Текст книги "И нитка втрое скрученная"
Автор книги: Гума Ла
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)
Ла Гума Алекс
И нитка втрое скрученная
Алекс Ла Гума
И нитка втрое скрученная...
Повесть
Перевод с английского А.Мартыновой.
АЛЕКС ЛА ГУМА
Родина Алекса Ла Гумы – Южно-Африканская Республика, страна-концлагерь. Под гнетом фашистского режима здесь томятся миллионы коренных жителей чернокожих и цветных. Но и в невыносимых условиях, в атмосфере полицейских облав, массовых арестов и политических убийств писатели Южной Африки бесстрашно борются за освобождение народа, отдавая этому великому делу все свои силы, весь свой талант.
Алекс Ла Гума родился в 1925 году. Он уроженец "цветных" кварталов Кейптауна, сын Джимми Ла Гумы, одного из зачинателей и вождей антирасистского движения. Уже в ранней юности Алекс включился в освободительную борьбу. С начала пятидесятых годов он активный участник народных выступлений против расизма, автор гневных публицистических статей в прогрессивных органах печати – журнале "Шайтинг ток" и газете "Нью Эйдж". Правители ЮАР давно его преследуют. Не раз Ла Гума подвергался репрессиям, много месяцев провел в тюрьмах. А в 1962 году его приговорили к пяти годам домашнего ареста. Произведения писателя строжайше запрещены у него на родине.
Это не случайно. Все, что вышло из-под пера Ла Гумы, посвящено одной теме – борьбе африканского народа за свои права. Две его повести – "Скитания в ночи", "И нитка, втрое скрученная...", а также цикл рассказов получили широкое признание передовых людей в ЮАР и за ее пределами.
"Скитания в ночи" – горестная повесть о жизни обитателей шестого района Кейптауна, где негры и цветные задавлены нищетой, бесправием, непосильным трудом. На каждом шагу – унизительные запреты, оскорбления, полицейский террор. Герои произведения – Майкл Эдонис и Виллибой – не хотят мириться с тем, что попирается их человеческое достоинство. Они исступленно ненавидят угнетателей, но не знают пока путей борьбы. Где же выход? Что делать? такие вопросы сами собой напрашиваются при чтении суровой и правдивой книги "Скитания в ночи".
Поисками ответа на эти насущные проблемы продиктована другая повесть Ла Гумы – "И нитка, втрое скрученная...", предлагаемая читателю. На первый взгляд кажется, что здесь отображена та же беспросветная жизнь, что и в "Скитаниях...". Героями также являются бесправные темнокожие – поденщики, уборщики, сторожа, мелкие уголовники, безработные, проститутки. Мы видим униженных, озлобленных дискриминацией людей – опустившуюся "пьяную Рию", безработного Романа, ставшего мелким вором, жалкую Сюзи Мейер, которая завидует "сладкой жизни" господ. Но главный герой повести – молодой африканец Чарльз Паулс – человек иного склада. Он уже понимает, что его народ несчастен потому, что люди разобщены. "Всего труднее перенести беду, если человек один... – говорит Чарльз Паулс. – Людям надо быть вместе". Так приходит к жителям трущобного района Кейптауна идея солидарности обездоленных, идея совместной борьбы за равноправие и свободу.
Алекс Ла Гума не одинок, бок о бок с ним работают талантливые писатели, которым дороги те же идейные и художественные принципы. Это – Питер Абрахамс, Эзекиель Мпахеле, Ричард Рив, Льюис Нкози и другие. Они опираются на традиции критического реализма, созданные лучшими мастерами мировой литературы. Но особенно плодотворно влияние на Ла Гуму великого пролетарского писателя Максима Горького, которого он считает своим учителем. "Для меня, – пишет он, – человека, живущего в такой стране, как Южная Африка, где мы сталкиваемся со всеми самыми худшими проявлениями расизма, экономической эксплуатации, социального неравенства, глубочайшей безнадежностью и жестокостью, идеи Горького были лучом света, рассеявшим густой мрак эксплуататорского общества".
В настоящее время писателю удалось вырваться из лап расистского правительства. Он снова активно окунулся в общественную деятельность, принял участие в Третьей конференции писателей стран Азии и Африки в Бейруте. Ла Гума – друг Советского Союза, в течение последних лет он не раз был гостем нашей страны. Им написан новый роман "Каменная страна" – о тюрьмах Южной Африки, где томятся лучшие сыны ее темнокожих народов. Писатель полон творческих сил, он убежден, что борьба африканцев за свое освобождение, поддержанная всеми честными людьми на земле, завершится полной победой.
МИХАИЛ КУРГАНЦЕВ
И НИТКА ВТРОЕ СКРУЧЕННАЯ...
БЛАНШ, С ЛЮБОВЬЮ
Двоим лучше, нежели одному; потому
что у них есть доброе вознаграждение в
труде их.
Ибо, если упадет один, то другой
поднимет товарища своего. Но горе одному,
когда упадет, а другого нет, который
поднял бы его.
Также, если лежат двое, то тепло им;
а одному как согреться?
И если станет преодолевать кто-либо
одного, то двое устоят против него. И
нитка, втрое скрученная, не скоро
порвется.
Книга Екклезиаста, IV, 9 – 12
1
На северо-западе сгущались облака, сначала похожие на хлопья ваты, гонимые по небу напористым ветром, потом – на клубы серого дыма и, в конце концов, – на вздыбленные под самую высь крепостные валы с бастионами. Мрачная стена тянулась через весь горизонт, и солнце уже не сияло, а только угадывалось в бледном свечении за серой пеленой. И море было серое и свинцовое. Оно лениво колыхалось, как тяжелое полотнище на утихающем ветру. Осень рано пришла в тот год, а за ней и зима, и небо затянуло тяжелыми тучами, грозившими земле дождем. На взморье, в парках и на фермах с деревьев уже опали листья, и только по склонам и на вершинах гор, тянувшихся вдоль моря, зеленым по серому еще проступали сосны, смоковницы и редкие дубы, и земля упрямо хранила здоровый темно-коричневый цвет.
Первый дождь просеялся из туч моросящим туманом и остался лежать влажной пеленой на земле, на скамейках бульваров и на отвесных гладких стенах зданий, асфальт улиц и дорог почернел от него. Потом этот первый дождь прошел, оставив после себя только холодную сырость в воздухе и обещание вернуться.
Настал июль, и набрякшие тучи походными колоннами двинулись на землю с океана; подгоняемые окриками резкого ветра, они брели, прихрамывая, со стертыми ногами, через все небо в наступление на твердыню гор. Какое-то время горы сдерживали их, и дожди опустошали только побережье, и завеса их разбивалась о колючие вершины. На флангах дождь падал в море. Высокий, облаченный в серое туман отрезал горы от неба и всего остального мира и зловещим знамением повис над землей.
Потом дожди пробили бреши в линии обороны и стали делать вылазки на пригороды, налетая и снова отступая, – по утрам на окнах стыли струйки влаги и сырость лежала на бетоне шоссе, убегавшего на север, мокро блестели широкой дугой изгибающиеся рельсы железнодорожных путей.
За городом земля принимала дождь и поглощала его, впитывая влагу и все темнея, пока не стала совсем черной. Земля утоляла жажду ливнями, а потом, пресытившись, размякла, и когда человек ступал на нее, поддавалась под ним, и в грязи оставались кривые борозды от его подошв, или, если он шел босой, круглые лунки, где он давил пяткой и подушечкой ступни, и отдельно, совсем меленькие, от пальцев его ног.
Жители, ютящиеся в убогих хижинах и лачугах вдоль государственного шоссе, по обеим сторонам железнодорожных путей и на песчаных пустырях, тревожно следили за небом, не сводя глаз с северо-запада, где за горой нависли разбухшие от влаги тучи. И когда разразились дожди, забарабанив по крышам, рабочие потащили домой подхваченные где придется коробки из гофрированного картона, листы ржавой жести, обрезки оцинкованного железа, чтобы спешно залатать прохудившиеся кровли. Этот хлам укладывали на крышах и прижимали камнем потяжелей, чтобы не снесло ветром.
Дети играли среди луж на раскисшей земле, месили пальцами босых ног податливую жидкую грязь. И, слушай, ну и повезло мне, ты только подумай полную жестянку битума я получил за пять монет! Ясное дело, налево. Битум это как раз то, что надо, не пропускает воду. Окунуть в него мешковину, и затыкай щели и дыры. Похоже, этот год собирается быть дождливым, а? Надо полагать, что так. Старуха уже жалуется на свой ревматизм. А по мне, пусть льет сколько влезет, мне бы только была жестянка пива в холодный день, а так – плевать я хотел. Слушай, парень, я помню, однажды лило двадцать суток подряд, без перерыва, ей-богу. Арви обещался притащить домой гудрону. Он работает как раз рядом с муниципалитетом. Знаешь что, не нравится мне вон та дыра, Джонни, ты бы заделал ее, чем сидеть сиднем, штаны протирать. "Дождик, лить тебе не лень, возвращайся в другой день", – пели дети.
Небо нависло тяжелое и серое, загородив солнце, дневной свет померк, на смену ему пришли противоестественные, сырые сумерки. Снова брызнул дождь и, окропив мир, приостановился ненадолго, а потом хлынул на землю целыми потоками. Постепенно его перестало лихорадить, он выровнялся и зарядил в ровном, устойчивом темпе, непроглядный, холодный, серый.
2
Шум воды, протекавшей сквозь кровлю, разбудил Чарли Паулса. Под порывами ветра дождь косо хлестал по лачуге, свистя и барабаня в стены из рифленого железа, поливая крышу. Ветер с ревом, будто в ярости, швырял дождь на дом и тут же, отпрянув, уносился прочь, свистя в облупившемся мокром железе.
Чарли Паулс заворочался на своей продавленной, с растянутой сеткой железной кровати, он спал, закрыв лицо согнутой левой рукой и подложив под локоть другую. Слыша в полусне шум ливня за стеной, он, не просыпаясь, натянул на плечи старое армейское одеяло. Но сразу же снова повернулся, рука соскользнула с лица, ударилась обо что-то тыльной стороной, он забормотал во сне и тут, всплыв из глубин забытья, сквозь шум дождя снаружи отчетливо различил другие звуки: в комнату с потолка протекала вода.
Вначале это было редкое, нерешительное покапывание по дощатому полу; потом капли глухо зачастили, сливаясь в струйки. Чарли открыл глаза, зевнул. Тьма окружала его густым мраком наглухо замурованного склепа, и он лежал в этой тьме и слушал, как каплет с потолка вода.
И еще в комнате стояли разные запахи. Запах пота, и запах нестираных одеял, и запах непроветриваемых постелей совсем рядом, и где-то в отдалении – тяжелый запах стряпни, застарелой сырости и мокрого железа. Но он не внюхивался, он слушал, как падает на пол вода. В другом углу комнаты на такой же железной кровати метался, дергался во сне и проклинал кого-то его брат Рональд.
Чарли сел в постели, и одеяло, соскользнув с плеч, упало на поднятые колени. Он спал в одном нижнем белье, почти не чувствуя холода. Протерев глаза, он скоро привык к темноте и стал понемногу различать очертания предметов в комнате: вон дергается во сне долговязый Рональд, вон темнеет квадратная громада шкафа и еще одна кровать, на которой спит Йорни.
Чарли дотянулся левой рукой до ящика из-под яблок, служившего ему ночным столиком, пошарил – книжка без обложки, сигареты – и нащупал спичечный коробок. Он чиркнул спичкой и осмотрелся при свете ее слабенького дрожащего пламени, трепетавшего на вечно гуляющем в доме сквозняке, который тянул из бесчисленных щелей; вглядевшись в полумрак, различил лужицу воды, растекавшуюся на полу у обшарпанного, с разбитым зеркалом и сорванными петлями, шкафа. Спичка догорела, он зажег другую и опустил босые ступни на пол.
Половицы под ногами были холодными. Чарли встал, наклонил голову, чтобы не задевать потолок, и пошел к полке на противоположной стене комнаты, прикрывая ладонью горящую спичку, поднял стекло фонаря "летучая мышь", выкрутил и зажег фитиль. Когда фитиль занялся, он потряс спичкой, затушил ее и бросил на пол.
Опять налетел ветер и обрушил на дом новую лавину дождя, нахлестывавшего по железу какую-то минуту, и опять метнулся в сторону и понесся прочь, сопровождаемый глухим дребезжащим перестуком.
Чарли подкрутил фитиль, фонарь разгорелся ровным, ярким пламенем и осветил всю комнату и коричневое лицо Чарли, выхватив из темноты его широкие скулы и подбородок, закругленный и твердый, как носок армейского ботинка. Впалые щеки покрывала черная щетина, и глубокие складки, словно в скобки, заключали крупный, насмешливый и чувственный рот. Лоб у него был широкий и низкий, далеко вперед набегали густые курчавые волосы. На правой скуле чернела родинка. А глаза были темно-карие, цвета каштанов, они мерцали в свете лампы, глазные яблоки отливали желтизной.
Он поставил лампу и, пошарив взглядом по тесной, как коробка, комнатушке, нашел четырехгалонный, весь во вмятинах бидон для керосина. Он перенес его туда, где на полу под течью растекалась лужа. По дороге задел бидоном о железную кровать, на которой спал Рональд, и от звона жестянки тот проснулся.
Рональд рывком поднялся и сел на кровати, прислонившись спиной к картонной перегородке, отделявшей их от кухни, – все это одним испуганным стремительным движением, громко вскрикнув: "А? Что это? Что?"
Чарли поставил бидон на пол под течь. Шум шлепавшихся в лужу капель внезапно сменился барабанной дробью, когда капли застучали по железу, а затем постепенно перешел в монотонное позвякивание.
Чарли сказал, возвращаясь к своей кровати:
– Извини, парень, я тебя разбудил. Чертова крыша протекла.
Под его сильным телом старые, скрипучие половицы, прогибаясь, ходили ходуном. Он опустился на кровать и сидел задумавшись в своем заношенном нижнем белье. Другой брат, Йорни, спал лицом к стене под старым, распотрошенным стеганым одеялом, виднелась лишь одна его коротко остриженная голова. Дождь со свистом хлестал по дому.
Рональд не лег, он протирал сонные глаза. Чарли потянулся за коробкой сигарет, вытащил одну, прикурил. Крохотное оконце между их кроватями сотрясалось под порывами сильного косого дождя.
– Сладкий сон приснился? – спросил Чарли, пуская дым через нос и поглядывая на Рональда. И улыбнулся, обнажив сильные, крупные, желтоватые зубы. – Ты, парень, так барахтался, будто у тебя там под одеялом эта самая Сюзи Мейер, ей-богу.
– Что? Ну чего тебе? – пробормотал Рональд, заливаясь краской и тараща глаза на старшего брата. – Ничего мне не снилось. Какого черта тебе от меня надо?
Чарли ухмыльнулся.
– Не мне, чудак. Сюзи Мейер.
– Ну а что тебе далась Сюзи Мейер? – запальчиво спросил Рональд. Он почувствовал, что краснеет, и сердито уставился на Чарли.
– Женился б ты на ней, хоть сны бы не мучили, – сказал Чарли. Ему нравилось дразнить Рональда.
Рональд громко и отчетливо произнес:
– Слушай, ты. Слушай, jоng, малый. Оставь меня в покое. Понятно?
Чарли ответил, пуская дым:
– Малыша разбудишь.
Он показал большим пальцем туда, где спал Йорни.
– Ну а чего ты тогда привязался ко мне? – возмутился Рональд. – Вечно придирается, придирается.
– Да брось, – сказал Чарли и скользнул под одеяло, но оперся на локоть, чтобы можно было курить. – С тобой просто шутят. Никто не виноват, что ты лезешь в бутылку, стоит кому-нибудь упомянуть про эту Сюзи Мейер, – и он исподтишка хмыкнул.
Рональд сердито смотрел на брата, ожидая, что тот еще скажет. Ветер стих, и слышался только шум дождя и звон падающих в бидон капель. Чарли посмотрел туда, где протекал потолок, и буркнул:
– Надо будет утром заделать.
Рональд облегченно вздохнул и улегся обратно в ложбину своего продавленного тюфяка, но не сводил с Чарли из-под краешка одеяла угрюмого настороженного взгляда.
– Ветер затихает, – заметил Чарли.
Малыш Йорни забормотал во сне и заворочался под лохмотьями, оставшимися от стеганого ватного одеяла. Чарли посмотрел на будильник, стоящий на полке у дальней стены.
– Скоро вставать. – Он перевел взгляд на окно, квадратное отверстие, вырезанное в стене и заделанное куском грязного стекла. Там, за пеленой дождя, лежал мир, черный и мокрый. Пламя "летучей мыши" и маслянистая гарь от нее слегка согревали воздух, и Чарли решил не тушить лампу. Он докурил сигарету, а окурок придавил на полу у постели.
Он громко зевнул и сказал с притворной серьезностью:
– А здесь и здесь, – он показал, – у нее, между прочим, все как надо, это точно.
Рональд этого ожидал. Он взревел, нащупал у кровати ботинок и пустил им в Чарли. Ботинок пролетел через комнату, чуть не задел фонарь, но Чарли, небрежным жестом подняв руку, отбил его в воздухе, и он с глухим стуком упал на пол.
Рональд снова сидел на постели и свирепо смотрел на Чарли. У Рональда были широко раскрыты глаза и от волнения подергивались щеки. Он крикнул, чуть не плача:
– Лучше перестань, слышишь! Я тебя предупреждаю, лучше прекрати это.
Чарли нахмурившись сказал:
– Ну ладно, хватит. Ты чуть пожара не наделал.
– А ты... говорят тебе... прекрати это! – захлебываясь, прокричал Рональд.
На другой половине, за стенкой, скрипнула и запела пружинная кровать, будто сломанная арфа, и голос матери крикнул:
– Ну что там у вас происходит, мальчики? Вставайте или лежите тихо, но не беспокойте отца.
– Хорошо, ма, хорошо, – прокричал в ответ Чарли. – Тут у нас крыша потекла, и мне пришлось подставить посудину, я искал жестянку. – Он сидел на краю кровати.
– Тише, не беспокойте папеньку, – с ухмылкой сказал Рональд. – Наш папенька заслужил отдых. Дрыхнет все дни напролет.
Чарли потянулся к спинке кровати, там висели его джинсы. Он сказал:
– Оставь старика в покое. Пусть оu kerel* отдыхает. Никто тебе не давал права так о нем говорить.
______________
* Старик (африканск.).
Он просунул ноги в штанины и встал, подтягивая и расправляя джинсы на поясе.
– Ух, – сказал Рональд, – подумаешь.
Чарли покончил с пуговицами на джинсах и затянулся старым потрескавшимся армейским ремнем.
– Никто тебе не давал права говорить об отце в таком тоне, – повторил Чарли.
Он продернул ремень через медную пряжку, попал дырочкой на шип и конец заправил в хомутик. Потом снова сел на кровать и, нагнувшись, стал искать ботинки.
– Липни лучше к своей Сюзи Мейер.
– Опять, да? – грозно сказал Рональд.
– Ладно, приятель, забудем, – усмехнулся Чарли. – Забудем. С тобой пошутить нельзя. – Он всунул ноги в башмаки и притопнул, затем положил ногу на ногу и принялся шнуровать их. – Похоже, дождь решил передохнуть, – сказал он. И посмотрел в окно. По стеклу еще сбегали одинокие капли, но темнота за ним уже растворялась в сером.
– Ну не забавно ли, – сказал Чарли. – А? Мне на работу не надо, а я все равно первым встаю, не то что ты, вечно валандаешься до последней минуты. Держу пари, в проходную прибежишь на полусогнутых.
Рональд сказал:
– Стану я торопиться из-за этой паршивой работенки, будь она проклята совсем.
– Они тебя выставят на улицу, парень.
– Ну и что, меня с ней не венчали, найду другую, только и всего.
Чарли открыл рот, чтобы сказать кое-что насчет венчания и Сюзи Мейер, но передумал и только засмеялся.
– Твое дело, – сказал он.
Младший, Иорни, тоже проснулся и смотрел на них из-под своего стеганого одеяла опухшими от сна глазами.
– Эй вы, – захныкал он. – Чего вы здесь расшумелись, типы.
Рональд огрызнулся:
– Ну, ты, слюнявый...
– Поспи еще, рikкiе, поспи, малыш, – вмешался Чарли. – Еще рано.
Он закурил новую сигарету, коробку положил в карман, поднялся и пошел к двери. Дождь уже успокоился и не хлестал больше, а лишь постукивал по рифленому железу стен.
Чарли был высокого роста. У него были широкие плечи и широкая грудь человека, привыкшего к физическому труду. Мускулы бугрились и переливались под его заношенной фланелевой фуфайкой. Его тень метнулась по стене над кроватью Рональда, как черный призрак, боящийся света. Чарли прошел к двери в своих старых ботинках, с сигаретой, свисающей из уголка широкого, подвижного рта, – дымок вился вверх по скуле, и, чтобы он не попадал в глаз, Чарли прищурился.
Он повернул голову и еще раз пристально оглядел потолок. Распрямленные коробки и листы прессованного картона, которыми он был обшит, покоробились и рябили потеками с прошлой зимы, а там, где ночью открылась новая течь, по картону расползались черные очертания целого материка сырости. Капли воды медленно набухали и нехотя отрывались и падали вниз в подставленную под течь жестянку.
"Это на том краю, где отошел лист цинка, – сказал себе Чарли, рассматривая пятно. – Похоже, что дождь притих, пожалуй, успею починить". Он вынул сигарету изо рта и стряхнул пепел в бидон на полу. Там уже набралось воды пальца на три.
Рональд сказал, все еще сидя на кровати:
– Тьфу, будь оно проклято! В такой дождь человек должен тащиться на работу.
Он принялся одеваться, продрогший и злой на весь мир.
3
Чарли открыл дверь и вышел в темную кухню. Зажег спичку, отыскал второй фонарь. Он висел на балке под прогнувшимся от сырости картонным потолком. Чарли зажег фонарь, и пламя высветило в кухне побитые с закопченными днищами кастрюли, висящие в ряд над старой железной печкой, лезвие кухонного ножа, подвешенного сбоку к столу на обрывке засаленного шнурка, продетого в отверстие на конце рукоятки, металлическую крышку треснувшей сахарницы на посудной полке.
Пол в кухне прогибался и стонал под тяжестью Чарли. Дождь стучал в дверь, совсем как человек перед тем, как войти. В кухню выходила и другая дверь – из комнаты родителей. Из-за тоненькой, вылинявшей занавески, повешенной в проеме вместо двери, послышался шорох, скрип кровати и глухой звук поправляемой на ноге ударом об пол туфли.
Потом голос матери позвал:
– Чарльз, это ты? Растопи печку, сынок.
Оттуда же донесся надрывный, бурлящий мокротой старческий кашель.
– Есть такое дело, ма, – отозвался Чарли.
Он подошел к наружной двери, отодвинул засов и распахнул ее. Ветер швырнул ему в лицо сноп мелких брызг, и он невольно отступил с порога, поеживаясь от холодной сырости. Дождь обдал порог, брызнул в кухню. Он шел теперь уже не сплошной непроглядной стеной, а падал отдельными мелкими, стремительными каплями. Чарли зажал сигарету в кулак и выглянул за дверь. Холода он уже не чувствовал, он вообще быстро приспосабливался к сменам температуры. Только грудь подернуло гусиной кожей.
Небо было густо-черное, и лишь к горизонту, далеко за темными очертаниями лачуг и деревьев, просвечивала серым, в цвет помоев, узкая размазанная полоса над дальними, еще не различимыми горами. И как бы в подтверждение приближавшегося рассвета где-то среди лачуг петух прокричал властное кукареку. Мир булькал и бултыхался во тьме. Прокричал второй петух, третий... Пронзительным лаем залилась собака.
Чарли щелчком отшвырнул окурок в мокрую темень, проследил, как он красной точкой мелькнул в воздухе и, описав дугу, исчез. Потом закрыл дверь, зажег еще одну спичку и бросил ее через конфорку в железную плиту. Пламя охватило бумагу под щепой и тщательно положенными поверх кусками угля. Плита замурлыкала спросонок и затем тихонько загудела. Чарли переставил эмалированную кастрюльку с водой с края плиты на конфорку и ушел обратно в комнату.
Рональд уже оделся. На нем были брюки в обтяжку, старый свитер с оленем на груди и мягкая кожаная куртка. Он зачесывал волосы перед треснувшим, засиженным мухами зеркалом на дверце платяного шкафа. Умываться не было принято.
– Дождь все идет? – спросил он и положил щетку на полочку – просто ящик из-под помидоров, прибитый к деревянной подпорке стены, – рядом с запыленной баночкой густого зеленого бриолина и скелетом пластмассового гребешка с приставшими к последним зубьям-ребрам высохшими останками волос.
– Да, – сказал Чарли, – да, – и сел к себе на кровать. Долго стоять в комнате пригнувшись было трудно. – Но не очень сильный. Так, немного моросит. Я думаю, чуть погодя совсем перестанет.
– Откуда это ты знаешь, что перестанет? – спросил Рональд с ехидной ухмылкой. – Откуда это ты только знаешь такую кучу вещей о том, когда дождь перестанет и сколько он еще будет идти? Ты и впрямь умный малый, верно?
– А я и не говорю, что знаю, – ответил Чарли. Он сидел в покосившейся комнатке, опершись локтями о колени, свесив крупные тяжелые кисти рук. – Кто говорит, что я знаю? Просто я так думаю. Тоже мне, – он взглянул на Рональда и усмехнулся: – Это ты у нас умник. И все-то тебе не слава богу. И с погодой не так, и с этой Сюзи Мейер.
Рональд бросил взгляд в его сторону. Он начищал ботинки плешивой щеткой, ставя на край табуретки сначала одну ногу, потом другую.
– С чего это ты взял насчет Сюзи Мейер? Снова начинаешь, да?
Чарли засмеялся.
– Валяй, валяй, надраивай, замечательно они будут выглядеть, когда ты припустишься за автобусом.
Рональд был франтоватый малый.
– Ладно, это, кажется, мое дело, верно? – бросил Рональд. Он положил сапожную щетку на платяной шкаф и пошел на кухню.
– Поесть готово? – послышался оттуда его недовольный голос.
А голос матери отвечал:
– Подождешь немного. Прежде всего я бы поздоровалась.
– В таком случае, здравствуйте, – проворчал Рональд и повысил голос: Почему человек вечно должен дожидаться своей жратвы?
– Что это ты такой раздражительный? – прикрикнула на него мать. – Ишь, важный какой стал.
Чарли хмыкнул. Затем поднялся, подошел к платяному шкафу, открыл скрипучую дверцу и вытащил из стопки белья свою старую защитного цвета рубашку. Встряхнул ее, она развернулась, натянул через голову и, на ходу заправляя в вылинявшие джинсы, тоже пошел на кухню.
4
Рональд сидел на скамейке у стены за выскобленным дощатым столом и жадно глотал из эмалированной щербатой миски горячую овсянку. Кухня, как и весь дом, была маленькой и тесной, и перемещались в ней с осторожностью, по очереди, чтобы разойтись и не столкнуть чего. Скамейка и несколько ящиков, таких, чтобы они могли свободно задвигаться под стол, служили сиденьями, а по стенам висели закопченные сковороды и кастрюли. Стены были из старого рифленого железа, изнутри кое-как выкрашенного. Они держались на деревянных подпорках, наворованных или принесенных со свалки. За дверью висел старый календарь с изображением веснушчатого голубоглазого мальчика с золотыми кудряшками, ласкающего неизвестной породы щенка со счастливой собачьей физиономией. Картинка называлась "Приятели", но подпись вместе с названием мебельного магазина, выпустившего календарь, была замазана коричневой краской. Потолок из листьев картона разбух и провис, и, чтобы не задеть его, мужчинам приходилось пригибать голову. Он был черный и заплесневел от сырости. Во всем доме стоял запах плесени, но его давно перестали замечать.
Рональд уткнулся в тарелку и мрачно поглощал свой завтрак. Свет от лампы бросал блики на его напомаженную голову. Он во многом еще был подростком, трудный возраст отражался в ожесточенном взгляде карих глаз, в презрительной ухмылке рта и в дерзкой отваге его затаенных мыслей, злобных как цепные собаки.
Чарли сказал, входя в теплую кухню и вдыхая запах горящих дров и булькавшей на огне овсяной каши:
– Доброе утро, ма. Опять потекла эта чертова крыша.
– Придется тебе ею заняться, – сказала мать, не поворачиваясь от плиты. – В нашей комнате тоже сыро. – И Рональду: – Ты бы поторапливался. Пропустишь первый автобус. – И снова Чарли: – Дом того и гляди рухнет. Не знаю, что и делать, отец-то совсем болен.
– Болен, – передразнил Рональд, выскребая из миски остатки каши и поднимаясь. – Он уж болен черт-те с каких пор.
– Ты все-таки придерживай язык, когда об отце говоришь, – оборвала его мать.
Чарли посмотрел на своего младшего брата.
– Молчал бы, если нечего сказать. Не ты этот дом строил, не ты его чинишь, не тебе и говорить.
– Придирайся, – огрызнулся Рональд, хватая со стола у своей тарелки пакет с бутербродами. – Вечно придираются, придираются, придираются...
– А ну замолчи, чертенок, – прикрикнула мать и пригрозила ему разливательной ложкой. – Замолчи и отправляйся на работу.
Рональд сунул за пазуху пакет с бутербродами и стал выбираться к двери. Он поднялся, нахмурившись, встал к ним спиной, долго возился с задвижкой, пока наконец не распахнул дверь. Завеса мелкого дождя заполоскалась перед ним покрывалом из жидкого кружева.
– Только и знаете, что придираться, – сказал он, шагнул в посеревшую уже темноту и хлопнул за собой дверью.
– Просто не знаю, что с ним будет, – сказала мать, смахивая с лица прядь волос. На лбу остался след от руки, вымазанной в овсянке. – Отец ваш совсем плох, и Каролина не сегодня-завтра разрешится. А ему все трын-трава.
– Да ничего, Ронни хороший парень, – сказал Чарли. – Он еще исправится, ма, вот увидишь. – Он улыбнулся ей. – Ну, ладно, пойду взгляну, как там сегодня наш старик.
Он прошел за занавеску в другую комнату. Пламя свечного огарка, дрожавшего от сквозняка на хромом комоде, накренившемся на неровном полу, бросало неверный свет на убогую обстановку. На широкой, прогнувшейся, дребезжащей от каждого движения кровати из-под вороха старого тряпья виднелась голова старшего Паулса. Огарок высвечивал белки его глаз и отражался в медном шарике на спинке кровати.
Когда-то, очень давно, папаша Паулс был сильным, высоким мужчиной, но теперь от него остался один скелет, детский рисунок человечка. Его темное лицо бороздили следы от схваток с нуждой и болезнью, высохшее и опустошенное лицо, череп, обтянутый тонкой кожей, чудовищная маска, грубо и наспех вырезанная из куска коричневого, в глубоких трещинах дерева. Костлявые колени вздымались под одеялом двумя острыми горными пиками и подергивались, будто горы било землетрясением; и весь он дрожал мелкой дрожью от лихорадки и сквозняка, тянувшего из щелей и старых дыр от гвоздей, которыми были испещрены стены. Ввалившийся беззубый рот был открыт, а впалая грудь клокотала и посвистывала, будто чайник на огне. Старик весь дергался, как страшная заводная игрушка.
Чарли остановился в ногах кровати и тихо спросил:
– Ну как, отец?
Ввалившиеся глаза обратились к нему, и губы беззвучно зашевелились, совсем как у выброшенной на берег рыбы. Больной старик цеплялся негнущимися пальцами за отвесную скалу жизни из последних отчаянных усилий.
Чарли сказал:
– Отдыхай, отец. Лежи, отдыхай.
Он подмигнул старику, повернулся и вышел.
– Старик плох, – сказал он, возвращаясь в кухню. Он сел за стол. Ему пришлось согнуться, чтобы уместить свое крупное тело в таком маленьком пространстве. – Сколько еще этот дождь собирается лить, ма, как ты считаешь?
– Бывает, что дней восемь, – сказала мать. – Похоже, будет скверная зима. Отцу тяжело придется. Может, он съест сегодня хоть немного овсянки. Уже почти ничего не может есть, бедняга. – Она вздохнула. – Многих он доконает, как зарядит, этот дождь. Ты бы посмотрел крышу. – Она поставила перед ним полную тарелку дымящейся овсяной каши.
– Взгляну, – сказал Чарли, принимаясь есть. Он подул на ложку с кашей. – Может быть, еще и нет ничего страшного.
– Если б только Ронни взялся за ум. Совсем от рук отбился. Дерзит, вечно всем недоволен, грубить стал. Он и отца расстраивает, а разве его можно волновать.