355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хаим Нахман Бялик » Как трубе стало стыдно » Текст книги (страница 1)
Как трубе стало стыдно
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:29

Текст книги "Как трубе стало стыдно"


Автор книги: Хаим Нахман Бялик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)

Хаим Нахман Бялик
Как трубе стало стыдно

Эту историю я слышал от одного гостя, приглашенного на пасхальный седер и случайно сидевшего рядом со мной за трапезой. То был солдат-еврей лет сорока, из запасных, призванный в этом году на войну. Я передаю его слова точно, без прикрас.

I

Второй раз в моей жизни, – начал солдат, – мне приходится проводить седер за чужим столом. В первый раз это случилось, когда я был мальчиком лет девяти, тридцать два года тому назад; тогда вместе со мной Пасху в чужом доме проводила вся наша семья: отец, мать, брат, сестры и даже наш слуга Степа. Как это вышло, вы спрашиваете? Дело было так.

Мой отец с семьей поселился в маленькой деревушке на расстоянии дня езды от еврейского местечка всего через день, ровно через один только день после того, как евреям запретили жить в сельских местностях. Если б он переселился туда днем раньше, ничего бы не произошло, но он опоздал на один день – и участь его была решена. А шел он против закона не ради удовольствия и не из желания прекословить, его к этому вынудила должность лесничего, которую он получил в одном из соседних лесов, а когда речь идет о заработке, никто ведь не думает ни о преступлении, ни о последующем наказании. Местные власти поначалу было показались строгими, но в сущности были очень довольны: в конце концов, для них полезнее один бесправный еврей, чем десять с правами; этот – плодовое дерево, а те – бесплодная смоковница. Действительно, прошло некоторое время, и между обеими сторонами: моим отцом-преступником и блюстителями законов – установились «нормальные отношения»: отец с семьей жил в деревне, а они за это получали, сообразно чину, ежемесячную мзду, а кроме того, подарки к случаю, вроде небольших сумм по праздникам и небольших безвозвратных ссуд да прочих подношений ко всем христианским и еврейским праздникам и ко дню рождения станового пристава, его жены и всех детей. Эти люди, вы знаете, не брезгуют никакими подачками: пару откормленных индюков, бочонок вина, бутылку водки, сотню яиц, сахарную голову[1]1
  В царской России прессованный сахар-рафинад продавали в виде больших конусов, как правило, обернутых в синюю плотную бумагу, – так называемые сахарные головы, от которых откалывали маленькие кусочки.


[Закрыть]
в синей бумаге, фунт чаю, пачку табаку, творог, маковые ушки[2]2
  «Маковые ушки», или «хоменташи» (идиш), т. е. «уши Амана» – традиционное печенье с маковой начинкой к празднику Пурим; имеет форму треугольников.


[Закрыть]
– все берут. И как невинно! Становой, например, никогда не требует, а просит. «Йося, – говаривал он отцу, опуская ему на плечо свою тяжелую руку, – прикажи, пожалуйста, свезти ко мне немного дров из твоего леса, зима ведь подходит уже». Или: «Не забудь, голубчик, послать мне черепиц, этак штук тысячу; ведь видишь сам: крышу чинить пора».

У косоглазого урядника была своя манера: на что свой косой глаз положит, то начнет расхваливать. «Ита, – говорил он матери, посматривая на жирную курицу, копавшуюся в грязи на дворе, – где ты достала такую чудную курочку?» И будьте покойны, после такой похвалы эта чудная курочка складывала свои крылышки на сене в синей коляске урядника. Урядник норовил являться к нам непременно по субботам или по праздникам и обязательно во время обеда. Только садились за стол, как в окне, выходившем на улицу, показывалась рыжая лошадь и синяя коляска урядника, а в коляске и сам урядник. Что поделаешь? Принимали его с почетом, приглашали к обеду. Субботние песни отменялись, книга, в которую папа заглядывал в перерыве между блюдами, закрывалась и откладывалась в сторону, и начиналась пьяная болтовня, осквернявшая субботний стол непристойными словами и насмешками, которые приходилось принимать как милую шутку, смеяться им, когда внутри все переворачивается от боли и рука сжимается, порываясь схватить гостя за шиворот и вышвырнуть его вон.

Правда, со временем наша семья привыкла к нему, перестала обращать на него внимание, и нередко, залив в глотку целую бутылку водки и охмелев, он пел вместе с нами субботние песни, сопровождая их по своему обыкновению ужимками и сквернословием; при этом он подмигивал хозяйке осоловелыми масляными глазками и как бы нечаянно лапал служанку Парашу, толстую крестьянку с изрытым оспой лицом. Только наш привезенный из местечка меламед никак не мог примириться ни с урядником, ни с собакой, привязанной у нас во дворе на цепи. Обоих он всякий раз видел будто впервые, и оба повергали его в панический ужас, хотя отец за душу меламеда приносил особую мзду.

Так прожили мы в деревне лет пять. Тем временем отец из своего леса построил домик и пригласил на новоселье всех крестьян деревни, накрыв для них отдельный стол. За домом, вниз по склону, тянулся большой огород, который разбила мать. В хлеву стояли три молочные коровы, в конюшне – пара лошадей. Во дворе гуляли куры со своими выводками, кричали гуси. В канаве перед двором возились гусята, на ближайшей поляне паслись теленок и жеребенок. Все, как у крестьян. Доходы были небольшие, жизнь скудная, но было в ней какое-то спокойствие и беззаботность.

Все будни отец проводил в лесу, только в канун субботы или праздника возвращался в своей бричке домой и проводил в кругу жены и детей день-два. Дети с нетерпением и радостным трепетом ждали его приезда возле дороги, уходившей в лес. Как только с опушки леса раздавались звуки знакомых колокольчиков, дети встряхивались, словно птахи, и с криком и визгом бежали к коляске: «Папа, папа!» И вот уже они все карабкаются на повозку, падают в нее и жмутся к отцу. Один усаживается на колени, другой виснет на шее, третий ощупывает карманы, чтобы узнать, какой гостинец привез папа. Даже наш кучер, он же лесник, Степа, рослый широкоплечий парень, заражается общей радостью, улыбается, обнажая свои белые и крепкие зубы, и, чтобы потешить детей, взмахивает изо всех сил кнутом, так что лошади вихрем доносят их к дому.

Я не сказал вам еще, что в той же деревне долгие годы жил, и с правом на жительство, еще один еврей, по имени Зелиг. Его дом стоял на вершине холма, на краю деревни, а наш – у подножия холма, и два эти еврейских дома, стоявшие несколько в стороне от других деревенских домов и отличные от них высотой, формой крыши и окон, казались отдельным маленьким хуторком. Очень скоро сверху вниз была протоптана по холму узкая тропинка, мелькавшая в зелени, как пробор в волосах. Она связала крепкими узами оба дома. В обоих домах один меламед, одни порядки и обычаи. Каждая хозяйка знает, что в горшке у другой, они посылают друг дружке кушанья и печенья на пробу, одалживают друг у дружки лопату, горшок, сито, покупают на двоих пучок зелени, лукошко яиц, петушка с курочкой. В зимние вечера и в длинные летние дни они заходят навещают друг дружку или усаживаются возле дома болтать, перебрать горох, варить варенье, щипать перья, вязать чулок.

Прошло немного времени, и союз между двумя семьями укрепился. Соседи породнились. У отца нашего были и сыновья, и дочери. Старшему, Шмуэлю, уже исполнилось двадцать, у него была льгота, освобождавшая от воинской повинности. Наоборот, у Зелига сперва шли девочки, потом мальчики, и старшая дочь Зельда уже была на выданьи. Отпраздновали помолвку, назначили день свадьбы. Однако льгота не спасла жениха, его забрали-таки в армию, и к огорчению обеих семей свадьбу отложили до лучших времен, пока не выйдет срок службы и жених не вернется домой.

Одно обстоятельство очень удручало папу: в деревне не было постоянного миньяна,[3]3
  Десять человек, необходимых для коллективной молитвы.


[Закрыть]
а суббота или праздник без общей молитвы, говаривал он, теряют половину своей прелести. Всего у нас набиралось семь человек для миньяна – четверо у нас: папа, два старших брата и меламед, и трое в семье Зелига. А когда брат уехал служить, осталось шестеро. Поэтому отец очень радовался, когда Бог посылал ему на субботу гостей: лесоторговцев, приказчиков с лесных складов, других лесничих или просто какого-нибудь еврея, разъезжающего по деревням – стекольщика, коробейника. В подобных случаях отец с вечера посылал уведомить об этом Песаха-Ици, молочника, простого и бездетного еврея, который жил со своей бесплодной женой и молочными коровами на одиноком хуторе в ближней долине, на расстоянии не большем, чем разрешается по закону пройти в субботу. Тот приходил к нам в субботу утром, шел через поле и огороды, надев белый талес[4]4
  Талес (иврит, идиш) – молитвенное покрывало; представляет собой белый шелковый прямоугольних с темно-синими или черными полосами по краям.


[Закрыть]
под праздничный сюртук – шел, чтобы присоединиться к остальным. Делал он это не потому, что был особо щепетилен в исполнении законов – большая часть деревенских жителей не очень строга в исполнении заповедей, – а потому, что если уж молиться в субботу на людях, то надо делать это как следует. Когда до миньяна не хватало, добавляли несовершеннолетнего и давали ему в руки Пятикнижие.[5]5
  Пятикнижие – первые пять книг Библии, которые составляют Тору. По еврейскому религиозному закону в миньяне могут участвовать только достигшие совершеннолетия (т. е. 13 лет) мужчины или несовершеннолетний, если он держит в руках Тору. В синагогах принято читать Тору не по печатной книге, а по пергаментному свитку, хранящемуся в специальном шкафчике – кивоте, называемом у евреев ковчегом.


[Закрыть]
Когда же миньяны стали собираться чаще, папа привез из местечка свиток Торы, который хранился в небольшом кивоте за занавеской; в классной комнате для него был отведен особый угол, и с тех пор он нагонял на нас, малышей, мистический страх своей таинственной святыней. Наш меламед нараспев читал Тору перед маленькой деревенской общиной, облачавшейся в талесы и вооруженной очками и Пятикнижиями, и это чтение придавало субботнему утру настроение особой святости; святость, казалось, чувствовала даже медная посуда, сверкавшая на полках буфета и улыбавшаяся нам оттуда нежной и ласковой субботней улыбкой. В смежной комнате в это время стояла мама в чистом субботнем платье, в шелковом платке, с толстым молитвенником в руках; губы ее шепчут, глаза наполняются слезами умиления, и мысли ее при этом приблизительно таковы: «Правда, мы заброшены в далекую деревню, затеряны среди иноверцев, но Бог милосерден и добр, Свой народ Он не оставляет, не покидает. Он, многомилостивый, дал нам субботу, дал приют у нас в доме Своей святой и чистой Торе». В честь такой субботы, когда собирался миньян, мама накануне заготовляла лишний кугель[6]6
  Кугель (идиш) – еврейское национальное блюдо, запеканка из лапши с начинкой.


[Закрыть]
и после молитвы угощала всех водкой, пряниками и прочими субботними лакомствами. Евреи пьют, по своему обыкновению, маленькими глотками, благодарят папу и маму: «На здоровье, Йося, дай Бог, чтобы евреям жилось хорошо и вольготно. На здоровье, Ита, дай Бог, чтоб ваш сын поскорее вернулся». Мама вздыхает и отвечает: «Аминь, дай Бог, да будет воля Его».

Порой бывали у нас в доме и дружеские беседы и застолья. В зимний вечер, на исходе субботы, когда случалось резать теленка или гусей и вытапливать жир, к нам приезжал из соседнего местечка резник, умный еврей, всегда чисто одетый, в пальто с широким поясом и с футляром для ножей. Он отличался приятной манерой говорить и приносил с собою дух местечкового еврейства и какую-то торжественность. По такому случаю к нам тотчас же после гавдалы[7]7
  Гавдола, или гавдала (идиш, иврит) – обряд, знаменующий окончание субботы, сопровождается зажиганием витой свечи с двумя или более фитилями, которая носит то же название.


[Закрыть]
собирались все участники миньяна: ребе Зелиг с женой и сыновьями, молочник Песах-Ици, его бесплодная жена, два-три лесоторговца, приглашенных папой в пятницу с ночевкой. Все сидят у стола вокруг кипящего самовара, пьют чай и потеют. Папа играет с Зелигом в «волки и овцы», меламед стоит над ними, раскачивается, как над раскрытым Талмудом, и советует обоим противникам одновременно. Весельчаки-приказчики развлекают женщин своими шутками. Молочник Песах-Ици не вынимает изо рта трубки с махоркой и наполняет комнату дымом, а мой старший брат, музыкант, стоит и наигрывает на скрипке хасидскую или румынскую мелодию.

Но вот в комнату входит резник. «Добро пожаловать! Доброй недели!» – и ему уступают почетное место во главе стола. Наскоро выпив два-три стакана чаю и согревшись, он заворачивает полы лапсердака, засучивает рукава и со сверкающим ножом в руке с разбойничьим видом отправляется на «бойню», т. е. в хлев, чтоб расправиться с теленком или с гусями. Дворовые собаки слышат крики связанных гусей и мычание поваленного теленка, осаждают хлев и с нетерпеливым, прерывистым лаем ждут своей доли, непригодных в пищу кусков, которые обыкновенно кидают им. Окончив свою работу, резник возвращается в комнату, садится на то же почетное место и вновь обретает вид благообразного еврея с широким поясом и приятной речью. Игра в «Волки и овцы» откладывается, и все взоры обращаются к нему. Ребе Гади – так зовут резника – сидит в чистой черной бархатной ермолке, под которой белеет широкий лоб, и рассказывает. Тут и сказания об Илье-Пророке – добром будь помянут, и о Баал-Шем-Тове – благословенна его память, и о старце из Шполы – да осенит нас его благодать, и еще сказание об одном из тридцати шести праведников…[8]8
  Баал-Шем-Тов (или Бешт, иврит) – буквально «носитель доброго имени» – прозвание основателя хасидизма, р. Исраэля (1700–1760), жизнеописание и деяния которого изобилуют чудесами; старец из Шполы (Арье Лейб, 1725–1812) – хасидский цадик, ученик Бешта, известен своим благочестием и добрым отношением к обращавшимся к нему за помощью евреям, за что был прозван «Шпольским дедушкой»; тридцать шесть праведников – по еврейскому преданию погрязший в грехах мир продолжает существовать благодаря тому, что в каждом поколении живут тридцать шесть праведников.


[Закрыть]
Все молчат и напряженно слушают. Меламед сидит с закрытыми глазами, теребит рукой свою тощую бороденку, раскачивается, словно над раскрытым Талмудом, и внемлет каждому слову, поминутно испуская богобоязненные вздохи, Песах-Ици окутан клубами дыма, шляпа его сдвинулась на затылок, шалопаи-приказчики внезапно посерьезнели, а одна из женщин спешит спрятать под платок непокорную прядь волос. Самовар и тот понижает голос и глухо бормочет. Тихо. Рассказ резника, негромкий, мерный и выразительный, течет медленно, сочится сладкими каплями и проникает в сердца, как животворный бальзам. Выходит, мир еще не остался без надзора, ведь Хранитель Израиля не дремлет, не спит…[9]9
  См. Псалом 120:4.


[Закрыть]

После рассказов – трапеза «Мелаве Малка», проводы царицы Субботы; начинается она выпивкой – водка, наливка, на закуску шкварки, пупки, печенка только что зарезанных гусей, в продолжение – опять выпивка, да горячий борщ, да блинчики с начинкой, под конец – снова выпивка, пение, игра брата на скрипке, воодушевленные пляски до рассвета. Молочник Песах-Ици, этот молчаливый еврей, в такую ночь иногда совершенно преображался и доходил чуть не до исступления. Он пускался в пляс и плясал и пел до самозабвения, до полного изнеможения, среди пляски сбрасывал с себя сюртук – лицо его пылает, глаза закрыты, руки простерты в молитвенном экстазе, а он пляшет и кричит: «Израиль, святой народ, эх, чтоб мне послужить искуплением за ноготок с Израилева мизинчика!» Или причитает: «Евреи, люди добрые, дайте мне сгореть во славу Господню. Сжальтесь надо мной, свяжите и бросьте на костер. Ой, ой, сердце мое сгорает любовью к Израилю!» Так он, бывало, пляшет, кричит, плачет, пока не падает замертво на скамью. А назавтра, рано утром, проспавшись, он уходит украдкой и отправляется домой, возвращается к своему молоку, к коровам, к гусям, к трубке и снова надолго умолкает.

Но большинство праздников у нас проходило в скромной и спокойной радости, овеянной тихой печалью. Оторванность от еврейской среды, оторванность вынужденная, в эти дни особенно чувствуется сельскими жителями, и сердце наполняется тоской. Людское-то исполняется согласно обычаям: трапезы, питье, сон, отдых. А вот что касается Бога, того недостает – нет синагоги, нет еврейской среды, ничего нет. А иногда нет даже миньяна, потому что меламед на эти дни уходит домой и гостей тоже не бывает: ведь даже самый последний бедняк остается на праздник дома; если даже и удается собрать миньян, то что за удовольствие – ох, грехи наши тяжкие! – кружиться с одним свитком Торы и потрясать одной пальмовой ветвью.[10]10
  Речь идет о еврейских праздничных обрядах: на праздник Симхат Тора принято обходить помещение синагоги кругами, держа в руках свитки Торы, а в Суккот каждый еврей ежедневно совершает особый ритуал, потрясая пальмовой ветвью.


[Закрыть]
Праздничные визиты тоже не слишком разнообразны. Семьи Зелига и Песаха-Ици приходят к нам, наша семья и семья Песаха-Ици – к Зелигу, наша семья и семья Зелига – к Песаху-Ици, вот все возможности и исчерпаны. Сидят в гостях друг у друга, щелкают орехи, лузгают семечки, рассказывают давно устаревшие новости, постукивают кольцами по столу и зевают так, что скулы болят.

С тех пор, как старший брат ушел на военную службу, моей матери к чаше ее тихой скорби добавилась еще одна капля – особенно это ощущалось по субботам и праздникам. Семейный круг сузился, скрипка брата висела на стене немая и одинокая. Место брата за столом оставалось незанятым и всегда было перед глазами матери, как зияние на месте вырванного зуба или отрезанного пальца. Каждый раз, раздавая кушанье едокам, она поднимала грустные глаза на пустое место и сдерживала горестный вздох, чтобы не омрачить радость праздника или субботы.

Отношения между отцом и крестьянами были очень доброжелательные. С тех пор, как отец приехал следить за рубкой леса, в деревне прибавился заработок: одни крестьяне работали в лесу, другие возили дрова и бревна в местечко, третьи подвозили лес к ближайшей станции железной дороги. Строительный материал крестьяне нашей деревни получали за бесценок или в рассрочку, и мало-помалу на месте покривившихся и вросших в землю хат появились хорошие и высокие постройки – новый дом, амбар, хлев. Две-три соломенные крыши сменились черепичными, многие прорехи в заборах были залатаны. Бывали, правда, случаи, когда лесоматериал крестьяне увозили без разрешения – в деревне, расположенной возле леса, без этого не обходится, но папа не преследовал виновных по суду и часто делал вид, что и вовсе ничего не замечает. В конце концов, он ведь среди них живет, да еще без разрешения, и вообще еврею лучше не лезть в дрязги. Крестьяне очень уважали его за это и не раз обращались к нему со своими тяжбами и недоразумениями. Папа умел говорить с ними на их языке и доступным для них образом: одного умилостивит, другого упрекнет, третьего отругает, и все уходят от него довольными. С самыми почтенными крестьянами мы в праздник Пурим даже обменивались подарками: папа посылал им «маковые ушки» и другое печенье, а они в ответ слали живую курицу, яйца, фунтик мака. Один из них, Василий, умный и разбитной мужик, старый папин приятель, даже послал своего сына к нашему меламеду для обучения письму (в деревне на сорок дворов не было ни школы, ни церкви, ни священника), и маленький мужичок Петька совсем объевреился. Он знал наизусть много отрывков из молитв и библейские истории, которые рассказывали ему товарищи-евреи или которые ему доводилось случайно слышать, писал он по-русски еврейскими буквами, но наоборот, непременно слева направо. В святочную ночь деревенские парни приходили со своими песнями к нам под окна, и наша старая нянька Явдуха выносила им из дому белую булку, бобов, гороху, мелких денег. Весной старший брат отправлялся в ближайшую рощу и привешивал между двумя деревьями качели, на которых качались все деревенские дети, русские и еврейские вместе. Зимой он делал им салазки, на которых дети скользили с верхушки зелиговой горы до самого низу. Летними вечерами иногда деревенские парни и девки собирались возле нашего дома. Шмуэль, мой брат, стоял в комнате у окна и играл на скрипке, а они перед домом водили хороводы. Между прочим, эта старуха Явдуха вынянчила у нас трех детей и очень привязалась к ним и ко всей семье. Она добросовестно воспитывала малышей: кормила и поила, укладывала спать и будила, следила, как еврейка, за тем, чтоб они надевали маленький талес, чтоб ходили с покрытой головой и молились по утрам, следила за их занятиями, за набожностью, не позволяла есть молочное с мясным. Когда кто-нибудь из них заболевал, она тайком приносила склянку святой воды и кропила больного.

Все как будто шло хорошо. Жило себе спокойно маленькое еврейское семейство в одной из маленьких деревушек – и кому какое дело? Так нет же, сатана попутал, и в одно мгновенье все пошло прахом.

II

Явился сатана на шестой год нашего пребывания в деревне. В губернском городе произошли перемены: один губернатор то ли умер, то ли ушел в отставку, его место занял другой, по всей губернии начали следить за порядком, пошли строгости, многих выселяли. Зловещие слухи, ежедневно приходившие из окрестных мест, повергали в страх и беспокойство жившие в деревнях одинокие еврейские семьи. Судьба каждого висела на волоске, зависть и боязнь потерять кусок хлеба насущного изменили людей. Каждый дрожал за свою шкуру и с опаской смотрел на соседа. Папа иногда возвращался из лесу расстроенный, долго шептался с матерью и с Зелигом, потом внезапно ехал в уездный или губернский город, чтобы смягчить настроение властей. Самая мысль о выселении из деревни леденила кровь. Наша семья уже прочно осела там, и как раз незадолго до этих строгостей папа начал строить смоляной завод, в который вложил почти весь свой капитал. Очевидно, хлопоты отца в присутственных местах не имели успеха, потому что он возвращался из своих поездок еще более озабоченным, чем прежде. Чиновники в департаментах вдруг снова стали очень строги. Дань выросла во много раз, но полной уверенности все равно не было. Урядник продолжал навещать нас, словно по долгу службы, но теперь он старался приезжать к вечеру, незаметно; правый глаз его, который, казалось, косил еще более, становился вдруг чужим и холодным, почти сердитым, и он как будто вовсе не узнавал нас. Деревенские крестьяне тоже вдруг изменились: какое-то высокомерие появилось в них – высокомерие, которого раньше не было. И что хуже всего – ночи не проходило без того, чтобы не воровали лес. Были среди крестьян и такие, которые даже не считали нужным скрывать это, зная, что отцу лучше молчать и делать вид, что он ничего не замечает. Дошло до того, что однажды ночью наш сторож накрыл одного крестьянина, Сашку Волка, известного в деревне вора, когда тот с двумя сыновьями грузил на телегу краденые дрова. Воры напали на Степу, жестоко избили его, а дрова отвезли домой. Тут уж отец, разумеется, промолчать не мог и подал в суд. Этим он приобрел себе на деревне немало врагов в семье воров и среди их родичей. Один из них, деревенский грамотей, отъявленный пьяница, начал аккуратно раз в неделю писать на отца доносы одинакового содержания: «Довожу до вашего сведения, что такой-то еврей, живущий со своей семьей в деревне без права жительства, вопреки закону, портит общество своими дурными поступками и наносит ущерб губернии». Крестьянин-вор, бывало, кладет письмо за пазуху и отвозит куда следует. Отца каждый раз вызывали в присутствие, и, возвращаясь со следствия, он бывал бледен, как мертвец. Однажды после такой поездки из пары лошадей, которых отец запрягал в повозку, пришла домой одна. Вторая лошадь, лучшая, осталась у одного из чиновников в качестве залога, а уцелевшая лошадь, которой папа не нашел на месте подходящей пары, вернулась с хозяином одинокая, словно побитая, и сбоку от нее страшно и пусто болталась осиротевшая оглобля. Лицо отца пылало от обиды, точно ему сбрили полбороды или отрезали половину сюртука, а кучер Степа едва не плакал от огорчения и, выпрягая единственную лошадь и отводя ее на конюшню, осыпал ее ругательствами и проклятиями, скрежетал зубами, бил кулаком по морде, вымещая на скотине свой гнев. Потеря эта была, правда, вскоре возмещена. Отец променял оставшуюся лошадь, тоже хорошую, на пару похуже, что очень огорчило Степу, но спокойствие и уверенность к нам уже не вернулись. Не зная, что готовит грядущий день, отец прекратил постройку смоляного завода, и здание осталось неоконченным. Папа говорил, что штабеля кирпичей, брошенные в чаще среди деревьев и ставшие укрытием свиньям и телятам, являются к нему каждую ночь во сне и плачут…

Тем временем строгости по отношению к деревенским евреям усугублялись. Поначалу еще давали малый срок на выселение, потом начали выселять без предупреждения. Откупиться нельзя было никак. Домашние очаги, создававшиеся годами, рушились в одно мгновенье по неожиданному приказу. По дорогам, из деревень в местечки, во всякий день ползли крестьянские телеги, перевозя еврейский скарб. Назавтра эти же крестьяне возвращались с телегами в свои деревни и радовались несчастью оставшихся евреев, которых приказ еще не настиг. Страх затаился в нашей семье – все ожидали самого худшего.

Однажды, в православный праздник, когда папа был дома, Степа в смущении вбежал в дом и рассказал, что крестьяне собрались в кабаке и, пьяные, пишут какую-то бумагу против отца. Главные подстрекатели – Сашка Волк, вороватый мужик, и его родственник-грамотей, а голоса защитников заглушаются водкой, которой жалобщики щедро потчуют сход. Бумага, по слухам, содержит ходатайство схода перед присутственным местом об «удалении жида Йоси из деревни», во-первых, потому что он живет здесь вопреки закону, а во-вторых, потому что он вреден. Говорили, что в деле был замешан и еврей. Около того времени один еврей купил участок леса по соседству с отцом, это привело к конкуренции, которая, как водится, перешла в ссору.

Папа немедленно отправился в кабак. Он думал, что при нем они не будут такими смелыми. Так и случилось. Внезапное появление в кабаке отца смутило подстрекателей. Двое-трое из них стушевались и ушли, остальные уставились в пол. Один из них испугался и протянул руку к оставленной бумаге, чтобы поскорее спрятать, но его опередил другой крестьянин, старый и набожный, из почитателей отца: он схватил бумагу, перекрестился и изорвал ее в куски, приговаривая: «Благодари Бога, Йося, ты избавился от беды, а мы от греха. Вели подать людям водки». Папа велел – и тотчас настроение общества переменилось. Справедливость восторжествовала, и защитники отца одержали верх. После двух-трех рюмок некоторые из раскаявшихся до того расчувствовались, что клялись Господом, что они собаки, сукины дети и внуки. А один, прося у отца прощения, плакал навзрыд, ползал по полу и причитал: «Топчи, Йося, топчи!» Другой бил себя кулаком в грудь и кричал, что он будет защищать Йосю до последней капли крови, а Волка убьет, непременно убьет. По дороге домой, отец услышал доносившиеся из кабака крики – видно, в разгар покаяния вернулись подстрекатели, столкнулись с нашими защитниками, и обе стороны начали, как водится, тузить друг друга.

Бумагу на сей раз порвали, но опасность не вовсе миновала. Крестьяне разделились на два враждующие лагеря. Спорам и ссорам не было конца, и в присутственные места поступали доносы от обеих сторон. Становой, вызывая поочередно то одних, то других, топал на всех ногами и рычал: «В Сибирь! В кандалы!»

В один из дней праздника Маккавеев[11]11
  Праздник Хануки.


[Закрыть]
становой позвал отца к себе. Папа положил на санки пару жирных гусей – подарок жене станового – и поспешил на зов. Хозяйка приняла подарок очень любезно, а становой тотчас увел папу во внутреннюю комнату и сказал:

– Прости, Йося, больше тебя прятать не могу. Твои враги подкопались под тебя. По губернии пошли строгости. Предостережения да предупреждения. Еврей в деревне – сохрани Бог, чтоб не видно и не слышно было! Они теперь говорят об этом открыто, не таясь.

– Да может ли быть, – попробовал возразить отец, – из-за одного дня?

– Из-за одного дня…

– Что же делать? – спросил отец. – Может быть, есть какое-нибудь средство?

Становой развел руками, вытянул губы, словно говоря: делай, что можешь, а я ничего не могу.

Отец, не возвращаясь домой, отправился в уездный город, из уездного – в губернский. Так он метался, кидался и только через несколько дней вернулся домой, разбитый и расстроенный, не добившись почти ничего. Нашлись, правда, у него советчики, но советы их были разноречивы. Нашлись и ходатаи, которые обнадеживали, но надежды были слабы. Один из них, у которого, по его словам, была «рука» в управлении, взял на себя, разумеется, за хорошее вознаграждение, сговориться с этой «рукой», чтоб дать отцу право жительства, то есть перенести запись о поселении его в деревне на день раньше. Но все говорили, что ничего из этого не выйдет, он, мол, отъявленный мошенник. Все-таки папа дал ему задаток: кто знает, а вдруг?..

Этим «а вдруг» ходатай доил папу около трех месяцев, но толку никакого не вышло. Каждую неделю обнаруживалась новая «рука», которая требовала мзды, и рука отца устала давать. В один прекрасный день ходатай дал знать отцу, что уничтожить распоряжение о выселении невозможно, оно уже написано и подписано и лежит в должном месте. Но что же делать? Задержать – это обойдется во столько-то и столько-то. Папа дал столько-то и столько-то и задержал. Прошло несколько дней, и снова пришло известие, что бумага, несмотря на задержки, движется, и надо снова придержать ее. Папа снова дал столько-то и столько-то и снова задержал ее. Так дело и шло: ходатай стоял на страже и держал бумагу обеими руками, а бумага тем временем двигалась. Она двигалась медленно, шаг за шагом, незаметно для глаза, крадучись, как вор, но все же двигалась, и каждая задержка и остановка стоила отцу денег и, главное, ранила его самолюбие и изматывала силы: обивание порогов начальствующих лиц, бесплодная ходьба по инстанциям, тайные подарки, просьбы, лицемерие, унижение перед важными и бессердечными сановниками, отъявленными пьяницами, и перед наглыми щелкоперами, всякой мелкой сошкой, тайные встречи в грязных кабаках и бесконечные переговоры… Подобные поездки испортили отцу немало крови, и возвращаясь домой, он по два-три дня не вставал с постели. А поднявшись, затворялся один в своей комнате и часами шагал взад-вперед. Однажды в сумерках я увидел, как он стоит в углу перед маленьким кивотом и тихо плачет…

Немало седых волос на голове, немало морщин на лбу добавили ему эти дни.

Отец видел, что естественным путем спасение не придет, и стал уповать на милость Небес. Хлопотать он не перестал, ибо сказано: «И благословлю тебя во всем, что ни будешь делать»,[12]12
  Второзаконие, 15:18 (цит. неточно).


[Закрыть]
но в настоящее спасение больше не верил. Он тайно молился только о том, чтоб несчастье не торопилось прийти, а там, кто знает, может быть… Может быть, случится какое-нибудь чудо, манифест какой-нибудь, война или какое другое бедствие, которое заставит забыть про Йосю из Козеевки.

Между тем наступил месяц нисан.[13]13
  Нисан (иврит) – название весеннего месяца, в середине которого начинается праздник Песах.


[Закрыть]
От моего старшего брата Шмуэля, который служил трубачом в военном оркестре, пришло письмо, а в нем две новости: во-первых, он, Шмуэль, за свои отличные музыкальные способности удостоился нашивки, во-вторых, он получил от начальства отпуск на две недели и накануне Песаха приедет домой вместе со своей трубой. Папа прочел это письмо вслух, и весь дом радовался. Дети кричали: «Шмуэль приедет! Шмуэль привезет трубу!» Лицо матери на миг просияло, и в глазах блеснули слезы.

– Ай, жена, что ты плачешь? – говорит папа и тоже смахивает навернувшуюся слезу. – Вот тебе добрый признак. Вот увидишь, что Бог нас не оставит.

– Дай-то Бог. Хотя бы ради детей, – отвечает мама, с трудом удерживаясь от слез, чтоб не огорчать отца.

Увы, молитвы отца и матери не были услышаны. Несчастье пришло очень скоро и в такой день, когда мы меньше всего ожидали его: в канун Песаха.

III

Гость передохнул и продолжал дальше:

На этот раз канун Песаха выпал на пятницу, и у меня в памяти он сохранился во всех подробностях. С утра солнце светило не переставая, и оба дома, вверху горы и внизу, сверкали и улыбались друг другу обновленной белизной и кичились один перед другим своими поясами – синей лентой, проведенной под окнами в честь праздника. За домом раздавались песни баб, сегодня впервые вышедших на огород, и каждый час появлялась новая свежевскопанная грядка, черная и сырая. После дождя гора Зелига покрылась за ночь нежным покровом зеленого шелка. Тропинка, сбегавшая сверху вниз, по-новому зажелтела на этой зелени, вся сверху донизу посыпанная сырым золотистым песком. Никто не видел, кто посыпал ее, но все понимали, что рано утром это сделала тайком невеста в честь жениха, который должен был сегодня приехать. Мне жалко было топтать эту дорожку, не хотелось испортить ее прежде, чем ступит на нее нога жениха. В обоих дворах шли приготовления:[14]14
  К празднику Песах делается очень тщательная уборка дома, в особенности кухни: все восемь дней Песаха положено пользоваться специальной посудой и утварью, а обычная либо убирается на время, либо подвергается особой обработке.


[Закрыть]
чистили посуду, терли, скребли, так что слышно было издалека. Столы и стулья были осуждены на кипяток и на раскаленные камни, их терзала сухая рука сморщенной старушки Явдухи, этой объевреившейся бабы, которая следила за кошерностью лучше любой еврейки, и грубая толстая рука девки Параши с изрытым оспой лицом. Хозяйки весь день работали сами и заставляли работать других с тем же рвением, не покладая рук, словно состязались в усердии. Не шутка ведь: сегодня приедет Шмуэль, жених, и это после двух лет воинской службы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю