355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хаджи-Мурат Мугуев » Рассказы разных лет » Текст книги (страница 4)
Рассказы разных лет
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:02

Текст книги "Рассказы разных лет"


Автор книги: Хаджи-Мурат Мугуев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

– Ну, все готово для встречи дорогих гостей, – обойдя позицию, сказал Кулик и лег на траву возле наблюдателя.

Восток уже посерел. Влажный туман, оторвавшись от земли, низко стлался по равнине. Предутренний холодок пробежал по курганам. До восхода солнца было недалеко, хотя мгла еще курилась, и была дымчатой и неясной.

– Идут, – сползая на животе с кургана, прошептал наблюдатель.

Кулик сильней прижал к глазам бинокль и, не двигаясь, глядел вперед, в темную мглу, которую прорезал какой-то шум. Лежавшие в засаде конармейцы затаили дыхание.

– Без моего приказа не стрелять, – не отрывая от глаз бинокля и не поворачивая головы, сказал командир.

Шум нарастал. Уже отчетливей слышались цокот копыт, бряцание сабель и прерывистый храп коней. Из серой мглы вырвались конные. Они на широкой рыси пронеслись мимо, обдавая стремительным, свистящим ветерком лежавших у обочины конармейцев. Они как видение, как выходцы тьмы пронеслись мимо и исчезли за дорогой. По-видимому, это были передовые. Не успел растаять стук копыт, как вдали, за курганами, снова возник шум. Но теперь это был топот множества коней. Стучали колеса, тарахтели телеги, раздавались возгласы, отдельные голоса. Темная масса быстро катилась по дороге, и вместе с нею рос и приближался гул. Вдоль дороги бежало облако пыли, уже различаемое глазом в дымчатой предутренней мгле.

Восток посветлел. Сквозь мутную и седую мглу просачивался свет. Пока еще слабый, еле ощутимый, он раз и другой пробежал по степи и, как бы задерживаясь на гребнях курганов, медленно пополз дальше. Словно какая-то пелена сдергивалась с горизонта. Он светлел и окрашивался в розоватый цвет.

Из-за поворота вынеслась толпа конных. За нею сплошной массой скакали тачанки, телеги, экипажи. Они уже миновали курганы. Низко опустив головы, откинув назад шеи и тяжело дыша, вылетела первая тройка. За нею мчалась вторая, третья… остальные. Пыль, кружа, взлетала из-под копыт разъяренных скачкою коней. С их морд летела пена. Грызя удила, они неудержимой лавиной неслись вперед.

– Огонь! – закричал начарт.

Из дула орудия вырвалось пламя. Горячая картечь врезалась в коней. Ровный залп раскатился по степи. Забили пулеметы.

– Беглый, шесть патронов! – снова закричал Кулик.

Дым и пламя рванулись на дороге. Картечь в упор секла людей, кромсала конские тела, экипажи. Давя друг друга, в скрежете, воплях и тресте падали люди, валились тачанки. Раздавленные кони бились внизу под кучей налетавших на них тел. Стоны, храпение, вопли неслись с дороги, а неумолимая пушка все озарялась вспышками огня, и раскаленная картечь хлестала по дороге.

– Эскадро-о-ны, по коням! В атаку марш-марш! – скомандовал начарт.

Осыпаемый пулями, заметался и рассыпался хвост колонны. Прыгая с коней, бросая тачанки, по степи бежали люди, отстреливаясь от яростно рубивших их конармейцев. Одиночные всадники и несколько экипажей карьером неслись обратно к Одинцовке.

Осторожный и хитрый Махно, как всегда, ехал в хвосте колонны, в одной из последних тачанок. При первых же выстрелах он спрыгнул на землю и, сопровождаемый своим «адъютантом» анархистом Евтушенко и телохранителями Стецурой и Максюком, бросился в сторону от дороги. Замыкавшие колонну ординарцы «батьки», ведшие в поводу двух заручных и оседланных коней, подскакали к атаману, и Махно, вскочив в седло, сопровождаемый всего пятью всадниками, во весь опор понесся в сторону от места боя, бросив на произвол судьбы банду с награбленным ею в Одинцовке имуществом.

Комбриг Горячев, прозванный за свою отвагу и молодечество «удалой головой», вел из Игреня на широкой рыси эскадроны в сторону Одинцовки. Проскакав Александровку и выйдя к перекрестку дорог, шедших на Анненфельд и Крутояры, комбриг услышал частые орудийные выстрелы и пулеметную трескотню. Не останавливая эскадроны, Горячев на рысях развернул их в лаву и широким наметом понесся на шум боя. Неожиданное и быстрое решение комбрига довершило разгром махновской банды. Охватив бегущих махновцев, эскадроны в короткой и беспощадной рубке истребили весь конный заслон и конвой атамана. Больше сотни зарубленных бандитов, девять пулеметов, свыше двухсот оседланных коней и много телег и тачанок с награбленным имуществом было захвачено лихим кавалерийским ударом Горячева. Пленных почти не было. Разгоряченные боем буденновцы только к концу рубки оставили в живых и захватили в плен десятка полтора бандитов.

Часов около одиннадцати утра отряд Кулика возвратился в Одинцовку. Вся прилегающая к реке часть села обгорела. Завалившиеся хаты и сараи еще курились, и крестьяне вместе с красноармейцами ведрами заливали черные дымящиеся руины.

На площади начарта встретил командир батареи Решетко, стоявший впереди шеренги артиллеристов.

– Смирно! – скомандовал Решетко и, подойдя к Кулику, доложил: – Во вверенной мне батарее все орудия и все зарядные ящики целы!

…После полудня в братской могиле, вырытой возле полусгоревшей колокольни, хоронили убитых бойцов.

Грохнул прощальный залп орудий батареи Решетко, и комья земли полетели в могилу. Бабы заголосили. Мужики закрестились, а стоявший вокруг эскадрон вместе с Куликом запел «Интернационал».

Красное знамя заалело, заплескалось над бойцами.

– Эска-дро-оны, по коням! – раздалась команда.

Застучали колеса орудий, взметнулась коричневая пыль, по дороге заструились конские копыта, и отряд, извиваясь длинной лентой, потянулся обратно из Одинцовки.

Приказом по Конной армии за подписями командарма Буденного и члена Реввоенсовета Ворошилова первой батарее навечно было присвоено имя героически погибшего комиссара Михайлова.

ЭСКАДРОННАЯ ЛЮБОВЬ
Рассказ

I

– А у меня, друзья, рассказ этот будет не о пылкой любви и не о страданиях неразделенной страсти. В нем не будет даже романтики любви. Словом, не о том, о чем пишут в романах о влюбленных. Мой рассказ будет иной… Я расскажу вам о том, как целый эскадрон бойцов полюбил одну женщину и какие удивительные эмоции родила эта любовь… – улыбаясь, сказал директор и потушил папиросу.

– Эскадрон… одну женщину? – удивленно переспросил инженер.

– Да, одну… – тихо, словно отвечая себе, повторил Чеплыгин, закрывая глаза. – Это было на Дону… Летом тысяча девятьсот девятнадцатого года. Шли бои. Деникин наступал, мы задерживали белых. Горячие, кровавые дни, когда забывалось все – и дом, и семья… Когда чувства, похожие на любовь, отодвинулись в сторону… Бои, отступления, разведки, налеты – какая тут любовь! Кругом смерть, пули, сожженные хутора, обезображенные трупы и трясущиеся, перепуганные, обездоленные люди… Обстановка, не располагающая к любви. И вот тут-то, оказывается, в это самое время, любовь и взяла в плен целиком весь эскадрон.

Он мягко улыбнулся, открыл глаза и, оглядывая слушателей, повторил:

– Целиком! Недалеко от станицы Великокняжеской по линии железной дороги есть село Ельмут, частично населенное немцами-колонистами, предки которых когда-то переселились сюда из Германии. Преследуя белых, мы с налета захватили это село. Пока пехота обстреливала вокзал, мы с гиком проскочили по улицам, срубили несколько не успевших скрыться кадюков и заняли станцию. Село стало нашим, противник бежал. Был я тогда командиром третьего эскадрона тридцать четвертого полка дивизии Буденного. Бойцы у меня были народ лихой. Почти все казаки-фронтовики, изведавшие всю тяжесть галицийских походов и карпатских боев. Это были надежные, крепкие ребята. Большинство из бойцов покинуло своих жен, отступая с нами с Терека и Кубани, и где и как, в каких условиях находились их семьи, никто не знал.

После боя наш полк, как наиболее потрепанный в операции, оставили в резерве, на отдых, дней этак на четыре-пять, в этом же самом селе. Дивизия пошла дальше, а мы порасседлали коней и отдыхаем. Отвели моему эскадрону место на северной окраине села, невдалеке от реки. Осмотрел я взводы, оглядел коней, поговорил с бойцами и пошел в штаб полка за новостями и инструкциями; а обычно сам я располагался всегда с первым взводом эскадрона. Посидел около часа в штабе, выяснил все, что мне было надо, и вернулся обратно в эскадрон. Гляжу, больше половины взвода нет – ни людей, ни коней не видно. Хаты, в которых взвод расположился, пусты, и только человек семь бойцов в одних рубахах лежат, прохлаждаются в тени под навесом сараев. Что за оказия?

– Где первый взвод?

– Переменил фатеру, – смеется кто-то, – ребята к реке ближе подались.

– Купаются, что ли? – спрашиваю.

– Да нет… уже все покупались, а то так, насовсем перешли.

– Как насовсем? А где Игнатенко… взводный?

– И он там. От него главное и пошло. За им, кобелем, весь взвод к мельнице увязался.

– К какой мельнице? – не понимаю я.

– К обыкновенной. Во-о-он она, отсель виднеется…

– Да какого лешего им там надо?

Бойцы расхохотались.

– Не лешего, товарищ командир, а бабы… Там дюже хорошая баба, мельничиха, имеется, а Игнатенко ее как завидел, так туда свой штаб и перевел… А за ими весь взвод подался… Гляди, кабы весь эскадрон к ночи там не был, дюже немка добрая… У ее морда будто рисованая.

– На что я холостой, аж и то к ночи на мельнице буду, – добавил другой, и вижу по глазам говорящих, что дело серьезное, несмотря на шутки и кажущуюся беспечность.

Обошел расположение взвода – пусто. Злоба меня тут охватила и, признаюсь, любопытство. Да оно и вполне понятно. Было мне лет двадцать восемь, мужчина крепкий, молодой, а тут еще слова о писаной красоте мельничихи разожгли… Физиология, конечно, чистая физиология, как там ни говори, но я в те минуты даже сам себе не поверил… Ку-д-да там! Мне казалось, что я немедленно же должен идти на мельницу только потому, чтобы распечь, обругать Игнатенко, увести обратно взвод и так, краешком глаза, взглянуть на хваленую немку, очаровавшую бойцов.

– Безо-б-разие! – проговорил я и пошел к мельнице, где расположился исчезнувший взвод.

И хотя я нахмурился и сделал строгое лицо, но по ироническим взглядам моих информаторов ясно видел, что они не поверили мне.

Мельница была невелика. Обыкновенная водяная мельница с небольшой плотиной, над которой буднично свисали ивы. Остановленное колесо, отсутствие сутолоки и гама придавали мельнице грустный, запущенный вид. С первого взгляда она очень напоминала оперную заброшенную мельницу из «Русалки». Тот же обрыв, та же тишь и безлюдье. Но это только с первого взгляда. Когда я подошел к саду, из-за деревьев показались люди. В густой тени лип была разбита коновязь, у которой мерно шагал дневальный. У стен жилой хаты сидели бойцы. Весь их вид говорил о том, что они расположились тут надолго и по-домашнему. Одни купались в реке, другие, свесив ноги в воду, чинили белье, третьи возились с седловкой. Разбросанные вещи взвода, домовитый покой говорили о том, что люди уже прижились к этому месту, чувствовали себя здесь хорошо и что тревожить их было бы совсем лишним. И эта уютная оседлость еще больше обозлила меня.

– Где взводный?

– Тольки что туточки был. Должно, в хату пошли, – оглядываясь, сказал один из мывших ноги бойцов и добродушно предложил: – Ты б, товарищ командир, помылся. Вода здесь вежливая, теплая. Усю грязь начисто отмоет.

Я сердито глянул на него и только что хотел предложить собираться к обратному путешествию в село, как из дверей хаты вышла женщина, и я сразу же забыл, зачем я пришел сюда. Она была невысокого роста, с ярко-рыжими волосами, большими серыми глазами и с чуть полнеющей фигурой. Было ей, вероятно, лет двадцать пять. Она искоса быстро взглянула на меня и, опуская глаза, почти прижимаясь к стене, робко прошла к плетню, на зубьях которого висели сохнущие на солнце тыквы. Я глупо поглядел ей вслед и неизвестно для чего покрутил свои отросшие усы.

– Мельничиха… Ха-а-рошая баба. Германка! – глядя на возившуюся женщину, пояснил боец. – Мельник с беляками тикал, а она осталася… Сочная ягодка! – причмокнул он.

Его слова, вероятно, долетели до немки. Не оглядываясь, она еще ниже пригнула голову и, сняв с кола большую румяную тыкву, поспешно внесла в хату.

Солнце сильней ворвалось во двор мельницы, или же мне это только показалось, во всяком случае мне стало жарко и радостно.

– Игнатенко наш лисой кругом нее ходит… С самого утра ужом круг нее плетется… – сердито продолжал боец.

Другой, чинивший перебитый пулей арчак, коротко вставил:

– Мало что ходит. Это еще не факт, что взводный. Насчет бабов начальства нету.

– Правильно! – засмеялся кто-то.

Я пристально оглядел говоривших. Они замолчали, недружелюбно принимая мой взгляд.

«Надо сейчас же уводить отсюда взвод», – решил я и вошел в хату.

II

Жилище мельничихи было из двух комнаток. Первая была прохладными сенцами, в которых находились разные домашние вещи: чугуны, ведра, корыта, сломанный табурет, какая-то рухлядь. Все это было расставлено по углам. За занавеской пряталась крохотная кухонька. Во второй комнате, светлой и чистой, сидел у стола Игнатенко и, надувая щеки и делая страшное лицо, пускал пузыри, играя с девочкой лет четырех. Ребенок, видимо уже привыкший к чужому, смеялся, шлепал ручонками и в свою очередь строил уморительные гримасы. У порога сидели двое бойцов. На широкой лежанке лежали аккуратно сложенная амуниция и шинель Игнатенко, а в углу стояли винтовка и два патронташа взводного. Сам Игнатенко был в чистой гимнастерке с расстегнутым воротом, вымытой шеей и гладко побритым подбородком.

«Устроился по-домашнему», – хмуро подумал я, подходя к взводному. Мой приход смутил Игнатенко. Он неуклюже встал, почесался и, глядя куда-то в сторону, неопределенно сказал:

– Ну, чего есть нового, Василь Григорьич? Может, чайку горячего попьем? – совершенно некстати спросил он, явно уклоняясь от предстоящего разговора. И это смущение, семейная обстановка со смеющимся ребенком, гладкие щеки, расставленные в спокойном порядке вещи взводного обозлили меня.

– Устроился? – коротко спросил я.

Взводный вздохнул и, отворачиваясь в угол, сделал вид, будто бы ищет кисет.

– Вот что, любезный друг, собирай взвод да выводи его обратно в село, на старые квартиры, а о нарушении дисциплины поговорим позже…

Игнатенко повернул ко мне красное, вспыхнувшее лицо. Его глаза сердито сверкнули, и он обидчиво забормотал:

– Почему обратно? Это я вовсе не понимаю, к чему подобное, товарищ эскадронный. Да! Опять же тут и вода, и сено, и луг… коням легше… Да-а… А насчет взвода, Василь Григорьич, я ничего не имею, я его не звал, он сам сюды перебрался. – И, окончательно запутавшись, замолчал, судорожно мигая своими белесыми веками. По его красному, загорелому лицу пошли белые пятна. Девочка, умолкшая при моем появлении, тихо заплакала, оглядываясь на дверь.

– Довольно, товарищ Игнатенко. Стыдно тебе, взводному командиру, делать на фронте подобные вещи! Взвод здесь ни при чем. Собирай людей и веди их обратно! – сухо приказал я и почувствовал, как кто-то схватил меня сзади за рукав.

Я повернулся. Передо мной стояла мельничиха. Прямо в упор на меня смотрели два огромных серых глаза. Даю вам слово, что никогда, ни до того, ни после, не видал я таких прекрасных глаз! Быть может, это было мгновение, а может, и несколько минут. Что-то глубокое, новое и такое сильное было в них, и вдруг две большие слезы медленно выступили из-под ресниц и скатились по щеке.

– Гос-по-дин… това-а-рищ… – лепечет она, дергая меня за рукав, – не надо… уходил… не… надо, не на-а-а-адо! – выкрикнула она последнее слово и как грохнется к моим ногам…

Упала, волосы рыжие волной разметались, сапоги мои пыльные залили, а сама дрожит, рыдает. Ребенок увидел это, ка-ак взвоет! Растерялся я. Чувствую, что что-то надо делать, сказать слова какие-то мягкие… успокоить, а что сказать – и не знаю. И эти слова «не на-адо», с огромной тоской и болью сказанные, так меня по сердцу резанули, что понял я: неспроста так горько мучается эта женщина. Поднял я ее, отвел к столу, а Игнатенко из сенцев воды ей в кружке принес. Отпила она воды, одной рукой кружку держит, другой – дочку к себе прижимает. Не силен я в живописи, но, знаете ли, что-то фламандское, классическое было в этой сцене. Настоящий Ван-Дейк! Красивая, розовая, пылающая жизнью рыжеволосая немка с потоками слез на щеках и круглая, толстенькая девчурка у нее на коленях… а колени, обозначившиеся под платьем, тоже фламандские, полные, ну прямо с полотна классических голландцев. Подождал я минуту, вижу – успокаивается женщина, и тихо так, ласково говорю:

– Вы, гражданка, не хотите, чтоб мы отсюда уходили?

Мельничиха, глотая слезы, молча мотнула головой.

– А почему? Вы объясните. Если причина стоящая, тогда я отменю приказание. Вы понимаете меня?

– По-ни-ма-ю, – тихо, точно с трудом, проговорила хозяйка и подняла на меня глаза.

Словно плетью кто огрел меня по сердцу. Непередаваемой красоты… и ничего такого, что обычно утверждают господа романисты. Разные там намеки, страсти, недомолвки и прочее. Наоборот, такая грусть, такая скорбь, что одним этим тоскливым взглядом можно человеку всю душу наизнанку вывернуть. Как будто в могилу близкого, только что умершего человека смотришь.

– Боюсь я… ночью… одна. Не надо уходил… не надо!

– Боится одна оставаться, без народа. Тут ее красоту весь эскадрон видел… Кто знает, чего может быть… Верно я говорю? – обрадованно заговорил Игнатенко. – Никак нельзя уходить!

Я отошел к окну и задумался.

В самом деле, если увести отсюда людей, то могла приключиться беда. Разве мог я поручиться за всех сто человек моего эскадрона? Конечно, нет. Время было военное, да и вообще могли сюда ворваться люди и из других частей. Да и просто сельчане, соседи, парни со станции, хулиганы, для которых события этих дней были б лучшим прикрытием для насилия.

Я посмотрел на женщину. Ах, как же красива была она в эту минуту! Ее робкий взгляд встретился с моим… Страх, обреченность, мольба, надежда были написаны в нем. А щеки немки горели таким румяным пламенем, так бурно пылали ее воспаленные губы, что я судорожно проглотил слюну и, вместо слов, погладил по голове плакавшего ребенка.

Глаза мельничихи вспыхнули. Не вытирая слез, она улыбнулась и тихой, виноватой походкой пошла в сенцы и загромыхала посудой. Игнатенко недружелюбно сказал:

– Чай остаетесь пить? – ив его упавшем голосе явственно прозвучали ревнивые нотки.

– Остаюсь, – сказал я, – и не только на чай, а и совсем!

Звон посуды за занавеской прекратился. Игнатенко круглыми глазами смотрел на меня.

– Я тоже перехожу сюда. Ночую с вами, – деланно беспечно сказал я и почувствовал, как легко сделалось мне. Словно что-то тяжелое отлетело в сторону.

И я снова погладил притихшую девочку и очень весело крикнул в сенцы:

– Ну что ж, хозяйка, угощай чаем гостей!

По хмурым лицам бойцов, по коротким, отрывистым ответам я понял, что взвод недоволен моим решением. Игнатенко сделался неразговорчив. Словно подчеркивая свою неприязнь, он стал кстати и некстати подчеркивать «товарищ начальник». Я чувствовал на себе обиду взводи.

Хозяйка была молчалива. Настроение взвода передалось и ей. Она тревожно взглядывала на меня, на Игнатенко, и ее осунувшееся, невеселое лицо побледнело.

Чем ближе подходили сумерки, тем печальней и тревожней становилась женщина. Быстрые, нервные взгляды, случайные, невпопад сказанные слова, странные ответы выдавали ее волнение.

Ночь опускалась на село. В сенцах, на полу каморки и за дверями мельницы располагались в суровом молчании бойцы. Эта хмурая тишина пугала женщину, и, вероятно, поэтому она не отпускала от себя ребенка, ища в нем слабую, неверную защиту себе.

Я лег на полу в ее комнатке. У стены стояла деревянная лежанка, на которой возвышались подушки, одеяла и тюфяки. В сенцах, головой ко мне, улегся Игнатенко. Нас разделял только порог. Рядом с ним легли двое бойцов, а за раскрытыми настежь дверями – весь остальной взвод. Люди укладывались молча. Изредка слышался чей-нибудь короткий шепот да сдерживаемый кашель или вздох. И в этой волнующей, невеселой тишине была настороженная неприязнь взвода. Тихая донская ночь окутала землю. Тело ныло, но спать я не мог. В полутьме я слышал, как хозяйка глубоко и горестно вздохнула и осторожно прилегла на свою заскрипевшую постель. Что-то забормотал во сне ребенок, и сейчас же как по команде задвигались, закашляли, зашумели люди. От порога и вдоль лестницы раздалась возня. Кто-то приподнялся. У двери чиркнули спичкой. Взвод не спал. Игнатенко протянул через порог руку и, нащупывая в темноте мое плечо, сказал совершенно некстати:

– Василь Григорьич, а который теперь будет час?

Снова наступила тишина. Опять тьма окутала нас, с неудержимой силой захотелось спать. Словно теплые, баюкающие волны охватили и закачали меня. Я сладко вздохнул, потянулся… и сейчас же огромным напряжением воли потушил в себе сон.

«Не-е-ет! Спать нельзя! Не-воз-можно!» – повторял я, в то же самое время чувствуя, как сладкий яд близости женщины охватил меня самого. Глаза хозяйки, серые, огромные, встали передо мной. Они звали сквозь тьму и были вот тут, совсем близко… Мне стало душно.

Было так тихо, что ясно слышалось, как билась крылом о потухший ночник залетевшая на огонек бабочка. Темнота и волнение скрадывали расстояние. Мне казалось, что прекрасная немка лежит совсем близко и что стоит мне протянуть к ней свои горячие руки, как я встречу ответные объятия женщины. Я протянул руки… Тьма, пустота встретили их.

Во сне перевернулся и что-то пролепетал ребенок, и сейчас же я снова услышал над собою учащенное сопение Игнатенко. Я плотнее сжал глаза и задышал еще ровней и спокойней.

Текли часы. На секунду я забывался в быстром, беспорядочном сне, но сейчас же просыпался. Стоило кому-нибудь повернуться, чихнуть или сделать какое-либо движение, как весь взвод начинал копошиться, кашлять, усиленно вздыхать, чиркать спичками, переговариваться и этим давал понять каждому, что мы не спим, бодрствуем и внимательно наблюдаем один за другим.

Так лежали мы летней бессонной ночью у ног нашей хозяйки Минны. В окно уже просочился рассвет. Серые длинные тени заколыхались, скользя по стене. Утренний холодок, резкий и бодрящий, пробежал по комнате. Где-то вдалеке заскрипел журавель, и бледные, дрожащие звезды медленно растаяли на небе. Приближалось утро. До меня донесся храп. Еще минуту я слабо боролся со сном и затем словно провалился в глубокую яму…

Когда я открыл глаза, был яркий день. В окно глядело солнце. На дворе щебетали птицы, а за столом, причесанная, с повеселевшим лицом, хлопотала хозяйка. У окна играла девочка. На пороге, с сонным, опухшим лицом, сидел только что проснувшийся Игнатенко. Он скучно взглянул на меня и широко зевнул.

– Недоспал? – ехидно осведомился я.

– За суседями доглядал, чуток заспался, – не менее ехидно ответил взводный.

После обеда, обходя взводы, я снова пришел на мельницу. Мертвая тишина да клевавший носом полусонный дневальный встретили меня.

– А где люди? – спросил я.

– Спят, товарищ командир. Весь взвод лежит… Кто в саду, а которые на сеновале, – позевывая, сказал дневальный. – Нехай днем поспят, ночью опять в сторожовку. – И хитрая улыбка оживила его сонное лицо.

Я пошел вдоль двора. Под тенью плетня, уткнувшись лицом в охапку свежего, пахнувшего цветами сена, лежал Игнатенко. Я остановился над ним. Взводный спал, выводя носом тонкие, замысловатые трели, изредка что-то бормоча. Возможно, ему снилась прекрасная Минна. Из-за деревьев торчали босые ноги, раскиданные руки и разметавшиеся тела бойцов. Я оглядел это сонное царство и недовольно покачал головой. В эту минуту в окне метнулась рыжая, огненная копна волос, мелькнуло лицо мельничихи, и мне показалось, будто в ее больших серых глазах дрожал и искрился смех.

Я не поверил себе. Я так привык к ее испуганному, обреченному виду, что эта улыбка…

Я вошел в комнату. У стола возилась Минна. Она угловато поклонилась и сейчас же скрылась за занавеской. Ну конечно же это только показалось мне. Какая могла быть улыбка у этой запуганной, задавленной страхом женщины?

Потом мы пили чай. Я, Игнатенко и маленькая Пупхен, дочка Минны. Мы быстро сдружились с девочкой, а сахар, обильно посыпавшийся в ее растопыренные ручонки, окончательно обворожил ее. Она поочередно садилась к нам на колени, весело щебеча какую-то немецкую песенку. Строя уморительные гримаски, она, коверкая, лепетала русские слова, проявив особенную нежность к черным, лихо закрученным усам Игнатенко. Она теребила их своей маленькой ручонкой, вызывая этим громовой смех бойцов и смущенную улыбку укоризненно качавшей головой матери.

– Мене все дети любят. Бо я дуже добрый, – прихвастнул взводный, победно глядя на меня.

«До их матерей», – подумал я. Мне очень уж не понравилась сияющая, словно медный таз, глупая рожа взводного.

Хозяйка ухаживала за нами, но сесть за стол не решалась. Она поила нас морковным чаем, подливая бойцам горячий напиток. Из широкого зева русской печи она вытянула окутанные вкусным паром тыквенные пироги и горячие коржики и стала раздавать их бойцам. К вечеру она достала из погреба два ведра холодного, устоявшегося молока и принесла их взводу. Мне же и Игнатенко молча поставила по крынке густого, прохладного каймака. Это заботливое гостеприимство растрогало бойцов. Люди повеселели. Совсем по-свойски, словно со старой знакомой, заговорили они с нею. В их словах, в самом обращении с немкой не было и тени вчерашнего заигрывания. Ненужная болтовня, упорные взгляды, назойливые приставания – все это рассеялось как дым. Это были другие люди, неожиданно нашедшие в этой случайно встретившейся женщине и в этом маленьком забавном ребенке свои где-то далеко оставленные, давно потерянные и наполовину забытые семьи и дома.

И хозяйка почувствовала это. Ее глаза стали внимательней, спокойней, движения уверенней и легче. Угловатость и робость, выдававшие волнение, почти оставили ее. Она легко и свободно держалась с бойцами, заговаривая с ними, подходя и угощая их, и только по отношению ко мне и Игнатенко у нее остались прежние недоверие и страх. Не знаю, быть может, я ошибался, но всякий раз, как только я ловил ее редкий, искоса брошенный на нас взгляд, мне приходила в голову эта мысль.

В одиннадцать часов мы потушили огонь. Как и вчера, я спал на старом месте, в комнатке Минны. Игнатенко – в сенцах за порогом, головою ко мне, а бойцы в прежнем порядке на лестнице и дворе. Словом, все было по-вчерашнему, с тою лишь разницей, что женщина уснула раньше всех. Теперь, после того как весь взвод почувствовал в ней своего, близкого и родного человека, ей никого уже бояться не приходилось. И хотя к концу вечера глаза ее снова стали грустными и настороженными, тем не менее я видел, что в ней произошла какая-то перемена. Ложась спать, она спокойно убаюкала ребенка, напевая ему тихую колыбельную песню. Через несколько минут хозяйка уснула.

И эта ночь прошла для меня без сна, хотя я слышал дружный храп взвода и спокойное, ровное дыхание женщины.

Не знаю, быть может, я что-либо прошептал или сделал какое-то движение, не помню, но сейчас же щелкнула зажигалка и слабый огонек озарил склонившееся надо мною лицо Игнатенко.

– Что надо? – щурясь от света, спросил я.

Зажигалка потухла, и глаза взводного, с подозрением глядевшие на меня, исчезли.

– Блохи! Спать не дают… гады… – со вздохом сказал Игнатенко.

«По морде бы тебя!» – подумал я.

Образ Минны, с таким трудом почти восстановленный мною в памяти, рассеялся как дым. И даже ее огромные глаза растворились в темноте.

А из уголка комнаты, где лежала виновница нашей бессонницы, доносилось ровное дыхание. Хозяйка спала. Спали и бойцы. Их могучий храп эхом переливался во дворе, и только мы, два полувлюбленных болвана сторожили друг друга.

Утром эскадрон мылся в баньке во дворе мельницы. Через двор были протянуты веревки, на которых висело мокрое, сушившееся белье бойцов. По двору сновала хозяйка. Лицо ее было оживленно, глаза смеялись. Она покрикивала на мужчин, неуклюже стиравших белье. Вдруг немка нагнулась над чьим-то корытом, отодвинула смущенного бойца и стала энергично стирать его грязные, заношенные портки. Брызги пены и воды разлетались в стороны от сильных движений Минны. Из-под платка выбился клок огненных волос немки. Через минуту она вместе с двумя бойцами уже носила охапки дров и соломы для подтопки бани, в которой повзводно мылся эскадрон.

Я помылся и, бодрый, освеженный, вернулся в комнату. Хозяйка поднялась из угла и, пригласив к столу, снова села и стала молча штопать вымытое красноармейское белье. Во дворе группами прохаживались бойцы. Тут были люди из всего эскадрона. Когда один из вновь пришедших эскадронцев брякнул что-то по адресу нашей хозяйки, весь взвод негодующе зашумел на него. Даже стихли похабные песни и бранные слова, без которых так трудно было прожить нам в те дни. Если у кого-нибудь срывалось с языка колючее словцо, сейчас же и бойцы и сам неосторожный старались замять его.

Взводный, не сводя млеющих глаз с хозяйки, с трудом допивал третью чашку морковного чая. Он тяжело сопел и, вытирая полотенцем пот, мучительно пил ненавистный ему чай. Минна, доштопав синие с белыми полосами подштанники, подошла к нам и, передавая их просиявшему взводному, сказала:

– Готово… носите здоровье!

Игнатенко вскочил и, проводя ручищей по усам, галантно ответил:

– Мерсю! – и, перекинув через руку свои «невыразимые», сияя, сказал, указывая на Минну: – Они, Василь Григорьич, здорово белье чинють, чистая портнойка.

– Давай ваше белье… командир… я его буду стираль, починяйть, – сказала хозяйка и подняла на меня глаза.

Лучше б она ударила меня палкой, чем этот неожиданный взгляд в упор. Я почувствовал, как по моей спине заходили мурашки.

– Спасибо, не надо, – буркнул я и стал надевать портупею.

– Куда, Василий Григорьич? – довольным, разнеженным голосом спросил Игнатенко.

– В штаб полка, – сказал я, застегивая кобуру. – А ты бы, взводный, осмотрел коней. Как у тебя с боеприпасами во взводе? – отворачиваясь от пристального взгляда хозяйки, поинтересовался я.

– Ничего, запас полный, – сказал Игнатенко и тревожно спросил: – А что? Разве скоро в поход?

Я и сам не знал этого, но, заметив испуг в глазах хозяйки, почему-то соврал:

– Скоро! – и вышел из хаты.

Мне совсем не нужно было идти в штаб. Я просто почувствовал, что нужно сейчас же уйти из дому и возможно дольше не быть возле немки.

«Надо реже встречаться с нею… Меньше думать о ней. Да и какое мне вообще дело до нее! Пусть она хоть женихается с этим дураком взводным, мне-то, в конце концов, что?! Сегодня же переберусь обратно в село, и черт с ними, с этой дурацкой мельницей, ее хозяйкой и болваном Игнатенко!» – обозлился я, отлично понимая, что никуда с мельницы не уйду, что и сегодняшняя ночь пройдет так же глупо и бессонно, как ж прошлые две.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю