Текст книги "Ведьма"
Автор книги: Григорій Квітка-Основ’яненко
Жанр:
Сказки
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Григорий Квитка-Основьяненко
ВЕДЬМА
(Украинская сказка)
Жил-был где-то на Украине, в тихом долочку, в своём домочку, в селе большом и богатом, не хуже самой Решетиловки, парень-друзяка, казак проворный, моторный, жартовливый и работящий; все девчата, бывало, из-под локтя, мимоходом смеючись, на него залицаются; нет без него вечерницы, нет радости на улице, нет и веселья, гульбы на свадьбах; но и работа мало у кого спорилась супротив нашего казака: бывало, что ни занесёт косу, то полкопны наворотит; а раз, помню, стал он москалей, русских, дразнить, как они молотят цепом справа налево, да ещё и через руку, пошалил, говорю, с пол-годинки, да копну и вымолотил, шестьдесят снопов! да!
Вот и стали отцы да матери подсылать к нему людей, поговорить с ним: так куда! и слышать не хочет; а бывало, как станут ему говорить: «Слышно, казаче, что ты ручникы побрал», т.е. посватался и сговорился – так он в ответ, насунув шапку смушковую на левое ухо: «Брехаты не цепом махаты; брехнею свит пройдешь, та назад, кажуть, не вернешься», или: «Брехалы твого батька сыны, то й ты з нымы». А как ему на это: «Да мы слышали, казаче, от людей», так он в ответ, махнув рукой: «Абы булы побрязкачи, будуть и послухачи. На здоровье!»
Однако же, долго ли, нет ли вередовал казак наш таким образом, нашёл и он свою зозуленьку, кукушечку: на вечерницах с нею, по улицам за нею; в коршуна ли, в горелки, в гуся – где она, там и он; с нею только и женихался и гадал и жартовал; а бывало, где поймает её, то уже так притовкмачит, что три дня синятины стоят.
«Ладно! – подумали люди, – придёт Аннино зачатие, 9 декабря, так увидим, что увидим. Господи благослови стару бабу на постолы, а молоду на кожанци!»
«Ладно! – ворчали девчата, – он ещё оглянется, да очнётся, коли с этою поведётся. Ангельский голосок, да чёртова думка!» – «Вродыла мама, що не прыйма и яма, – говорили другие девчата, – с этого веселья каково-то будет похмелье; а ей давно место там, где козам рога правят. Это штука!»
Между тем люди говорили, толковали, а казак себе на уме: «Светил бы мне ясный месяц, – думал он, – а звёздочки как себе хотят. На людей не угодишь».
Вот пришла и осень, пришли обе пятенки – 14 и 28 октября: пришло и пущенье, заговенье; идёт филипповка. Лишь только наступило Аннино зачатие, как начали старосты сновать по селу, а к ночи опять домой – кто с ручниками, высватав парню девку, гордо и медленно выступал посреди улицы; а кто с гарбузом, с отказом, крадучись под тыном. Девчата, собравшись в свой кружок, рассказывают, что Гапка, Стеха, Устя просватаны... А за кого? Одна – за Хому Кожуха, другая – за Козулю, третья – за Власа Непейпива... А тут глядь и казак наш побрал ручники, да только совсем не от той девки, с которою женихался, которую товкмачил, а от совсем другой, от бедной, убогой, только что личиком беленька, бровями черненька, а то хоть к старцам, к нищим, идти, то в ту ж пору.
Я сказал уже, что дело было на Украине: пусть же не пеняют на меня, что сказка моя пестра украинскими речами.
Сказку эту прислал мне тоже казак: Грицько Основьяненко, коли знавали его. А что из песни, что из сказки слово не выкидывается, а выкинешь слово, не наверстаешь и тремя.
Это правда истинная, пусть толкуют об этом сколько угодно, но пусть не спорят; а что какой-нибудь дикобраз будет за это ломаться и бодриться, мов шкурат на огне, так мне, с позволения сказать, с ним не детей крестить: вольно жиду свинины цураться, а бусурманину с вином не знаться; люди и пьют и едят, а жид да турок по мне хоть сгинь, хоть высхни!
Итак, дело было на Украине, то есть не то в Полтавской, не то в Черниговской: потому что киевских да харьковских украинцы не очень признают своими: а нашего брата, херсонского да екатеринославского, так уже и в грош не ставят. Ну, даром, я таки придерусь где-нибудь к месту, что хмель к тыну, да отстою своих, а теперь стану сказывать сказку свою. Надо сказать ещё, как ведьма испортила было Ивасю да увела его, а Ивася посадил её в печь – словом, осталось ещё досказать много.
Итак, казак наш откинулся от дивчины, с которою было женихался: покинутая дивчина ославилася; проходит год, и другой, и третий – никто её не берёт, и дожила она до седой косы. Дело в том, что мать этой девки была отъявленная ведьма и что казак наш сам видел, как она, перемахнув чрез тын, в одной рубахе, с распущенными волосами, доила коров на чужом дворе. После этого, кажется, и толковать нечего, и казаку нашему родниться с ведьмою не приходилось. Он плюнул да и отошёл: «Упырь с нею, с католичкою, связывайся, а не я!»
И не прошло году, как ведьма стала учить дочь свою своему нечестивому чаклованью, колдовству; травы с нею собирала, коренья сушила, зелье готовила, кошачьей кровью приправляла; а как умерла, так и передала всю науку свою и ненависть к казаку нашему дочери, которая, слетав на Лысую гору, под Киев, стала ведьмою сполна, как, сами знаете, ведьмы бывают: и с хвостиком, и с чёртовой думкой, и со всеми сатанинскими пакощами.
А вот я уж к одному месту и придрался: не хотите вы, украинцы, признавать киевлян своими, а зачем же ведьмы ваши на поставление летают под самый Киев, на Лысую гору? Что, не правда моя? С москалями и с русскими чертями они, ведьмы, известное дело, не знаются; так к кому же они туда летают? Стало быть, киевляне вам свои.
Дочь перехитрила и перещеголяла в чаклованье мать; а зла, что не привели господь! И что она выгадывала да выкидывала бедному человеку и жене его – так к ночи страшно и рассказывать. Он выстроит себе хату, избу, хозяюшка вымажет её беленько, а обводы обведет жёлтые: а ведьма заберётся туда первая, поднимет стук, шум, крик, галас, реготню, выживет-таки бедняка; все люди крещёные хату далеко обходят, а пуще ночью. Он поставит битую печь, грубку и дымволок на резных грабовых ножках: ведьма влезет в неё, раздует её, разопрёт; строй и клади снова! Он выстроит избу другую, освятит и окропит место и только что покроет её гладенько соломою, ведьма-бестия таки среди белого дня вихрем налетит, солому взобьёт, повысмыкает, латвины потрощит. кроквы поваляет – ну таки дня не пропустит без пакости! Хозяйка обзаведётся коровкой, овцами: ведьма аспидская ночью их выдоит, хоть брось; и молока не дают, да и мясо грешно есть после нечестивых ведьминых рук. В поле хлебец поспеет: ведьма со всего света поскликает товариство своё, пляску такую подымут на ниве, что вытопчут всё, хуже, чем барская псовая охота. Мужик плачет, да и полно. Этого мало: бог благословит чету, обещает им родительской радости; а она, ведьма, анафемская вера, ночью и выкрадет у матери нерождённое дитя, и нырнула с ним в трубу, и была такова; а сама, окаянная, а у самое – отколь ни взялась дочь Оленка: говорит, что подкинули, а чего, чай, на Лысой горе с упырем перевенчалась!
Бедный казак наш через эту бесову ведьму обнищал было совсем; молитвой не отмолится, крестом не открестится – хоть удавись, хоть утопись. Но вот, бог не без милости, казак не без счастья: ведьма наша отправилась на свадьбу какой-то знаменитой ведьме и, как невенчанная девка, ходила в дружках; а как привела ещё байстра, то и бегала с приданками, с обеда на обед, из Киева на Карпаты, оттоле в Конотоп, там на Кавказ, да к свату в Сибирь, да к поселенным хохлам в Кардаиловку, за Урал-реку, да к старшему боярину в Бердичев, да этак пробегала, протаскалася год со днём; а у нашего мужичка, у казака, родился между тем сынок, Ивашко; да такой гарненький, что хоть сейчас его, пришив крылышки, на вербочку! Ведьма, воротившись домой да наведавшись через трубу к казаку – а уже известно, что ведьма дверей растворить не потрудится – как наведалася да узнала, что прогуляла, так со злости и зубами скреготала, и по-собачьи скавучала, и по-волчьи выла – да ба! Ничего не могла сделать. Известно, что дитя до семи лет есть младенец, как ангел святой, и уже никакая ведьма не властна над ним, ниже над татою и ненькою его, над отцом и матерью, ни даже над худобою их, над добром и животинкою. Ведьма решилась терпеть семь лет, а там уже во что бы ни стало отмстить за всё вдвое. Дьявольское отродье дьявольское и думает и гадает.
Казак наш с хозяйкою своею забыли между тем про лиху беду минувшую: баба пряла, ткала, выткала не знать сколько плахт да запасок, красила сама вовну, шерсть, – а работяща была и она, – да выткала с десяток ковров узорчатых, цветистых, с петушками, да с квиточками, с цветками. А мужик пшеницу-арнаутку сеял, собирал да отправлял в Одессу, где заморские купцы, у которых либо денег до черта, либо натура прожорливая, платят 25 и 30 и 40 рублей за четверть; первый год чумаковал он сам, а там уже стал посылать батрака, а там отправлять целые обозы – и разжился с лёгкой руки; обзавёлся и курочкой, и уточкой, и гуской, и посудинкой в доме, и всякими овощами на огороде, а в саду водились и сливы, и груши, и яблоки, а в каморе стояла и вишнёвка, и терновка, и сливянка для добрых приятелей – а что за роскошь, за раздолье эта сливянка да вишнёвка: что твоё французское!
А видал ли кто из вас ещё, как это люди чумакуют? Завидная жизнь, раздолье, приволье, своя рука владыка; а простору-то, простору – господи боже мой! Только беда, как бисовы москали верстовых столбов по шляхам, по дорогам, наставят: того гляди заденешь и проехать негде; беда чумаку в этой тесноте!
Однако, поколе мы тут баляндрясим, Ивашко подрастал год за год, день за день, и уже тут ли, там ли помогал отцу да матери по господарству, по хозяйству. Его дело было выпустить свиней из загороды на паству; его дело переличить, пересчитать, да пригнать домой уточек, а тут, глядишь, он же, сев в каючок, в челночок, перегонял гусей на тот берег речки, пас их там, удил рыбку, собирал ягодки, какие в какую пору родятся: земляничку, костянику, малину, а там и калину, а там, как уже утренники стали подёргивать инеем листки, и тёрн. А добрая ягодка, коли кто едал, и тёрн, когда ее мороз прохватил: кисленька, правда, ну да от неё недворянский язык не покоробит. А мать Ивашкина, наварив обедать, выходила на реку и призывала его:
Івашку, мій синочку!
Прибудь, прибудь, голубчику:
Се тебе мати кличе,
От тобі їсти несе –
На срібних мисочках,
На золотих тарілочках.
Ивашко, по голосу неньки, матери своей, садился в чёлн, грёб потихоньку к берегу и припевал в ответ:
Човне, човне, швидше,
Човне, човне, ближче!
То мене мати кличе,
То мені їсти несе –
На срібних мисочках,
На золотих тарілочках.
Чёлн приплывал к берегу, Ивашко ел, что ему мать приносила, борщу ли с бураками, каши ли с салом, вареников ли; а мать возьмёт его, вычешет, вымоет, а в неделю, в воскресенье, принесёт ему чистую сорочку – и Ивашко опять отправляется на тот берег, в луга пасти гусей своих и присматривать, чтобы коршун либо хорёк не перетаскали гусенят; а под вечер, взмахнув долгою лозою и закричав на отряд свой: «Гиль, тега, гиль додому! гиль додому!», выгонял их на плесу, пускался за ними в челне своём, пригонял их домой, сдавал матери счётом, а поужинавши и помолившись – а уже он знал «Отче наш» до: «хлеб наш насущный», – ложился с богом спать.
Ведьма, сидя на бережку под кусточком, чего бы тут не сделала со злости! А у неё и есть, правда, шелудивая девчонка, Оленка, так я же говорю, что поганая: вся в коросте; а как глупа – так не накажи бог ни наших, ни ваших! Дура зелёная такая, что, бывало, скажи что хочешь ей, вылупит очи и смотрит, как сычёнок; поколе не дашь ей тумака, так не слышит, не видит; даже поганому чаклованью не могла научиться. Ведьма наша со злости и зубами скреготала, и собакою скавучала, и волком выла – да ба! дитя до семи лет младенец, как ангел святой: нет ведьме над ним власти, ни над татою его, ни над мамою, ниже над всею их худобою. Стала ведьма выжидать, когда минет Ивашке семь лет. А разве и долго ждать? Да вот, покуда мы с вами разговариваем, так время и ушло: Ивашке минуло семь, пошёл осьмой годочек, и ведьма приступила погубить его во что бы ни стало; подслушала и вытвердила песенку, которою мать прикликала его день за день.
Раз что-то долго не ладилося у матери в печи, борщ не укипал – может статься и ведьма подпустила порчу такую; уж и пора бы матери звать Ивашка к обеду – нейдёт. Ведьма подошла к берегу и запела резким, сиповатым, толстым голосом:
Івашку, синочку,
Прибудь, прибудь, голубчику…
Ивашко, как ни мал он ещё был, тотчас узнал, что это не ненькин голос, плавный, чистый, тоненький, а потому и стал грестись от берега, напевая:
Човне, човне, швидше,
Човне, човне, далі!
То мене відьма кличе,
Вона мене з'їсти хоче,
З рученьками, з ноженьками,
З косточками, з кишечками.
Ведьма, поймав облизня, спряталась ещё раз в кустах, выждала мать Ивашкину, подслушала ещё раз хорошенько песенку и голос её и подумала: «Постой, голос у меня толстенек; этому можно пособить». Ведьма пришла к ковалю, к кузнецу, и сказала: «Ковалю, ковалю, скуй мне такой тоненький голосок, как у Ивашкиной матери!» Ну как ковалю не послушаться ведьмы? Она ему, чай, не раз и не два ещё пригодится и понадобится Он разложил углей, раздул, ухватил ведьмин голос клещами, раскалил его, как жар красный, и стал отрабатывать молотом: тук да стук, стук да тук – а скалки, искры, так и сыплются. Коваль выковывал, потягивал, перетягивал и выправлял ведьмин голос: «А ну, попытайсь!» – Ведьма прикинула голос: «Ах, собака, перетонил! возьми навари». Коваль взял мартиалу, раскалил, отрубил, наварил: «А ну, тётка; попытайсь теперь!» – Ведьма встала, спела песенку: «Он бы и хорош, да дрожит, дребезжит, как у нашего пономаря с перепою». Опять поправлять, направлять – как раз потрафил, ну, сама мать Ивашкина не отличит от своего голоса. «Спасибо, сынку!» – молвила ведьма – и была такова; только и видел её коваль. А что кошту потрачено: уголья, угару на клещах, мартиалу! а работа, а время? всё ни во что.
Ждёт ведьма не дождётся утра – а уже опять чёрт выносил её по всем всюдам – а с утра вышла на берег, ждёт, скоро ли солнышко подымется в рост выше хаты, а это было время обеда. «Погоди, – думает она, – уж разве свет совсем догоры ногами пошёл, а то не миновать тебе моих рук». И вот запела:
Івашку, мій синочку,
Прибудь, прибудь,
голубчику…
Тот же голос, тот же напев и те же приёми, переливы! бедный малютка обманулся и отвечал:
Човне, човне, ближче,
Човне, човне, швидше!
То мене мати кличе,
То мені їсти несе...
Только что Ивашко наш пристал к берегу, как ведьма, кинувшись на него, хап-цап его, схватила, потащила и пискнуть не дала: ротик зажала ему, чуть не удушила. Пропал мой Ивашко ни за цапову душу! упал с ясени листок за то, что вихорь набежал! А мать Ивашкина вышла тем часом со стравою, со снедью, на бережок; уж она пела, пела, прикликаючи Ивашка; опять походит и опять запоёт, и гукает его на весь голос со страхом и боязнию, уже сама плачет, сама поёт – нет Ивашки! Выспевавши и выгукавши весь голос, пришла она в слезах домой, и горюя, как сизая горлинка, она рассказала мужу, что Ивашки нет, что его, верно, извела ведьма; а выплакавши все слёзы, принялась печь да стряпать пироги, кныши, блинцы, буханцы… как быть! надо было помянуть Ивашка, как долг христианский велит. Известное дело, на поминках этих кусочек съешь, а слезою запьёшь – ну, да делать нечего: человек не собака, чтобы ему сгинуть без поминок!
А ведьма, поймавши Ивашка, принесла его домой, не знать куда, призвала Оленку и приказала: «Возьми этого белого, курчавенького баранчика, обмой его, вымой, головку ему вычеши, прибери, опатрай и сжарь; а я меж тем сбегаю в Конотоп, до дядины: просила, чтоб пришла поськатыся». А близкий свет от них, думаешь, Конотоп? Да полтораста верст с гоном, на добрых конях, а на плохих, мужицких, будет и боле. Ну, нужды мало; уж не впервые ведьме нашей шмыгать туда-сюда, как сказывали мы уже давеча: из Киева на Карпаты, к руснакам, побратимцам украинским; оттоле под самый Каменец, там в Черкассы, да, чего доброго, ещё и на Кавказ, а обратным путём и в Бахмут, потому что и там живут не католики, а крещёные казаки, хоть полтавцы да черниговцы и не признают их земляками, А впрочем, я думаю, что херсонцы да екатеринославцы правду говорят – да они же никогда и не брехали – что в Полтавской да в Черниговской мало осталось чистых, настоящих украинцев: они вышли, было тому время, на Кубань да на Буг, в Херсонскую, в Екатеринославскую; они-то были родовитые запорожцы; сколько было у них дедов, столько было и оселедцев, чубов; а нынешние полтавцы да черниговцы – это всё уже обмоскалилось, всё переводня.
Оленка сделала, что мать наказывала: затопила печь, вымыла, обмыла Ивашка, вычесала, опатрала его как следует на жаркое; а как печь истопилась, вымела её помелом, на котором матушка её родная пускается подчас в поход, и говорит Ивашке: «Садись на лопату!» – «Не вмию», – говорит Ивашка. «Ну, клади руку!» – «Не вмию», – «Клади ногу!» – «Не вмию», – «Да садись же весь», – «Да не вмию, и только; покажи сама, как сесть, так и сяду», – «Садись, как умеешь», – говорила Оленка. Ивашко взял да и развалился поперёк лопаты. Оленка стала его сажать в печь – не лезет. «Да садись же, я говорю, хорошенько!» – «Да я ж говорю тебе, что не умею; покажи как сесть, так я сяду». – Оленка, не долго думав, плюсь сдуру на лопату! А Ивашко, ухватив лопату, шарасть её, шелудивую девчонку, в печь, ухватил заслонку, приставил, ухватом припёр, чтоб ещё не вылезла, а сам в двери, выбежал в садок ведьмин и влез на топольку, сел в самую маковку и оглядывается кругом – не видать и родины его; завезла его ведьма анафемская за пятьсот вёрст от родимой сторонки!
А ведьма, погостивши у дядины в Конотопе и побеседовавши с нею, пришла домой. Смотрит: хата отперта, а никого нет; только собака навстречу ей из дверей выскочила да чуть с ног её не сбила. «Геть, до супостата!» – закричала на неё ведьма; а там принялась бранить и Оленку. «Поганая девка! вот уж опять убежала куда-нибудь байдаки бить, а хату покинула, как будто мы между святыми живём, что некому чего украсть! Так нет, ничем её не уймёшь, не надоумишь; ты ей зась, она тебе ась! плюнь да и отойди. Погоди, вот я её! Не съела ли ещё собака моего жаркова, или, может, не позабыла ли Оленка его изготовить, не упустила ли ещё, чего доброго, проклятого Ивашка?» Сама кинулась в печь – нет, всё цело! А как избегалася, утомилася, уморилася порядком, то и принялась, недолго думав, немного разбирая, за расправу; да вот, покуда я говорю, а вы слушаете ли, не слушаете, а по крайности тут сидите да стоите, ведьма съела жаркое всё дотла, и косточки обсосала, и пальцы обсмоктала.
Наевшись порядком, вышла она в сад отдохнуть, легла под ту топольку, где сидел Ивашко, стала против солнышка кататься, а сама, заливаясь, приговаривает: «Покачуся, повалюся, Ивашкиного мяса наевшись!» А Ивашка, подслушав её, начал её переговаривать: «Покатися, повалися, Оленкиного мяса наевшись!» Ведьма смотрит, дивится – никого не видит; обнюхивает всё, подняв морду по ветру – никого не слыхать. А ведьмы, сами знаете, чутьем слышат не хуже хортов панских, охотничьих собак, да только по ветру; а против ветру, коли от чутья относит, так же мало чуют, как и мы, грешные. Опять ведьма покатится и скажет свою поговорку, опять Ивашка её передразнит, и опять она глядит и нюхает и никого не находит. Может, наевшись мяса этой дуры, пошлой Оленки, и сама одурела, а то бы ей давно догадаться да глянуть вверх: насилу-то пыку, морду свою, подняла догоры! нюх, нюх, нюх... и учула Ивашка на дереве! Тут ведьма сперва начала на бедного Ивашка совиные очи свои пялить, да снова обнюхивать, да снова вглядываться; а там, как разнюхала да обглядела, что он, справду он, то и засыпала его таки за один дух паскуднейшею бранью, какую где только кто слыхал; я ж говорю, что ей-же-ей, право, иной москаль бы перекрестился от такого сорому! «Поди сюда, сякой-такой!» – «Не пойду, – говорит Ивашко, – сама съешь!» – «Слезай, говорю!» – «Не слезу!» – «Я же тебя, погоди, достану, коли ты не сам сатана-летучка!»
И стала ведьма, припавши, грызть зубом дерево; грызёт, грызёт, а сама кошкой мурлычет, у самой щепа только под зубами хрустит. Ивашко сложил руки, ну читать «Отче наш», сколько его знал и помнил; хрусь! зуб у ведьмы, клык один уломился, и чуть она им не подавилась. И то сказать, тополька была старая, нетонкая, и таки тверденька; а у ведьмы, у старой чертовки, клыки приелись. Как тут бьть? Опять к приятелю, до коваля. «Ковалю, ковалю, вот тебе костяной зуб, а мне скуй железный!» Коваль взял ведьму в станок, где куют коней. «Это, – говорит, – не голос править; это работа костоломная, тяжёлая, потовая». – Итак, в станок ведьму, подтянул её на подпруги, рот ей раззявил, выковырнул молотком да чеканом остаток старого клыка, сковал другой, железный зуб, закалил, загнал молотком ей в дёсна, в скулу, да ещё посадил его на шип, подпилил, наострил, отпустил подпруги, – и выскочила ведьма из станка, что брыкливая кобыла после ковки – только мы её тут и видели!
Ну, счастлив твой батька, ковалю, что люди не видали, каким ты досужеством занимаешься! А ещё крещёный человек, прости господи, а на селе слывёшь и православным! К чёрту на ремешки пойдешь ты, на сыромятные; я тебе говорю, сам сатана постолы из тебя, не сымая шкуры, станет выкраивать; все бесы из тебя жилы потянут, из окаянного – вот тебе что, бусурман католыцкий.
А ведьма наша, прибежав домой, ну опять грызть да грызть под Ивашкою дерево, мурлычет да урчит, а щепа так и сыплется! Вот дерево уже маленько прихилилося, погнулось; вот трещит – а ведьма и вдвое ретивей принимается за дело; вот трещит, летит, летит… А Ивашка, удалой хлопец, сидит себе, да только, ухватив в руки по суку, находит да направляет, прицеливается… трещит, говорю, летит дерево, а Ивашко на лету прямо его направил ведьме в лоб: как хряпнет её, так, слышь, перелобанил, что ниже ногой не дрыгнула: таки, как говорится, не успела и гроши отказать – тут и растянулась. Аминь тебе, поганая, цур тебе, пек тебе, толки воду на том свете, коли ещё смилуются над тобою, да развози её, прицепив бочку к хвосту да переступая с босой ноги на ногу по острым каменьям, по плитам чугунным калёным; а свинец кипящий в глотку тебе, анафемская, коли хуже не будет; да купаться тебе по уши в смоле кипячёной, да рогатинами железными тебя из котла доставать, да толкачами туда усаживать!
Теперь бы Ивашке нашему, поправившись и способившись с ведьмою, и байдуже, и нужды мало: так не знает дороги домой, да и далеко идти; шутка, заволокла куда, окаянная, что и свету белого оттоле не увидаешь. Ну, как быть? Ивашко взлез опять на дерево, на дубок, стал поглядывать кругом: летит стадо гусей. Пора была поздняя, осенняя, да и день уже вечерел, так перелётная птица вереницами торопилась до зимы да до ночи добраться восвояси. А почём они, скажите, путь-дорогу знают, какими приметами до мест отдаленных доходят, в осень туда, на весну опять сюда, да ещё и на старое гнездо попадают, на дерево, на кочку в камыше, до которой, не заплутавшись, и человеку дважды не попасть!
– Возьмите меня с собою, – взмолился Ивашко, на гусей глядя, и запел им навстречу:
Гуси, гуси, лебедята!
Возьміте мене на крилята,
Понесіте мене до батенька,
До родной моєй до матеньки.
А у батенька,
А у матеньки
Є що їсти, пити,
Будуть мене любити.
А гуси ему отвечают: «Нехай, пусть, тебя задние возьмут!» Вздохнул Ивашко, сидит и ждёт. Ведь не много и людей таких найдётся, чтобы пособили в беде горемычному; а гусь-птица, из царствия скотины, не разумнее человека, а глуп, как и этот, Летят опять гуси; Ивашко взмолился им и руки было поднял, крепко низко летели – так та же песня, тот же ответ.
Летит третье стадо; вожак, серый гусак, вытянув шею в струнку, отвечает Ивашке: «Нехай тебя гуска-кургузка возьмёт». Оглянулся: летит отсталая гусочка-кургузочка, полхвоста вырвано: видно, лиса, не то волк от неё не за горой были, и низко летит, и вереницы своей не догонит, хвостом за нею следом не управит. Ивашко, сидя на сучку, запел встречную песенку:
Ой гусочко-
Кургузочко,
Усі мене покидають,
Одні до других відсилають –
А я хлопчик маленький,
Далеко від матері родненькой,
Ой гусочко-
Кургузочко,
Може, у тебе були гусенята,
Озьми ж мене на крилята!
Гусочка-кургузочка, хоть и сама нездорова была, и сама через силу перемогалась – а таки взяла Ивашка, посадила на себя, принесла его домой и ссадила под оконцем родительской хаты. Так всегда на свете бывает: не подаст великий, не подаст богатый, не подаст и сильный и большой; а подаст убогий, что сам беду бедовал, что рыба об лёд колотился, а может, и теперь ещё порою поколачивается: он знает беду, не отринет мольбу.
А у Ивашкиной матери тем часом всё поспело на поминки по сыну. Уже почитай и смерклось. Мать Ивашкина достала из печи варёное и печёное, позвала мужа, да и села с ним вдвоём поминать сына, и стала делить она пирожки: «Вот это тебе, – говорит, – вот это мне», – «А мне?» – спрашивает голос под окном. Мать оглянулась: «Кто там пищит?» Нет ответа. «Ну, дарма, давай делить блинцы – это тебе, это мне, это тебе, это мне».– «А мне?» – «Що за вража мать, що там пыщить?» Нет ответа. «Ну, давай делиться буханцами». Опять то же, мать было встала, да и подала в оконце, за упокой сына, пирожок; так не берёт нищий: пустите, говорит, в хату. Вышла мать за порог: «Мать божа и все святые и присно праведные! Да это наш Ивашко, сынок наш, глазок наш, око наше, сердце подреберное!» Что за радость, за веселье! И казак, даром что усами оброс, заплакал; одно то, что сын воротился, другое то, что извёл он ведьму поганую, с семенем и насимьем, с родом и с племенем. Крик, шум, галас; сбежалася вся слобода; подняли крик по улицам: «Ивашко тут, Ивашко пришёл!» И всяк, соскочив с печи, из проса, так босиком и дует до казака посмотреть на радость, на веселье!
– Ну, баба, – сказал казак, – теперь справляй пир на весь мир; что заработано в год, сыпь на стол в день! Руки здоровы, ноги целы; сьну мий, Ивашко, дома, а с ведьмы, с аспидской, может, уж давно черти лыки дерут; она не страшна боле, так господь благословит нас опять. А чумаковать пойду, возьму и сына с собою: пусть поживёт, как люди живут, свету побачит; пусть порадуется простору нашему, погуляет; а там, коли богу угодно, жинка, как воротимся, справляй другой пир: соли привезу тебе задаром, а може, и рыбы; всю слободу накормим, чтоб знали и помнили казаченька Остапа Пушкаря!»
________________________