355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хаджи-Мурат Мугуев » Рассказы разных лет » Текст книги (страница 5)
Рассказы разных лет
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:02

Текст книги "Рассказы разных лет"


Автор книги: Хаджи-Мурат Мугуев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Прошло еще два дня. Наш полк по-прежнему стоял в резерве. Эти дни я проводил в расположений остальных взводов, тормоша бойцов, осматривая оружие, седловку и обоз. Утром я устроил проводку и осмотр коней. Мы мяли им бабки, терли холки и смазывали набитые спины, заливая пораженные места жиром, мазями и густым зеленым мылом.

В эти дни я приходил на мельницу только ночевать. Зато кони моего эскадрона были отлично накормлены, вычищены и игривы. Бойцы с уважением поглядывали на меня, когда я в девятый раз обходил коновязь, заглядывая в торбы повеселевших коней. Комполка похвалил меня, отметив заботу об эскадроне. Если б они знали, что в этом сугубом рвении и заботах прятал я свою неистовую любовь к немке!

И вот тут со мной произошла странная вещь. Что это такое – случай, совпадение или же какое-то другое необъяснимое явление? Когда я выходил из штаба полка, у самого крыльца я встретил переходившую дорогу Минну.

Немка вздрогнула, задержалась на миг и… опустив голову, быстро прошла мимо, но я видел, как вспыхнули ее щеки и кончик маленького ушка.

Я медленно пошел вдоль села, все думая, думая и думая о моей дорогой хозяйке и ее вспыхнувшем лице.

Очнулся я за околицей, наткнувшись на небольшое стадо коров. Пастух, подросток лет шестнадцати, поднялся из ковыля и нерешительно попросил табаку. Закурив, он срывающимся, петушиным баском сказал:

– А я тебя, товарищ, два раза окликал… пока ты на телка не наткнулся.

Мы покурили. Белое, стелющееся море ковыля уходило далеко по степи. Сильно пахло мятой, полынью и чабрецом. Я лежал на животе рядом с мальчишкой-подпаском, болтая ногами, чему-то смеялся вместе с ним, а внутри у меня пело, ликовало.

– Чудной ты… и веселый, – вдруг сказал пастушок, – аж наскрозь светишься. А я веселых люблю – сознался он и заиграл на своей камышовой дудке.

До сих пор я помню этот острый и пряный запах степных трав, незатейливую мелодию пастуха и горячее, яркое солнце, кипевшее в моей груди.

В село я вернулся другим путем. Обойдя церковную площадь, я пересек пустырь, где одиноко торчал станичный журавель с длинной деревянной колодой, из которой казачки по вечерам поили скот. За углом слышались женские голоса, пронзительно завизжал поросенок и, вереща, стремительно пробежал мимо меня. За ним, размахивая хворостиной, выскочила казачка. Увидев меня, она спряталась за плетень. Посреди улички стояли три женщины, оживленно гуторя между собой. Одна из них равнодушно посмотрела на меня пустым, безразличным взглядом и чуть-чуть посторонилась. Другие две, ядреные, разбитные казачки, лукаво ухмыльнулись. Круглая, молодая бабенка, толкнув локтем молчавшую соседку, что-то громко сказала. И все трое задорно и густо захохотали мне вслед. Я оглянулся. Лица первой я не видел – она отвернулась, – зато толстушка вызывающе подмигнула мне и, хлопая подругу по бедру, крикнула:

– Эй, товарищ… слышь, что ли?

– Ну слышу! В чем дело, тетя?

– А вот в ей, – показывая на соседку пальцем, сказала казачка. – Она к тебе в стряпухи хотит. Возьмешь, что ли?

– Если не дорого, возьму, пожалуй, – засмеялся я.

– Об цене разговор после будет… споетесь. Ты гляди, баба-то какая! Что грудью, что спиной – всем вышла, – подталкивая вперед хохотавшую подругу, озорничала казачка.

Я хотел ответить ей, но так и остался с раскрытым ртом. Из-за угла, обходя баб, вышла Минна.

Она прошла мимо меня, не поднимая глаз. Я растерянно поглядел ей вслед, забыв о моих веселых, озорных казачках. Немка шла быстро и ровно. Из-под белого платочка огненной прядью вырвался и блеснул знакомый клок волос. Не оглянувшись, она скрылась за плетнями станицы.

Я все глядел вслед, хотя на дороге уже не было никого.

– Растаял, нечистый дух! Гляди, очи лопнут, на баб чужих глядючи! – обозлилась казачка и, проходя мимо меня, вдруг сказала визгливым голосом: – Проходи, проходи, антихрист окаянный! Сейчас до командира пойду жалиться, чево к бабам кидаешься!

И они негодующе прошли мимо меня.

Ночью меня разбудили. Конный ординарец привез из штаба приказ. Его появление произвело немалый переполох. Разбуженная шумом немка, накинув на себя платье и засветив ночничок, с тревогой глядела на конверт в руках ординарца. Игнатенко, сидя на полу в ожидании, зевал и почесывал волосатую грудь. Из сенец заглядывали полуодетые бойцы. Появление ординарца среди ночи могло кончиться немедленным выступлением в поход.

Я вскрыл пакет.

«Ввиду полученных сведений о прорыве белоказачьей дивизией Улагая у Солодовников ваш эскадрон временно, до ликвидации прорыва белых, закрепляется за штабом полка в качестве его боевого охранения. Примите меры к усилению постов и пр.».

– В поход? – застегивая гимнастерку, спросил взводный.

На дворе раздавались голоса, вспыхивали огоньки, топотали кони. Эскадрон готовился в путь.

– Спать! – коротко сказал я. – Завести коней обратно. А ты, взводный, усиль у моста караулы.

– Слушаюсь! – сказал Игнатенко, надевая на ходу винтовку и волоча за собою патронташ.

Немка молча смотрела на меня.

Бойцы укладывались в сенцах, тихо перешептываясь и вздыхая.

– Ложись спать! – сказал я хозяйке и вышел во двор.

Светили звезды, плескалась вода, да, приглушенно топая, прошел караул. Обойдя дневальных, проверив посты, я вернулся обратно. Игнатенко уже спал, чуть посвистывая носом.

Перешагнув через него, я тихо разделся и прилег.

В сенцах всхрапывали бойцы. Кто-то протяжно простонал во сне. Девочка хозяйки завозилась на лежанке, и сейчас же раздался тихий, еле слышный голос Минны, баюкавший ребенка:

 
А-а-а, шляф, Киндхен, шляф!..
 

Я затаил дыхание.

 
Да дранзен штен цвай Шаф… —
 

шепотком напевала Минна.

Ребенок стих.

Еще в гимназии я неплохо знал немецкий язык, но за годы войны хотя и забыл его, все же песенку Минны понял до конца.

 
Унд венн майн Киндер нихт шлафен вилль,
Данн комт дас шварце унд бейст…
 

– А-а-а… – еле слышно донеслись до меня слова замирающей колыбельной.

Неожиданно для себя я тихо, но очень внятно сказал:

– Их либе дих, Минна!

Песенка оборвалась. Но я знал, что хозяйка не спит, тревожно прикорнув в своем углу.

По двору бегала Пупхен, волоча за рукав большую, сшитую из разноцветных лоскутков куклу, сооруженную эскадронным швецом Недолей. Голова куклы была сделана из кожаного кисета, на белой потрескавшейся коже которого чернильным карандашом были нарисованы нос, два глаза и покривившийся рот. Я узнал его. Это был кисет взводного, щедрый подарок влюбленного Игнатенко.

– Всем взводом малювали. Кто портки старые дал, а кто и кишеня не пожалел, – многозначительно сказал взводный, поглаживая усы.

– На то ж оно дите мало́е. Гляди, как радо, аж светится, – засмеялся Недоля, перекусывая длинную нитку и вдевая ее в иглу. – Я из цих остатков, мабуть, ишо каку-не́будь матрешку ей зроблю.

Через двор шла хозяйка, неся на коромысле ведра с молоком. Когда она поравнялась с нами, я негромко, раздельно повторил:

– Их либе дих!

Опущенные веки Минны дрогнули, шею и уши залила краска смущения.

– Чего… чего? Как ты сказал, Василь Григорьич? – изумленно спросил Игнатенко.

– Погода, говорю, нынче хорошая.

– Погода? – недоверчиво протянул взводный. – А ты разве по-ихнему знаешь?

– Знаю!

– По-года! – косясь на меня, повторил он.

Я пошел к воротам, чувствуя на себе тяжелые, недоверчивые глаза Игнатенко.

В полдень в село пришли и остановились на ночевку обоз с боеприпасами, лазаретные двуколки да полурота пехоты, прикрывавшая их в пути. Мимо станции к Великокняжеской, пыхтя, прошел бронепоезд «Красный Царицын». Часа через два со стороны Маныча донеслась далекая орудийная пальба. Потом все стихло. Близился вечер. Желтый закат облил степь, позолотив горизонт и небеса.

По дороге шло стадо коров, впереди которых, задрав хвосты, суматошно скакали телята. Сквозь облачко пыли я увидел пастушонка, с которым день назад лежал за околицей в траве.

– Давай закурить, товарищ, помираем без курева!

Покурив, он тряхнул головой и побежал за стадом, оглушительно хлопая длинным кнутом.

Пахло коровами, молоком, теплым навозом. Со степи набегали запахи мяты и чабреца.

В штабе меня предупредили о возможности скорого выступления в поход.

Через приоткрытую дверь до меня донесся разговор. Беседовали Минна и Игнатенко.

– Чего тебе давеча сказал командир?

– Чего говориль? Я его не понималь.

– Как «не понималь»? Разве ж он не по-вашему балакал?

Минна ответила не сразу.

– Не знаю! Я не понималь, – снова повторила она, и я услышал, как сильней зазвенели перетираемые полотенцем чашки.

– А сама покраснела, – внезапно снижая голос, хихикнул взводный. – Аж вся зашлась краской. Отседа… и до энтих пор тоже… – Его голос взволнованно оборвался.

Послышалась недолгая возня. Затем напряженное дыхание борющихся людей, чмоканье, напоминающее сорванный, неудавшийся поцелуй, глухой звук, похожий на удар или толчок. По полу, звеня, разлетелась посуда. Из сеней стремительно вышла Минна, приглаживая на ходу волосы и сбитый на сторону платок. Глаза ее были сухи и злы.

Увидев меня, она остановилась и молча посмотрела мне в глаза, пристально, спокойно, сурово.

С тех пор прошло, уже много лет, но и сейчас, вспоминая этот взгляд, я волнуюсь, как и тогда. Повторяю, в эти дни я по-хорошему, по-настоящему любил мою немку. И, как видно, она почувствовала это. Ее злые, суженные зрачки дрогнули, в них затеплился огонек. Она вздохнула, отвернулась и тихо прошла во двор. Я смотрел ей вслед растерянный, смущенный. Дойдя до ворот, Минна вдруг обернулась, встретилась со мной взглядом, и, засмеявшись радостным и глупым смехом, побежала по дороге к селу.

В хате, у зеркала хозяйки, покручивая ус, стоял взводный.

 
Вертится, крутится шар голубой… —
 

разнеженным голосом напевал он.

 
Вертится, крутится над головой…
 

Перегнувшись ближе к стеклу, он выдавил на щеке прыщ и подмигнул мне.

 
Вертится, крутится, хочет упасть.
Кавалер барышню хочет украсть!
 

– Романец – первый сорт! Хорошая песня! – похвалил он свой репертуар.

– Подходящая, только вот что, кавалер, ты зачем хозяйку обижаешь?

– А что? Не обижал!

– Не ври, взводный! Брось свои романсы и приставания, а то…

– Что «а то»? – внезапно багровея, переспросил Игнатенко. – Ты что об себе думаешь? Раз командир, так во все дела лезть можешь? Ты эту дурость брось! Слышишь? Я не погляжу, что ты начальник, ежли что, недолго и за клинок… – И он постучал по рукояти своей шашки.

Я молчал.

Это еще больше взбесило его.

– Подумаешь, учитель нашелся! Ентельхенция собачья! Посадили тут вас на нашу голову… Три года на германской от офицерья спокою не было, так на вот, и в Конармии благородия дали! Чего глядишь? Чего наставился? У самого с немкой не выходит, так рабочий человек виноват? А я, может, с ней ищо сегодня спать буду! Какое тебе дело? Ну? Какое?

– Не таращь глаза, не испугаешь, да и усы тоже придержи – рассыплются! А насчет шашек разговор у нас потом будет. Понял? По поводу же хозяйки – если так ставишь вопрос, то пусть эскадрон решает.

– Ка-ак эскадрон? Ему какое до того дело?

– А так! Общее это дело, эскадронное. Вся сотня немку под защиту взяла, всем эскадроном и решать будем.

– Что решать-то? – запнувшись, спросил Игнатенко.

– Сам знаешь что, – снимая амуницию, сказал я.

– Да что я сделал, Василь Григорьич? Ну что такого? Ну, разок облапил было… побаловался.

– Там будешь говорить, взводный, перед всеми.

– Не надо этого, товарищ командир.

– Чего – этого?

– Того, значит… срамить меня не надо перед всеми.

– Чем срамить-то? Немка выйдет, свое скажет, а ты говори то, что мне сейчас сказал. Можешь и вовсе отказаться… Не трогал, мол, не лапал… врет все хозяйка.

Игнатенко молчал и только переступал с ноги на ногу.

– Не надо этого, прошу тебя, Василь Григорьич, – наконец обмякшим голосом хрипло сказал он и отвернулся.

– А почему?

– Товарищей стыдно! Сам ведь понимаешь, Василь Григорьич, эскадрон не шутка… Как возьмут все они меня за зебры! Сраму не оберешься. Потом год в глаза никому смотреть нельзя будет. Да и какой я тогда для них начальник буду?

– Почему же? Ведь только что ты кричал на меня, на шашках рубиться хотел, интеллигентом называл, а теперь отбой бьешь!

– Василь Григорьич, ну что ты, дорогой, куражишься да дурочку из себя строишь! Сам знаешь: раз эскадрон решил немку не обижать, разве кто противу всех пойдет? Раз все товарищи ее своей красноармейской женой или навроде вдовы посчитали, так все ее и беречь по-товариству должны…

– Ну?

– А я с путе сбился. Ошибся маленько. Я думал, что она не спротив. Ежели по согласу – эскадрон тут ни при чем. А она… – взводный замялся. – Одно слово, виноватый. Так ты, Василь Григорьич, не говори эскадрону. Не простят такого ребята. А что насчет разных там шашек болтал, так вдарь ты мине раз, ну два по морде – и квиты. А? Идет? Василь Григорьич? – И он с надеждой уставился на меня.

– Ну ладно, и бить не буду, и эскадрону ни слова, тем более – скоро в поход.

– А что? Разве чего слышно?

– Денька через два выступаем.

– Через два день? Через два день? Уходиль? Геен зи форт?

В дверях, опершись о косяк, стояла хозяйка.

– Цвай одер драй таген, – ответил я.

– Цвай… таген… – Губы хозяйки дрогнули.

– А говорила – не понимаешь, чего командир по-германски сказал! – сердито сказал Игнатенко, о котором мы в эту минуту забыли совсем.

Стемнело. На селе загорелись огни. Бойцы ужинали, позванивая котелками, чавкая и смачно жуя.

Игнатенко сидел на полу, играя в шашки с Недолей. Пупхен мирно спала, зажав под локоток свою размалеванную Матрешку. Я разглядывал на карте-десятиверстке Сальскую степь, через которую шла кавалерия белых.

– Вот и запер свою дамку! Сиди, покуда не выпущу, – делая удачный ход, засмеялся Игнатенко, победно глядя на озадаченного Недолю.

На постели, задумавшись, сидела хозяйка. За весь вечер она не сказала ни слова. Глаза ее были беспокойны. Лицо озабоченно. Глубокая морщина прорезала лоб. Что-то тревожило ее. Неужели наш близкий уход? Раза два я искоса, будто нечаянно, взглядывал на нее, но она упорно не замечала меня. Губы немки были сжаты, чересчур спокойное лицо бледно.

– Сдавайся, Недоля, чего там! Все равно от судьбы не уйдешь! – снова засмеялся Игнатенко.

Немка вздрогнула, и ее бледные щеки запылали.

Она порывисто встала и сурово, почти с ненавистью оглядела нас. Ее потемневший взгляд остановился на мне. Игнатенко, бросив дамки, изумленно смотрел на нее. Бойцы, удивленные странным видом хозяйки, смолкли.

Вдруг Минна крупными шагами стремительно подошла ко мне. Глаза ее были суровы, но лицо стало мягче, и нежная, чуть заметная улыбка прошла по нему.

Она за руку потянула меня к себе. Я встал, и хозяйка на виду у всех медленно обняла меня.

Взводный, держась за стенку рукою, неподвижно сидел на полу. Бойцы из сенец заглядывали в комнату. Кто-то выронил чугунок, загромыхавший по полу.

Не обращая внимания на людей, Минна приподнялась на носки и, дотянувшись до моих губ, крепко поцеловала меня.

Игнатенко охнул и завозился у порога. Тогда хозяйка сердито повернулась к нему и, резко шагнув вперед, одним рывком руки опустила тяжелую войлочную полость, висевшую над выходом в сенцы. Затем она прикрутила огонек ночника и обвила меня руками.

Ночничок мигнул и с треском потух. В хате стало тихо. И вдруг я услышал, как за опущенной занавеской стали уходить люди. Они старались не шуметь, еле ступая на носки. Когда кто-нибудь из них неосторожно ступал, остальные сдержанно цыкали на него. Так прошло несколько секунд, затем послышался чей-то возмущенный голос:

– А ты чего остаешься, взводный? Выдь, выгребайся немедля… Весь эскадрон требовает.

Секунду спустя тихо закрылась дверь. Сенцы были пусты.

Когда я проснулся, Минна, одетая в белую кофту и новую юбку, уже суетилась за столом. Ее длинные, рыжие косы были заплетены, выбиваясь из-под нарядного платка. Запах свежего утра, горячего хлеба и жарившейся яичницы несся из сенец. В сенцах не было никого.

Стол был покрыт красной скатертью с черными поперечными полосами, пол чисто вымыт, а на стенах развешаны белые рушники и цветные олеографии, видимо покоившиеся на дне сундука.

«Новобрачные!» – подумал я.

Минна вышла. Я быстро оделся и, подойдя к окну, распахнул его. Свежий утренний воздух ворвался в комнату. Во дворе было оживление. Я перегнулся через подоконник и обомлел. Под окном в кружок стояли эскадронцы, посреди которых с белым платком в руке виднелся бородатый Скиба, лучший песенник и запевала полка.

Увидя меня, казаки заулыбались, закивали головами, но серьезный Скиба поднял руку и махнул платком.. Все сразу смолкли и подтянулись.

«Что за черт!» – подумал я.

 
По полю соколик по-ха-живает…
Он лебедку бе-е-лую выгля-ды-вает… —
 

высоким, чистым тенорком завел Скиба, дирижируя платком.

И сразу же по двору мельницы разлилась старая терская казачья свадебная песня.

 
Чтоб была лебедушка краше всех… —
 

подхватили голоса.

 
Чтоб очи были лазоревые… —
 

загудели басы… И подголосок, взлетев высоко над поющими и обгоняя их, выводил:

 
Сокол-ба-атюшка, Василь Григорь-е-вич,
Не пущай лебедку одну гу-у-лять…
 

«Да здесь весь эскадрон!» – смутился я. Но тут платок Скибы снова взметнулся вверх. Свадебная оборвалась, и озорная, веселая песня:

 
Командир наш, командир,
Командир наш молодо-ой… —
 

разлилась, разлетелась по тихой мельнице. С присвистом, с уханьем, с пристуком пели озорную песню смеющиеся, довольные эскадронцы. А у самого круга песенников, посреди казаков, подбоченясь, стояла веселая, смеющаяся Минна.

Целый день эскадрон добродушно озорничал над своим командиром и сияющей Минной. Целый день я не видел взводного Игнатенко, уклонявшегося от встречи со мной.

Через день мы уходили в поход.

Рано утром, когда через село потянулись обозы и я, уже сидя на коне, выводил эскадрон, обняв стремя и припав головою к моему колену, провожала нас наша хозяйка: Слезы мешали ей говорить, она, всхлипывая, только кивала проходившим мимо нее эскадронцам.

И они, теперь серьезные и чинные, понимая ее состояние, степенно проезжали мимо, кланяясь с коней, прощаясь с нею:

– Бувай здорова, хозяйка!

– Не поминай лихом!

– Спасибо за ласку! Мабудь, ще встретимся!

А швец Недоля, нарушая дисциплину и строй, выехал из рядов и, вытягивая из кармана тряпицу с сахаром, сказал:

– Отдай, мать, дочке, да смотри береги дите!

Пыль уже поднялась за околицей, когда я на намете догнал свой эскадрон.

Село скрылось за холмами.

– Василь Григорьич, а который теперь будет час? – вдруг спросил меня взводный, и по его неестественно напряженному лицу и смущенно бегавшим глазкам я понял, что он простил меня.

Вместо ответа я вытащил из кармана белый с розово-кирпичным отливом кругляш и протянул его Итнатенко:

– На.

Он взял и, поднося к самому носу, понюхал его.

– Духовитый! Хорошие кругляши печет немка… – одобряюще сказал взводный, – не иначе как в меду тесто катает да на смальце жарит.

Он помолчал. Утреннее горячее солнце играло на глянцевитой, твердой корке кругляша.

Взводный переломил его, засунул кусок в рот, долго, с наслаждением жевал и вдруг подмигнул мне:

– А ведь не скажи ты, Василь Григорьич, тогда германке эти самые слова, ни ввек бы она на тебя не взглянула!

– Какие слова?

Степь курилась далекими сизыми дымками. За буграми вставала пыль. Кони шли широким шагом, пофыркивая и горячась. Эскадронцы стихли. Чуть слышный говорок висел над колонной.

– Какие слова? – переспросил я.

– Германские. – И вдруг, что-то припоминая, взводный неистово закричал: – Эх… лех… дех!.. Кабы не те слова, не видать бы тебе, прямо скажу, германки.

Он вздохнул и продолжал:

– Ты, товарищ командир, в разных там гимназеях да музеях учился, академии, может, кончал. Я не сержусь, чего уж… А вот кабы не эти слова, быть бы королем Игнатенко!

Он доел кругляш и, круто повернувшись на седле, хрипло запел:

 
Эх, да расколися, сырой дуб,
На четыре грани…
 

И казаки-эскадронцы, словно ждавшие запевки взводного, разом подхватили с коней песню, которую пели бабы по станицам.

 
А кто любит чужих жен… —
 

и весь эскадрон с ухмылкой глядел на меня, весело, любовно и ободряюще выкрикивая озорные, веселые слова песни, —

 
Того душа в рае!
 

Это пелось для меня. Это значило, что эскадронцы вторично чествовали меня – не как своего командира, а как представителя сотни, ухаря казака, молодчагу парня, выполнившего с честью весь несложный этикет казацкой любви.

Кони мягко ступали по пыли.

И, несмотря на то, что мы были на походе, что уставом не разрешается петь на линии огня, я молчал, слушая, как бесшабашно звенели казацкие голоса над тихой степью и как увлекшийся, примирившийся Игнатенко, размахивая плетью, дирижировал орущим эскадроном.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю