355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хаим Нахман Бялик » Как трубе стало стыдно » Текст книги (страница 2)
Как трубе стало стыдно
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:29

Текст книги "Как трубе стало стыдно"


Автор книги: Хаим Нахман Бялик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)

А надо вам сказать, что с тех пор, как от брата пришло письмо, между хозяйками возник спор. Моя мать утверждала, что Шмуэль – ее гость. «Сначала свои родители, – говорила она, – а потом уж невестины». А та возмущалась: «Вот и нет! Шмуэль жених, и где это слыхано, чтоб жених не провел хоть один Песах в доме невесты?» В дело вмешались мужчины и порешили так: пусть будет поровну. Первый седер – у своих родителей, второй – у невестиных.

Такое же разногласие возникло в этот день и между детьми. Каждый хотел ехать со Степой на ближайшую станцию встречать гостя, который должен был приехать поездом сегодня в полдень. В конце концов эта честь выпала мне. Я стою и с нетерпением жду, когда же наконец тронется повозка, ведь уже целый час как она запряжена и стоит у ворот. Она ждет Степу, который все еще сидит во дворе верхом на козлах и строгает и обтачивает топором белые палки, новые пасхальные ручки для ухватов и лопат. Я изо всех сил стараюсь помочь Степе, чтобы ускорить дело, но мать зовет меня мыть голову и переменить белье. Она боится, как бы я не замешкался в дороге, как бы праздник не застал меня грязным.

Чтобы не терять времени, я на этот раз охотно подставляю голову под горячую струю, под поломанный гребень, надеваю белоснежную шуршащую рубаху, от которой у меня холодок пробегает по коже, и в подходящую минуту пытаюсь упросить маму позволить мне сейчас – не ради меня, конечно, а в честь брата – надеть и новый костюм, и шапку, и главное, начищенные ботинки. Мне хочется показаться Шмуэлю во всем блеске. Но мама отвергает эту просьбу обычным аргументом: в дороге все это загрязнится, так что и для вещей и для меня самого лучше будет, если я надену их, когда вернусь. Я поневоле довольствуюсь малым и торжественно выхожу, обновленный и приукрашенный только наполовину. Накрахмаленная рубаха слегка трется о тело, и я чувствую, как часть праздничной радости уже впитывается в кожу и в кости.

В столовой я натыкаюсь на сестренку, которая сидит на скамеечке и толчет мацу в деревянной ступе, вдвое большей, чем она сама. Вторая сестра, совсем еще малышка, просеивает эту муку сквозь сверкающее по-пасхальному сито на белую простыню. На круглой деревянной решетке для просолки мяса уже давно лежат выпотрошенные куры, их синие пупки и золотистый жир, а между ними – разрубленный надвое индюк. С решетки стекает красная жижа. Средний брат натирает хрен, морщится и чихает. У двери в кухню стоит Параша вся в чистом: на ней белый передник и белый чепчик, как на невесте; ее изрытое оспой лицо сияет, она соскребает зазубренным ножом сверкающую чешую с толстой барахтающейся рыбы, для которой уже приготовлена медная кастрюля. Из кухни слышится шуршание растираемых пряностей и приправ, потрескивание огня, пылающего в обновленной печи, откуда выглядывает прокаливаемая в пламени посуда. Папа готовит харосет.[15]15
  Харосет (иврит) – традиционное еврейское пасхальное кушанье, приготовляемое из тертых яблок, корицы, вина и орехов.


[Закрыть]
Во дворе мама погружает в яму с водой огромную связку начищенных и блестящих вилок и ложек. Деревянная утварь: стулья, полки, бочка, белый ушат – все стоит уже на месте вычищенное и вымытое и исполняет свое назначение. Из другой ямы во дворе еще подымается маленький огонек от сожженного квасного,[16]16
  Квасное тесто и пять видов злаков (хомец, или хамец (иврит) запрещены к употреблению в Песах. Небольшое количество квасного полагается сжигать.


[Закрыть]
и в воздухе носится легкий дымок. Канун Песаха распространяет свои звуки и ароматы далеко кругом. Но сам Песах еще заперт в зале, в особой комнате, и мама не позволяет туда входить. Там он сидит, прячется, осиянный светом, словно царь, – там, за занавеской, среди дорогих белых подушек и сверкающих стеклянных рюмок и бокалов, – и перешептывается с Ильей-пророком. Только когда мама по необходимости открывает на секунду дверь, Песах взглядывает на нас, детей, одним глазком и подмигивает: «Тут я, детки».

Через полчаса после уничтожения квасного бричка трогается – и я в ней. Теперь я уже точно знаю, что еду и что через два часа, с Божьей помощью, увижу брата и его трубу.

Когда повозка свернула на ведущую к станции дорогу, до меня донеслись песни баб, копавших на огороде. Я повернул голову назад, туда, где мы жили: два белых дома, верхний и нижний, стоят в своих синих поясах и смотрят на меня. Оба торопят: не мешкайте в пути – Песах близок!

Дорога к станции, хотя и размокла немного от ночного дождя и кое-где пестрела болотцами, была не особенно плоха, и лошади бежали, по обыкновению, бойкой рысью. От деревни до станции два часа езды, столько же назад. Если нас никто не задержит, мы должны вернуться с гостем часа за два-три до наступления вечера, то есть когда все в доме уже будет готово к празднику. Я представляю себе, какая будет радость, когда повозка вернется со Шмуэлем, как оба семейства вместе выйдут его встречать, и невеста тоже.

Лошади бежали между вспаханных полей, позванивая бубенцами. Легкий ветерок дул в лицо. Настроение у меня было великолепное. Благодать близящегося Песаха витала над всем миром. Между легкими облачками открывались широкие пространства, сиявшие новой, пасхальной синевой. В чистом воздухе сталкивались волны нежного тепла и успокоительного холода, они попеременно дули в лицо и в затылок. Среди полей стояли, точно стеклянные, лужи воды: то они были гладки, так что небо отражалось в них, то дрожали холодной рябью и сияли золотыми и серебряными чешуйками, как пасхальные бокалы. Даже грязные остатки маленьких снежных холмиков, видневшиеся порой в ложбинах, не портили картину. Они казались мне последними остатками квасного, которые от стыда попрятались в землю.

Повозка бежит, мы выезжаем из полей в лес, из лесу на поле. Я тем временем обдумываю, как пройдут дни предстоящего Песаха. В этот Песах у нас будет необыкновенно весело. Каждый день веселье. В первый день родители невесты придут к нам: вино, пряники, торты, орехи и игра в орехи. На второй день мы пойдем к ним, и опять вино, пряники, торты, орехи и игра в орехи. Вечером опять все соберутся к нам. Придут родители невесты, она сама, Песах-Ици с женой. Все, все. Шмуэль будет играть на трубе. Дети будут танцевать. И опять вино, пряники, торты, орехи…

Скажу откровенно: больше, чем приезду брата, я радовался трубе, которую он должен был привезти, и она заставляла меня торопиться на станцию. Я никогда еще не видел трубы. Я знал ее только по фотографической карточке, которую брат прислал вскоре по поступлении в оркестр и которая висела на стене рядом со скрипкой. Брат изображен на ней в военной форме и с трубой в руках. Великолепная штука эта труба! И вот сейчас я не только увижу ее, я, может быть, подую в нее! Одно это «может быть» наполняло меня безграничной радостью, и я не мог удержаться, чтоб не поделиться этой радостью со Степой, который сидел впереди меня на облучке.

– Скажи, Степа, – обращаюсь я к нему – ты видал когда-нибудь трубу?

– Это как? – отвечает он, оборачиваясь ко мне с изумлением.

– Знаешь, Шмуэль привезет трубу, настоящую медную трубу!..

Это, по-видимому, его совершенно не трогает. Он ничего не отвечает, отворачивается к лошадям и снова совершенно спокойно погоняет. «Что он понимает, этот осел?» – думаю я с презрением. Я приставляю кулак к кулаку наподобие трубы и начинаю трубить и петь в такт подпрыгивающей бричке. Навстречу нам тянутся фуры, возвращающиеся со станции. Вот проехали легкие дрожки, в них сидят два чиновника. А я продолжаю трубить, ни на кого не обращая внимания. Только Степа несколько раз оборачивается назад и тревожно провожает их глазами, пока они не скрываются из виду, – будто чувствует, что эта встреча не к добру.

Подъехав к станции, мы увидели Шмуэля, ждущего на крыльце. Как огрубело его лицо, и где его борода? Я выскочил из брички и бросился к нему. Приветствия, поцелуи. Степа напоил лошадей и положил в бричку вещи брата. Я искал среди них глазами трубу, но не нашел ничего, кроме одного тяжелого и грубого сундучка и другого, поменьше и покрасивее, похожего на футляр. Я сообразил, что тут-то она и лежит, но на всякий случай спросил, что это.

– Это футляр с инструментом, – отвечал брат.

Рука, ощупывавшая футляр, сама собой отпрянула назад – из уважения. Инструмент! Я хотел попросить брата, чтобы он мне тут-же показал инструмент, но не решился. Я посмотрел на него умоляюще. Он, словно поняв меня, сказал:

– Надо спешить домой. Песах вот-вот наступит.

Он прав. Надо спешить домой, Песах вот-вот наступит. Мы все заторопились, уселись в бричку. Лошади легким и веселым шагом побежали той же дорогой, вызванивая: «Шмуэль едет! Шмуэль едет!» Шмуэль тотчас вступил со Степой в бесконечный разговор о деревенских делах; он спрашивает, а тот отвечает. Я же думаю только о футляре и о том, что находится там внутри. Я уже отчаялся было увидеть трубу в дороге: она была спрятана и заперта в футляре, как Песах в зале. Но Бог, очевидно, захотел вознаградить меня за тяготы пути, и неподалеку от дома у брата явилась прекрасная мысль трубным звуком возвестить о своем прибытии. Сказано – сделано. Он открыл футляр, и в его руках засверкала труба, вся из блестящей меди, со множеством тонких трубочек. Я едва не ослеп от блеска. Еще мгновение, и под пальцами брата из трубы стали выплескиваться, подымаясь и опускаясь, тонкие и чистые звуки. Инструмент заливался, как дитя. Но вдруг его медная глотка взревела изо всех сил, и по чистому воздушному простору понесся над полями прекрасный и мощный марш.

Степа взмахнул кнутом – и лошади полетели, как на крыльях. Колокольчики на их шеях сперва смутились было перед мощным маршем и словно смолкли, но тотчас очнулись и снова весело и дробно зазвенели, радостно возвещая: «Шмуэль едет! Шмуэль едет!» Деревья, что росли вдоль дороги, пустились в пляс и расступались перед нами; лужи сияли, приветствуя нас; все ликовало: Шмуэль едет! Шмуэль едет!

Бричка летит, и вдруг навстречу опять дрожки с двумя чиновниками. Те же самые дрожки и те же самые чиновники, которых мы встретили по дороге на станцию. Эта двукратная встреча показалась мне дурным знаком, над которым стоило призадуматься. Труба в руках Шмуэля вздрогнула и будто внезапно потускнела. Шмуэль быстро опустил ее на дно повозки и прикрыл шинелью. Бричка и дрожки быстро миновали друг друга, а их пассажиры, словно по какому-то тайному знаку, обернулись назад и долго подозрительно смотрели друг на друга…

Между тем наша бричка с внезапным быстро оборвавшимся грохотом проехала по маленькому мостику, перекинутому через ров, и въехала в деревню. Здесь, как было условлено, нас должны были встречать – но, к нашему удивлению, там никого не оказалось. На сердце стало тревожно. Брат протрубил еще один слабый сигнал и спрятал инструмент в футляр. Степа вдруг привстал, изо всех сил хлестнул по лошадям и погнал их вихрем. Мимо нас быстро проносились один за другим одинокие домики на краю деревни, заборы, босые грязные ребятишки, топтавшиеся в лужах, которые оборачивались на звуки бубенцов и кнута и глазели на солдата, несущегося в бричке.

Вот показались и два белых домика – на вершине и у подножия холма. Перед нашим домом стояла группа мужчин и женщин: видно, собрались в честь гостя. Но почему никто не шелохнется, не идет навстречу? Странно.

Степа по-прежнему правит стоя, расставив ноги и высоко взмахивая кнутом, который рассекает воздух, точно пузыри лопаются. Бричка шумно и стремительно приближается к дому. Вот я уже различаю в толпе отдельные лица. Семья Зелига, взрослые и дети, Песах-Ици, жена его… Наряды перемешались – праздничные, будничные… Вот новые шапки, платки, ботинки. Вот и невеста тут – вся в белом. Вот и деревенский староста с окладистой бородой и красным поясом. Он стоит в стороне с палкой в руках и с медной бляхой на груди. При чем тут он? И почему из наших никого нет?

Как только бричка остановилась у ворот и мы увидели лица собравшихся, сомнений не осталось. Без слов и объяснений все было понятно…

IV

Гость понизил голос и продолжал:

Разгадка была жестокой, настолько жестокой, что ее не мог постигнуть такой маленький мальчик, как я. Ведь все случилось так неожиданно!

Кто мог подумать, что когда мы с братом вернемся со станции домой, мы там ничего не найдем?

Кто ожидал, что в те четыре-пять часов, что мы были в дороге, придут к нам в дом чужие, погрузят вещи и людей на возы и скажут им: ступайте, куда глаза глядят…

И когда? Именно в такой день!

Сколько долгих месяцев это постановление подбиралось к нам, подкрадываясь, тихонько подползало, как змея, чтоб теперь, в момент, когда о нем забыли, вдруг выпрыгнуть и ужалить. И как же ядовито было это жало!

Лица встретивших нас близких, уже нарядившихся в новые шляпы и платочки, сказали нам о том, что произошло. Своим мрачным и убитым видом, заплаканными глазами они более походили на провожающих покойника, чем на встречающих гостя.

Когда Шмуэль, а за ним и я вылезли из брички, неожиданно вырвался и взвился, как стрела, горький вопль, крик одинокого отчаяния, вырвался и тотчас оборвался, словно отсеченный острым ножом, и прорезал глубокий след в воздухе и в сердцах. То кричала мать невесты. В этом оборвавшемся крике был стон души, отлетающей от тела. Дети разревелись. Мужчины отвернулись в сторону и усиленно заморгали глазами.

У меня потемнело в глазах, и то, что было дальше, я помню смутно, обрывками.

Мы со Шмуэлем стоим во дворе, и я не понимаю, как мы попали туда. Никаких людей – новые шляпы и ботинки сами по себе ходят за нами бесшумно, точно плавают в воздухе. Кто-то поблизости что-то говорит, я разбираю каждое слово, но не вижу, кто это, и не понимаю, что и зачем он говорит. Из запертого хлева – я вижу только его замок – доносится, пронзая мозг, жалобный рев теленка. Почему теленок ревет?

От стены дома отделяется и плывет по воздуху еще одна новая шляпа. Под ней борода, еще ниже две протянутые руки. Руки плачут, как дети, и говорят: смотри, Шмуэль, что сделали с нами. – Папа? Он еще здесь?

Вот и Явдуха. Она издали всматривается в Шмуэля, качает своей маленькой головкой и тихо стонет: «Родной ты мой, голубчик мой». Мы оказываемся в доме: все вверх дном.

Пасхальный стол, стены, окна – все голо. Кровати пустые. Несколько стульев валяются на полу. Вверх ногами…

Только маленький кивот по-прежнему стоит в своем уголке, покрытый чистым, новым занавесом, чтоб не видеть творящегося в доме безобразия.

Среди этих руин мечется старая Явдуха, всплескивает руками и тихо стонет:

– Пришли, окаянные, пришли… посадили на подводу и отправили… мать и детей…

Стоит ли рассказывать подробности выселения? Все было очень просто и быстро.

В полдень неожиданно нагрянули два чиновника, специально посланные из губернского города (те самые, которых мы дважды встретили по дороге), привезли из деревни три подводы и велели без всяких рассуждений погрузить на них людей и вещи и отправить в одно из ближайших местечек. Никакие просьбы, слезы и вопли не помогли. Мать и дети силой были водружены на подводу вместе с подушками, перинами, узлом мацы и прочим скарбом. Даже кастрюля с рыбой и горшок с мясом были сняты с плиты недоваренными и выселены с хозяевами. С переселенцами отправилась и лучшая из наших трех коров, мать оставленного теленка, потому что дети нуждались в молоке. Отцу большого труда стоило получить разрешение остаться на час, пока прибудет бричка с двумя сыновьями, но с условием, чтобы затем все немедленно покинули деревню – в тот же день, в той же повозке. Сельскому старосте строго-настрого было велено проследить, чтобы приказ был исполнен в точности.

Приказ был исполнен в точности.

Папа передал Тору с ее маленьким кивотом Зелигу, вручил связку ключей старой Явдухе, которая осталась сторожить дом, и заторопился сам и заторопил нас со Шмуэлем садиться в повозку, чтоб догнать мать и детей.

Настал последний миг разлуки. Старая няня прижала мою голову к своей груди и разрыдалась. Из толпы снова послышался плач женщин. Мать невесты упала в обморок. Невеста закрыла лицо руками, плечи ее дрожали.

Бричка тронулась. Взрослые мужчины, Зелиг и Песах-Ици, молча проводили нас до конца деревни, где начинался лес, и вернулись обратно. Из крестьян никто не вышел нас проводить. Завидев бричку издали, они поспешили попрятаться по домам. Через минуту мы очутились в лесу. Все осталось позади – два белых домика, холм, провожавшие, староста с палкой и медной бляхой, Явдуха – нет больше деревни.

Справа от дороги, сквозь ветви тощих деревьев, проглянула круглая полянка, посреди которой высилась незаконченная постройка – смоляной завод. Штабеля кирпичей скорбно смотрели на нас из-за стволов деревьев. Мне казалось, что они очнулись от глубокого, тяжкого сна и тихо жалуются: «Йося, Йося, почему ты нас покинул?»

Папа отвернулся, чтоб не видеть. Вдруг послышалось всхлипывание и тихие вздохи.

Папа плакал.

Степа сердито стегнул по лошадям, словно хотел конским топотом и звоном бубенцов заглушить плач отца, но лошади были утомлены, дорога скверная, и повозка продвигалась медленно.

Снова бежит бричка между лесов и полей. Снова тихо и мелодично позванивают бубенцы, но как грустен теперь этот звук!

Под вечер показались, наконец, вдали три тянувшиеся по грязи подводы, груженные людьми и узлами. За последним возом шла привязанная к нему корова. Она все время оглядывалась назад и отчаянно ревела. Я вспомнил мычание теленка, запертого в хлеве.

Через несколько минут мы поравнялись с возами.

Как рассказать о встрече матери с сыном? Это свыше моих сил, лучше мне обойти это молчанием. После той встречи под открытым небом мать долгое время лежала, как мертвая, утонув в груде узлов с подушками и перинами. Рядом с ней, свернувшись, прикорнула моя маленькая сестра, уснувшая в слезах, с мокрыми щеками. Вторая сестра и средний брат сидели на других возах, тоже с заплаканными лицами.

На закате обоз достиг леса, находившегося на расстоянии получаса от местечка. Мать вдруг встрепенулась, поправила платок на голове, вынула маленькую коробочку из одного узла, велела остановить воз и слезла.

– Куда? – спросил папа, видя, что она направляется в лес, к горке, и тоже задержал бричку.

– Зажечь свечи, – отвечала мама.

Никто не удивился. Ведь сегодня и суббота, и Песах, а мама еще ни разу в жизни не пропустила благословения свечей. Но никто вообразить не мог, что в сумятице выселения она не забудет приготовить свечи – на случай, если придется застрять в дороге.

Шмуэль бросился за ней помогать. Крестьяне с благоговением ожидали на месте. На горке зажглись два маленьких огонька. Слепой лес вдруг прозрел, в нем явились два живых глаза. Деревья в лесу молча дивились на еврейку в платочке, которая в этот миг стояла среди них, прикрывала руками свечки и тихо плакала.

Поразительная вещь: как ни печально и как ни странно было все, что происходило в этот день, мне показалось, что в тот момент, как в лесу зажглись два маленьких огонька, лес наполнился святостью и в одном из укромных уголков его, где-то в издавна спрятанном храме, открылись маленькие врата милосердия и выглянул оттуда добрый ангел. Два огонька показались мне двумя золотыми точками, венчающими конец молитвенного стиха на краю горизонта: до сих пор – будни, отсюда – суббота и праздник. Охватившая нас всех скорбь, как будто чуть-чуть отступила и осенилась святостью. Казалось, даже крестьяне почувствовали это, и когда они вместе с лошадьми и подводами снова двинулись в путь, их шествие по сумеречному лесу словно озарилось каким-то неведомым светом, и их «гей! гей!», понукавшее усталых лошадей, звучало добрее и милосерднее, будто скорбь этих мгновений окропила и их, смягчив сердце и голос.

Помолившись над свечами, мать уже не захотела сесть на подводу, а пошла пешком по краю дороги. Шмуэль и папа молча шагали по обе стороны от нее. Дети, по совету отца, перешли с подвод в нашу бричку, и Степе было приказано везти их в местечко, не дожидаясь подвод. Очень скоро подводы, силуэты идущих рядом людей и лес остались позади. Я еще раз оглянулся на холмик в лесу: два огонька мелькнули на миг и тотчас скрылись. «Потухли», – подумал я с испугом, и мне стало жаль леса, который снова ослеп и погрузился во мрак. Врата милосердия распахнулись на миг и снова закрылись, добрый ангел спрятался, все кругом замерло.

Повозка между тем выехала из лесу, и круглая луна, неожиданно, как из-под земли, выскользнувшая нам навстречу, смотрела на нас своим полным ликом, изумленно спрашивая: кто это едет здесь в такой час?

Мы все съежились в повозке и сидели молча. На душе было пусто. Холод, темнота, обида, стыд. Как мы приедем в местечко в такое время?

А местечко быстро бежит нам навстречу, издали мигает нам в вечернем сумраке множеством огоньков, праздничных огоньков, которые говорят о мирных домах, о чистых и сияющих комнатах, о столах с белыми скатертями, уставленных всякими яствами, о сияющих подушках, о вине, алеющем в бокалах из дорогого стекла, о сверкающих вилках и ложках, о новых одеждах и нарядах, о праздничном настроении, о просветленных лицах…

Из всех евреев мира, может быть, только мы одни в этот час находимся в дороге.

Я взглянул на небо. И оно в эту ночь принарядилось в самую свою синюю синеву и рассыпало по ней все свои украшения – звезды большие, малые и совсем малюсенькие… То тут, то там наползают на них серебряные цепочки легких облаков, едва заметных, воздушных, оттеняющих легким кружевом густой бархат праздничной синевы. Вот они обступают пасхальное серебряное блюдо – луну – и осторожно снимают с него белоснежную салфетку, облачную кисею, обнажая его во всем великолепии.

С лунным светом излучается тихая скорбь и наполняет сердце отчаянием. Что-то сдавливает горло, слезы навертываются на глаза. И вдруг нам становится понятно все, что с нами случилось, – и льются слезы. Сперва мы плачем тихо, каждый про себя, потом громко, в голос – все четверо вместе.

Мы плачем, а бричка бежит, бежит.

Когда мы добрались до местечка, луна уже стояла в зените. По предложению брата Мойше, бричка ехала впереди, а мы слезли и шли пешком, сбоку, во мраке, стараясь укрыться, как воры, в тени заборов и домов. Предосторожность эта, правда, была излишней, потому что на улицах не было ни одной живой души: все еще были в синагоге. До постоялого двора мы дошли в полном одиночестве.

Спустя еще четверть часа прибыли на постоялый двор подводы. В эту минуту все вышли из синагоги, и проходившие мимо евреи в праздничных нарядах с изумлением смотрели на три груженых воза, остановившиеся у корчмы Мойше-Аарона, на кусочки мацы, осыпавшиеся с одного из них в лунном свете.

В эту ночь, – закончил рассказчик свой рассказ, – я в первый раз вместе со всей семьей провел седер за чужим столом, за столом корчмаря Мойше-Аарона – добрая ему память. Этот добрый человек всех нас оставил у себя, не дал разлучиться. Более того, желая порадовать моих родителей, он почтил меня «четырьмя вопросами».[17]17
  Четыре традиционные вопроса, которые маленькие дети задают родителям на седере, праздничном застолье в первые два вечера Песаха.


[Закрыть]

– А труба? – раздался вдруг голос маленького мальчика, присутствия которого за столом никто раньше не замечал. Все посмотрели на ребенка, и он покраснел. Гость улыбнулся и ответил:

– Труба? Через две недели, когда кончился отпуск, брат вернулся с ней на службу, и мне больше не удалось услышать ее голоса. Все это время она провалялась под кроватью в корчме, куда ее в футляре запихнули вместе с остальными вещами. Она не посмела вылезти оттуда и подать голос. Ей было стыдно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю