ей тут же освободили место, поспешно подали прибор.
– Если бы она пришла в мой дом, – обратился ко всем Петрас, – и сказала: мне негде жить, я бы сказал: оставайся у нас навсегда. И любой в Вершине сделал бы то же самое.
– Любой, – подтвердили за столом.
– Когда в тридцать седьмом я осталась без родителей, одна, с младшими братьями и сестренками, и никто нам, детям «врагов народа» не осмелился помочь, она, бурятка эта, тайком принесла нам хлеб, – шепчет Наталья Янашекова.
Девяностосемилетняя женщина догадалась, о чем разговор, улыбается, и мы обе хорошо понимаем, что не я за этим столом почетный гость.
«Московской» и апельсинового ликера в бутылках убыло. Собравшиеся сбились с официального тона, перестали называть друг друга по отчеству. Неудивительно. Все за этим столом – родственники. Бригадир Петшик, оказывается, племянник Фигуры, заведующего фермой. Фигура – шурин председателя сельсовета Маслёнга. Маслёнг – брат Новаковой, Фигуровой и Корчаковой, а муж Новаковой, то есть шурин Маслёнга, – заведующий конюшней и брат…
– Очень трудно руководить такой бригадой, – говорит Петшик. – Сделаешь кому-нибудь замечание, а тебе тут же: «Ты как с дядей разговариваешь?»
Судя по тому, что Петшик рассказывает о польской бригаде, его ребята – самые большие индивидуалисты в многонациональном колхозе, у каждого обо всем свое мнение, каждого приходится убеждать, но, если убедить удается, работают прекрасно; с чувством юмора у них все в порядке – шутки понимают с полуслова и подхватывают на лету, лучшие колхозные анекдоты рождаются среди поляков; они лучше всех ездят верхом и отличные охотники. У Зенека Митренги на счету уже двенадцать медведей, а Петшик, когда жена просит шкурку, идет в тайгу и приносит соболя.
«Московская» закончилась, остался апельсиновый ликер.
– А может, споем? – спрашивает Наташа, которую называют Натальча.
Что ж вы головы повесили, соколики,
Или выпить захотели, алкоголики…
– Нет, Натальча, нет, незачем такое корреспонденту петь, – одергивает ее доярка Бальвина Каня. – Уж лучше это:
Пропьем сестру, прогуляем брата,
Мы на то надеемся, что Сибирь богата…
Пожилые женщины предлагают спеть что-нибудь по-польски.
Приходит Колька Даниленко с гармонью. Натальча приглашает жену Петшика, а меня приглашает Бальвина Каня. Похоже, веселье затянется на всю ночь. Утром Наталья Янашекова провожает меня на автобус. Мы ищем его по всей деревне, потому что идет дождь и неизвестно, где этот автобус сегодня остановится.
Я держу хлеб, который перед уходом сунула мне в руку Наталья.
– Зачем? – говорю я. – Поем в Иркутске.
– Бери, бери. В дороге всегда надо иметь кусок хлеба…
Четыре миллиона шахматистов
В Москве на Гоголевском бульваре, в особняке, некогда принадлежавшем купцу и оперному меценату Зимину, размещается Центральный шахматный клуб СССР. Его члены – мастера, гроссмейстеры и перворазрядники; их несколько тысяч. В других городах существуют местные клубы для тех, кто в мастера не вышел, – таких четыре миллиона. Неорганизованных шахматистов и шахматных болельщиков – в несколько раз больше.
В вестибюле клуба витрина. Центральное место занимает фотография Ленина, играющего в шахматы с Горьким.
Диаграммы показывают, как в Советском Союзе рос интерес к этой игре. До революции шахматистов было пять тысяч, в 1933 году – триста тысяч, в сороковые годы произошел резкий скачок. С тех пор статистка оперирует миллионами.
Кто же эти люди?
Членами Центрального шахматного клуба состоят: дирижер Большого театра, режиссер, классик советского кинематографа, драматург театра «Современник», директор Института редких металлов, писатель. «Но есть и простые люди», – говорит директор клуба. – «Например?» – «Например, инженеры». – «А еще более простые?» – «Ну, более простых, пожалуй, нет… Ох, простите, есть один колхозник. Послушай, как фамилия нашего колхозника? Ну, этого, который приходит в резиновых сапогах». – «Шевохин». – «Ах, да, Шевохин. Пастух. Честное слово, пастух, поверьте. Образование – семь классов; когда заинтересовался шахматами, начал читать книги на эту тему, потом на другие темы, а теперь начинает любить музыку. Шахматы страшно развивают человека. А почему до сих пор ходит в клуб в резиновых сапогах? Чтобы выделяться!»
Люди вообще под влиянием шахмат растут – и перестают быть пролетариями. Был, к примеру, в клубе один пароходный кочегар, один кузнец и один грузчик. Кузнец стал гроссмейстером и профсоюзным деятелем. Кочегар – мастер, ездит за границу, не работает, государство его содержит. Грузчик уже учится на заочном.
Шахматы как компенсация
Гроссмейстер Юрий Авербах, главный редактор журнала «Шахматы в СССР», отмечает, что среди шахматистов часто встречаются люди с теми или иными изъянами. Даже среди членов Центрального клуба четверо слепых и несколько калек. Один из них, Борис Пуганов, потерявший на войне обе руки и обе ноги, живет в деревне. Поначалу думал о самоубийстве. Когда стал крупным шахматистом, жизнь обрела смысл: он консультирует окрестных жителей, пользуется авторитетом у молодежи, дома у него везде шахматные часы и столики с шахматными досками, на которых он разыгрывает партии по переписке. Целыми днями кружит между этими столиками, обдумывает ходы и культями рук переставляет фигуры.
Шахматы как гарантия престижа
Престиж выдающегося шахматиста сравним только со славой ученого или прима-балерины Большого театра. Шахматы (на том уровне, на каком играют Спасский или Таль) считаются интеллектуальной игрой. Это вам не жестокий бокс и не плебейский футбол. Знаменитые шахматисты в своих публичных выступлениях именуют шахматы то «наукой», то «видом искусства». Оба определения привлекательны и придают этой игре благородный привкус.
Во время матча на первенство мира (перед театром, где проводился матч, собиралось по нескольку тысяч человек, а возле клуба, откуда шахматисты, отправляясь на игру, выходили, уличное движение было полностью парализовано) в печати появлялись комментарии в таком духе:
Он ступает по родной земле, рассыпанной по тротуару! Ее привезли из Армении соотечественники Тиграна! (О Петросяне.)
И вот все бросаются к выходной двери. Слышны аплодисменты. Из-за угла выезжает его «волга» и медленно движется по направлению к мостовой… (Это о Спасском.)
Ясно, что борьба будет драматичной. Мои симпатии на стороне Бориса. (Высказывание Юрия Фокина – политического обозревателя Центрального телевидения СССР.)
Ничьей не будет. (Высказывание А. Таланова, слесаря завода Моссельмаш, члена бригады коммунистического труда.)
Заносчив ли Борис Спасский? Не дерзнула бы утверждать. Разве можно сказать про английскую королеву, что она заносчива в силу своего монаршего положения? Да она просто королева. А Борис Спасский просто Борис Спасский.
Если бы выдающиеся советские шахматисты хотели пользоваться своим положением, жилось бы им несравнимо легче, чем другим советским людям.