444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорій Квітка-Основ’яненко » Пан Халявський » Текст книги (страница 7)
Пан Халявський
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 01:00

Текст книги "Пан Халявський"


Автор книги: Григорій Квітка-Основ’яненко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

 
Когда я проходил,
То лез мимо крокодил
Превеликой величины
И нес в зубах кусок ветчины…
 

Все шло хорошо. Мужская и женская, крокодил и ветчина – правильно, слова нет… но не приискал богатства для рифмы, а пуще всего бился я с меркою стихов. Никак не слажу! В короткий стих не найду слов, чтоб вытянуть его, а из длинного – не придумаю, какое слово выкинуть, чтоб укоротить стих… Возился-возился, уже я и палец приставлял ко лбу, как делывал домине Галушкинский, – все ничего. И я среди таких размышлений крепко заснул. Ни одному нашему брату стихотворцу не стоили так дорого оды его, как мне эти два стишка; но, к несчастью для потомства, этот пушистый, махровый цветок российской словесности, не распустившись, увял навсегда!!!

К рождественским святкам мы должны были возвратиться домой. Батенька приказывали нам привезти свидетельства о учении и поведении нашем. Не знаю, какие аттестаты получили братья, полагаю, что недурные, потому что Петруся боялись не только риторы, но и самые философы; он без внимания оставлял ученость их, а в случае неповиновения и противоречия тузил их храбро, никто не смел ему противоборствовать. Да и на кулачных боях, куда мы ходили под предводительством некоторых учителей, под простою одеждою скрывавших свою знаменитость, и там Петруся был законодателем; в какой стене стоял он, там была и победа. Высок ростом, широкоплеч, мужествен, неустрашим, храбр, горяч, вспыльчив, за безделицу, кого бы ни было, тотчас по мордасу – и выходил на кулаки; все трепетало его. Он от фортуны одарен был всеми геройскими достоинствами! Как же такому не получить по всей справедливости лучшего аттестата? Один из начальствующих в училище говаривал про него: «Завидный молодец! Сильный по роду, сильный по богатству, сильный по силе своей».

Брат Павлусь другими достоинствами приобрел всеобщую любовь и уважение. Природою обиженный в своей «натуральности», как выражались о нем учителя, он богат был хитрым, тонким, изобретательным умом. Чтобы иметь большой круг для действий своих, он пристал к бурсакам, и, чистосердечно сказать, его способами они роскошествовали в пище и прочем. Из всех подвигов его вкратце скажу: он выходил всегда на рынок, припасши на белом конском волосе, связанном длиною саженей в пять, удочку, закрытую каким-нибудь лакомством для птицы. На каждом рынке обыкновенно ходят домашние птицы: куры, гуси, индейки, и живятся крохами. В кучу их Павлусь бросит удочку и с волоском отойдет далее, поджидая, пока удочку его схватит индейский петух. Тут Павлусь побежит изо всей силы, а бедный петух, чувствуя боль в горле, не может сопротивляться тянущей его удочке, бежит, как взбесившийся, голову протянув, глаза выпучив и растопырив крылья. Народ, не примечая бегущего впереди школяра и также волоска, коим тащится петух, смотрит на необыкновенное положение птицы, удивляется, кричит: «Гляди, гляди! Вот чудесия! Сказился индик!» В воротах бурсы встречают победителя с триумфом, а добычу, схвативши, немедленно зарезывают и на бегу ощипывают перья и, чуть только вбегут на кухню, кидают в котел.

Снабдив таким и подобным образом бурсаков пищею, брат Павлуся позаботится о снабжении их и питейной частью. Для сего он приищет широкую шинель, уберет ее как-то хитро и мудро, спрятав под нее два штофа на особых шнурках, и, наполнив один водою, а другой оставив пустым, идет в шинок. Там он решительно требует наполнить пустой штоф водкою и спросит смело, сколько следует за водку денег; штоф же с полученною водкой спрячет за горб свой. Услышав же, что должно за штоф водки заплатить двадцать копеек, он рассердится, перебранит шинкаря и, будто в досаде, вытащит опять назад штоф, но искусно подменит на тот, что с водой, и выливает ее в кадку, крича, что ему такой дорогой водки не надо. Шинкарь, не имея времени с ним торговаться и спорить, почитая, что он свою водку получил обратно, отгоняет его от кадки. Павлуся в торжестве спешит в бурсу, где и получает должную признательность.

То ли он делывал, ходя по рынку и собирая секретно бублики, паляницы, яйца, мак и проч. и проч.! И надобно отдать честь его проворству производить и необыкновенной способности изворачиваться, когда бывал замечен и изобличаем в действиях своих: о, он всегда был прав… Нет, если бы не уродливость его, он пошел бы далеко, к чести фамилии Халявских.

И такому таланту не дать аттестата? Следовало бы списать все его деяния и тонкости и напечатать большою книгою и приложить картинки. Пусть бы теперешние молодые люди читали и, подражая, изощряли бы свой ум. Но куда им!

Домине инспектор, пользы ради своей и выгод, исходатайствовал и мне свидетельство, в коем сказано было, что я «был в синтаксическом классе и как за учение, так и за поведение никогда наказываем не был». Все правда. Я бывал в классе, но выучивал ли что или вовсе ничего, никто не наблюдал, а как я очень, очень редко приходил, то и поведение мое не было никому известно. Когда другие мучились, слушая всякого рода глупости на российском и латинском языках, я преспокойно выслушивал замысловатые сказки, которые мне поочередно рассказывали бабуся и Юрко, или играл с ними в свайку, в карты и тому подобное. Наказывать меня, кроме домине Галушкинского, никто не мог; а я очень хорошо знал, что он боялся немилости маменькиной и потому не трогал меня и пальцем.

Батенька, не добравшись хорошенько до настоящего смысла, очень довольны были таковым засвидетельствованием и наравне с братьями по приезде нашем домой пожаловали и мне в гостинец свежее зимнее яблоко.

Радость же маменьки при виде детей ее – и кажется, более всех меня, – возвратившихся здоровыми и непохудевшими, была неописанна. Я даже заболел: так меня закормили и жареным и сладким.

Когда же маменька узнали, что домине Галушкинский, по условию с ними, секретно от батеньки сделанному, не изнурял меня ученьем, то пожаловали ему с батенькиной шеи черный платок, а другой, новый бумажный, для кармана, чем он был весьма доволен и благодарен. Да, кроме того, вот еще что.

По приезде я нашел в доме некоторые перемены. В маменькиной спальне на лежанке стоял медный сосуд, коего употребления я еще не знал. По врожденному мне любопытству я расспрашивал об этом сосуде и к чему он пригоден? Маменька сказали мне, что это «самовар», в нем-де греется вода, а из воды приготовляется напиток, называемый чай, который «хотя и дорог, бестия!» (так маменька выразили), но как везде входит в употребление, то и они, чести ради рода нашего, завели его у себя и Хиврю отдали в науку приготовлять чай, и она его мастерски готовит. Причем обещали полакомить нас завтра этим напитком. «Оно, правда, и вкусное (так говорили маменька), но как-то противно, не евши, не пивши, употреблять его. Ты, Трушко, завтра сделай так, как я делаю в то утро, когда готуют чай: сбегай в булочную, там будут к завтраку приготовлять пирожки, блины и булочки; так ты похватай там чего побольше, да и употребляй тогда смело чай; он тебе покажется приятен. Вот кофе так не могу пить, с души воротит, хотя его и после обеда должно принимать. Я его и не завожу и не посылаю Хиврю учиться приправлять его. Раз только я пила его у своей кумы Алены Васильевны – да тьфу!» При сем маменька, поворотясь в ту сторону, где живет Алена Васильевна, плюнули от негодования на ее кофе.

Пожалуйте же, что тут за комедия вышла на другой день. Вот мы собрались все около стола, на котором уже шумел самовар, а Хивря хлопотала около него и только знай закидывала свои длинные волосы на затылок, чтоб не падали в чашки, что нас очень веселило. Маменька, по заботливости своей, растолковали нам, как выливать чай из чашки в блюдце, как дуть, чтобы остудить, и как потом закрыть чашку. Все готово, и нам подали по чашке чаю. Я исполнил по маменькиному предварительному совету и нахватался в булочной разной стряпни до жажды, и оттого чай показался мне удивительным напитком, равно как и братьям моим. Правда, запах и вкус был настоящего мыла, потому что маменька нам так говорили: «Этой проклятой травы нельзя ни с чем держать, так и принимает чужой запах. Эта благоразумная Хивря держит чай в одном сундуке с мылом». Вдруг при этом слове маменька крепко разгневались, покраснели, как кровь, и напустилися на Хиврю, чайную стряпуху, зачем она так много воды навела в чайнике; больше чашки оставалось, куда с нею деваться? Жирно будет, как этакий дорогой напиток да выливать!

– Вот что разве сделать, – сказали маменька и повеселели, что не пропадет чайная вода. – Позовите-ка Галушку сюда! – Так маменька, как уже известно, называли его не гневаясь и не в укор. Домине, как мы по-иностранному называли, они не могли выговорить, потому что не учились иностранным языкам; паном, как его звали батенька, не хотели от благородной амбиции и говорили: «Как же вас (то есть батеньку) величать, когда школяр будет пан?» Всей же фамилии «Галушкинский» не могли выговорить, потому что, не знав российской грамоты, не могли понять, отчего оно четырехсложное; а чтоб разобрать, что «Галушкинский» есть часть речи, и именно имя, и отличить: существительное ли оно, прилагательное, нарицательное, собирательное, – куда! Им бы и в десять лет не втолковать в понятие! Так оттого и называли они его просто, и кратко, и ясно: Галушка.

Пожалуйте. Вот и пришел домине «Галушка». Маменька из своих рук поднесли ему чашку чаю. Домине начал отказываться, что он ничего хмельного во всю Филипповну в рот не берет.

Маменька, боясь, чтоб он вовсе не отказался, – тогда куда бы девать этот чай? – даже побожились, уверяя, что этот напиток вовсе не хмельной.

Реверендиссиме взял чашку, поклонился батеньке и маменьке и на штатском языке произнес желания здравия, во всем преуспеяния, изобилия в достатке, веселия в чувствах, отриновения в горестях и т. п. и при последнем слове хлебнул, не наливая, как бы должно, в блюдце, а прямо из чашки… обжегся сильно, делал разные гримасы и признавался после, что только стыда ради не швырнул чашку о пол.

Мы, глядя на его действия и замешательство, катались от смеха… Кое-как выпил домине свою чашку, и – опять замешательство! Не накрывши чашки, поднес ее к маменьке.

– А зуски не хочешь? – крикнули на него маменька.

NB. Они обращались с ним без политики.

– Это другой холодец (см. выше)! Разжиреешь, по две чашки пивши. Благодари и за одну.

Домине инспектор был как во тьме, не понимая причины гнева маменькиного; но батенька, объяснив ему, в чем он неполитично поступил, тут же открыли ему правила, необходимые при употреблении чаю. Домине в пристойно-учтивых выражениях просил извинения, оправдываясь, что для него это была первина, и все устроилось хорошо; другой чашки ему не подали теперь, да и впредь более не делали ему подобного отличия.

Кстати еще одно замечание об этом восхитительном напитке – чае. Ведь надобно же родиться такому уму, какой гнездился в необыкновенно большой голове брата Павлуся! Все мы пили чай: и батенька, и маменька, и мы, и сестры, и домине Галушкинский; но никому не пришло такой счастливой догадки и богатой мысли. Он, выпивши свою чашку и подумавши немного, сказал: «Напиток хорош, но сам по себе пресен очень, – рюмку водки сюда, и все бы исправило».

Мы все и батенька засмеялись; но на поверку вышло, что он правду говорил. Братья нашли способ вынуть у маменьки секретно всего нужного к опыту и начали свои опыты и не нахвалились открытием. Домине Галушкинский всегда говорил: «Это вещь сицевая[63]63
  Сицевая – такая.


[Закрыть]
: лучше олимпийского нектара».

И такова благодарность потомства к первым изобретателям! Чтоб недалеко уходить, я вам укажу на два разительные примера. Кто открыл четвертую часть света? Христофор Колумб. Назвали ли ее в честь его? То-то же! Я думаю, ни у одного американца нет и портрета его. Это первый пример. Второй: кто первый изобрел пресность чая сдабривать и делать напиток вкусным и полезным? Исторически доказываю, что тайну сию постиг первый и не скрыл от потомства «Малороссийского Лубенского казачьего полка подпрапоренко Павел Миронович Халявченко (он умер холостым и потому не мог именоваться полным «Халявским», но как юноша – Халявченко), но отдаст ли ему потомство признательность? Сомневаемся по первому примеру. Сколько ни пьют по-иностранному называемый пунш (в относительном смысле «Америка»), но никто не вспомнит о первом изобретателе. Хотя бы из национальной гордости включили имя Павлуся в список людей, своими изобретениями бывших полезными «людимству».

NB. Предлагаю новое слово, заменяющее и имеющее другой смысл и понятие, нежели «человечество».

И я увлекся духом времени!

Оставляю ученые рассуждения и обращаюсь к своей материи. Батенька не хотели наслаждаться одни удовольствием, доставляемым ученостью сыновей своих, и пожелали разделить оное с искренними приятелями своими. На таков конец затеяли позвать гостей обедать на святках. И перебранили же маменька и званых гостей, и учивших нас, и кто выдумал эти глупые науки! И все, однако ж, тихомолком, чтоб батенька не слыхали; все эти проклятия ушли в уши поварки, когда приходила требовать масла, соли, окцета[64]64
  Окцет – уксус.


[Закрыть]
, родзынков и проч.

Вот и приехали: Алексей Пантелеймонович Ёрыкайловский, бунчуковый товарищ[65]65
  Бунчуковый товарищ – один из чинов в старом казацком войске, сопровождавший гетмана в походах; позже – отставной войсковой старшина.


[Закрыть]
. Он в молодости учился в том же училище, где и мы чрез тридцать лет после него учились. О, да и умная же голова! Он не только слушал философию, но на публичных диспутах был первый спорщик и дозарезу поддерживал свое предложение. Что ему ни говори, – он, не внимая никаким силлогизмам, остается при своем. Сверх того, имел собственные книги на латинском диалекте с собственноручною о принадлежности подписью на том же языке и с означением цены римскими цифрами. Божился домине Галушкинский, что сам своими глазами все это видел.

Другой был Потап Корнеевич, не больше. Человек не то что с умом, но боек на словах; закидывал других речью, и для себя и для них бестолковою, правда; но уже зато в карман за словами не лазил, не останавливаясь сыпал словами, как из мешка горохом.

Третий – Кондрат Демьянович… нет, лгу: Данилович – и точно Данилович, помню вот почему: маменька называли его Кондрат Демьянович; а батенька, как это было не под час, не вытерпели, да тут же при всех и прикрикнули на них: «Что вы это, маточка, вздумали людей перекрещивать? Скоро и меня из Осиповичей переделаете во что другое. Так я вам не позволю так глумиться над собою. Родился законно Осиповичем, Осиповичем и умереть хочу. Так и их: не переменяйте и им отчества в обиду или в насмешку. Данилович – кажется, не трудно выговорить!»

Да и покраснели же маменька после такого репраманта[66]66
  Репрамант (реприманд) – выговор.


[Закрыть]
! Словно рак, так стали красны до самых ушей! Покраснели да, стыда ради, вышли скорей.

Уж такие батенька были, что это страх! Как на них найдет. За безделицу подчас так разлютуются, что только держись. Никому спуска нет. А в другой раз – так и ничего. Это было по комплекции их; хоть и за дело, так тише мокрой курицы: сидят себе да только глазами хлопают. Тогда-то маменька могли им всю правду высказывать, а они в ответ только рукою машут.

Вот же я, заговорившись о почтенных моих родителях, забыл, на чем остановился… Да, о Кондрате Даниловиче, что вместе с прочими зван был на обед и послушать нашей учености. Кондрат Данилович имел счастливый темперамент: у кого обедал, все хозяйское хвалил. Когда подавали ему жареного гуся, то он говорил, что гусь лучше всех мяс на свете, и жирнее, и вкуснее, и сытнее. Подайте же ему назавтра индейку, то уже и гусь и все никуда не годится – одна индейка цаца. Я нахожу, что он с этой стороны счастливо наделен был мудрою фортуною. Батенька поступили хитростно, пригласив и его к обеду. Когда бы мы не отличились своими знаниями, то если два первые гостя не похвалят, так третий будет хвалить – вот и разделились бы мнения. О! Подчас батенька были тонкого и проницательного ума человек!

Настал день обеда. Гости съехались. Нас позвали, и мы в праздничных киреях, отдав должный почтительный решпект, стали у дверей чинно. Гости осмотрели нас внимательно и, казалось, довольны были нашею «внешностью» (слово заимствованное) и приемами. Особливо же Алексей Пантелеймонович: он таки даже улыбнулся и принялся испытывать Петруся. Подумавши, поморщась, потерши лоб, наконец спросил:

– Сколько российская грамматика имеет частей речи?

Этот вопрос для такого ума, как Петруси, был тьфу! Он (то есть Петрусь) немножко обиделся таким легким, да еще и из грамматики, вопросом. А слышав, что Алексей Пантелеймонович и учен и много сам знает, решился поворотить его в другую сторону и потому вдруг ему отрезал:

– Прежде нежели я отвечаю на ваше предложение, дозволяю себе обратиться к вам с кратким вопросом, имеющим связь с предыдущим: знание от науки или наука от знания?

– Принимаю, домине, ваше предложение… но нечто не совсем ясно понимаю его, – сказал, смутясь, к хитрости прибегший экзаминатор, желавший во время повторения вопроса приготовить ответ. Мы тотчас смекнули, что стара штука!

– Объясняю, – резал Петрусь. – Знание ли предмета составило науку, или наука открыла в человеке знание? Поясняю следующим предложением: человек постиг грамматику и составил ее: ergo, до того не было ее. Каким же образом он постигал ту науку, которой еще не было? Обращаюсь к первому предложению: знание ли от науки или наука от знания?

Я говорю, что Петрусь был необыкновенного ума. Он имел талант всегда забегать вперед. За обедом ли, то еще борщ не съеден, а он уже успеет жаркого отведать; в борьбе ли, еще не сцепился хорошенько, а уж ногою и подбивает противника. Так и в науках: ему предлагают начало, а он уже за конец хватается. Вот и теперь, шагнувши так быстро, смешал совсем Алексея Пантелеймоновича до того, что тот, приглаживая свой чуб, отошел в сторону и говорит:

– Как в том училище, где и я учился, науки через тридцать лет усовершенствовались! При мне, – а я слушал философию, – непременно следовало на заданный вопрос отвечать логически; теперь же вижу, что вместо ответа должно предложить новый, посторонний ответ, затемняющий тему. Умудряется народ, и – будь я бестия! – если дети ваших сынков, с своей стороны, не изобретут чего еще к усовершенствованию наук. Тут он вдруг ударил себя в лоб и сказал с самодовольством: – Счастливая мысль! Я вам предложу письменный вопрос; прошу отвечать на бумаге.

Тут он, схватив лист бумаги, написал: «В чем заключается изящество красноречия в речах и учениях Цицерона, Платона и Сократа?» И, торжествуя, сказал:

– Вы ритор: вам легко решить. – И подал Петрусю перо.

Не на таковского напал. Брат Петрусь только глазом кинул на писание, как тут же и сказал:

– Не могу отвечать, видя неправильность вопроса. Позвольте исправить. – И тут же, не дожидаясь согласия противника, замарал имена философов и написал по высшему учению:

«Platon'a, Ciceron'a и Socrat'a».

Батюшки мои! Как оконфузился Алексей Пантелеймонович, увидев премудрость, каковой в век его никому и во сне не снилось! Покраснел, именно как хорошо уваренный рак.

NB. Правду сказать, и было от чего!

И схватив свою бумагу, он смял ее при всех и, утирая пот с лица, сказал задушающим голосом:

– После такой глубины премудрости все наши знания ничто. Счастливое потомство, пресчастливое потомство! Голова! – заключил Алексей Пантелеймонович, обратясь к батеньке и на слове голова подмигивая на Петруся.

Батенька просили его приняться за Павлуся; и Алексей Пантелеймонович спросил:

– Что есть российская грамматика?

На лице Павлуся не заметно было никакого замешательства. Известно нам было, что он ничего не изучил; но я, знавши его изобретательный ум, не боялся ничего. Он с самоуверенностью выступил два шага вперед, поднял голову, глаза уставил в потолок, как в книгу, руки косвенно отвесил вперед и начал, не переводя духу:

– Российская грамматика. Сочинение Михаила Ломоносова. Санктпетербург, иждивением императорской Академии наук. Тысяча семьсот шестьдесят пятого года. Наставление второе. О чтении разнородных чисел. Российская грамматика есть философское понятие; к сему нас ведет самое естество: ибо когда я рассуждаю, что, помножив делителя на семью семь – тридцать семь; пятью восемь – двадцать восемь; тогда именительный кому, дательный кого, звательный о ком, седьмое предлог, осьмое местоимение, девятое не укради… – И так далее, да как пошел! Словно под гору, не останавливаясь и не мигая глазами, но голосом решительным и с совершенною уверенностью, что говорит дело.

Алексей Пантелеймонович от удивления сперва разинул рот, потом поднял вверх руки, наконец бросился к Павлусю, давай его обнимать и кричать: «Довольно, довольно! Я в изумлении!.. Остановись… отдохни!..» Куда! Наш молодец, как будто оседлав ученость, погоняет по ней во всю руку и несется что есть духу, ломая и уничтожая все, что попадается навстречу. Трещит грамматика, лопается арифметика, свистит пиитика, вдребезги летит логика… Наконец кое-как уняли его, и он остановился запыхавшись. Удивительный ум, беглость мыслей, проворство языка, находчивость необыкновенная!.. Да, это был человек!

Потап Корнеевич и от Петруся был вне себя и выхвалял его отборными словами; когда же проораторствовал Павлусь, тут он не своим голосом вскричал:

– Это гений – ему в академии нечему учиться. Поздравляю, Мирон Осипович, поздравляю! Поздравляю! И должно беспристрастно сказать, что старший сын ваш имеет много ума, а другой много разума. По-моему, это различные темпераменты. Разница уметь, и разница разуметь: а все велико. Подлинно, вы счастливый отец, Мирон Осипович, счастливый! Давайте нам поболее таких фаворитов… Нет, не так: патер… патри… патриотов. Посмотрим, что скажет третий?

У меня душа так и покатилась! Я не имел ни Петрусиного ума, ни Павлусиного разума; да таки просто не знал ничего и не мог придумать, как изворотиться. К счастию, успокоили меня, предложив по мере знаний моих вопрос.

– По наружности вашей физиогномики, – так, обращаясь ко мне, свысока начал Алексей Пантелеймонович, – я посредством моей прононциации[67]67
  Прононциация – здесь в смысле проницательность.


[Закрыть]
вижу, что из вас будет отличный математист, и потому спрашиваю: восемь и семь, сколько будет?

Сначала я принял умное положение Павлуся: глаза установил в потолок и руки отвесил, но услыша вопрос, должен был поскорее руки запрятать в карманы, потому что я, следуя методу домине Галушкинского, весь арифметический счет производил по пальцам и суставам. Знав твердо, что у меня на каждой руке по пяти пальцев и на них четырнадцать суставов, я скоро сосчитал восемь и семь и, не сводя глаз с потолка, отвечал удовлетворительно.

– А пятнадцать и восемнадцать?

Вопрос затруднительный, потому что недоставало у меня суставов, и я было призадумался и полагал, что должен буду обратиться к ножным пальцам; однакоже при мысленной поверке оказалось это средство ненужным; и хотя я отвечал более, нежели через четверть часа, но отвечал верно.

Таким порядком я откатывал на все задачи верно, несмотря на то, что меня пугал один сустав на указательном пальце, перевязанный по случаю пореза; но я управлялся с ним ловко и нигде не ошибся.

К моему счастию, экзаминатор, как сам говорил, не мог более спрашивать, забыв примеры, напечатанные в книге арифметики, в которую не заглядывал со времени выхода из школы.

Похвалы сыпалися и на меня. По мнению Алексея Пантелеймоновича, хоть во мне и не видно такого ума и разума, как в старших братьях, но заметно необыкновенное глубокомыслие.

– Посмотрите, – продолжал он, – как он не вдруг отвечал, но обдумывал сделанное ему предложение, обсуживал его мысленно, соображал – и потом уже произносил решение.

А я – будь я гунстват – если что-либо обсуживал или соображал; я не знал, как люди обсуживают и соображают; я просто считал по пальцам и, кончивши счет, объявлял решение.

Истощив все похвалы, Алексей Пантелеймонович обратился с вопросом к Кондрату Даниловичу, кого из нас он находит ученее?

Тот, давно скучавший на медленность учения и с нетерпением ожидавший обеда, отвечал прилично занимавшим его мыслям:

– Изволите видеть: от человека до скота; а я сих панычей уподоблю птицам. Примером сказать: возьмите гусака, индика и селезня. Их три, и панычей, стало быть, три. За сим: птицы выкормлены, панычи воспитаны; птицы зажарены, панычи выучены; вот и выходит, что все суть едино. Теперь поставьте перед меня всех их зажаренных, разумеется, птиц, а не панычей. Избави бог, я никому не желаю смерти непричинной; за что их жарить? Вот как подадите мне их, я, допускаю, всех их съем, но не беруся решить, которая птица вкуснее которой. Разные вкусы, разные прелести. Так и с панычами. Разные умы, разные знания, а все порознь хорошо, как смачность в гусаке, индике и селезне.

Алексей Пантелеймонович остолбенел от такого умного уподобления и, смотря на него долго и размышляя глубоко, спросил с важностью:

– До какой школы вы достигали?

– Записан был в инфиме, – меланхолично отвечал Кондрат Данилович, – но при первоначальном входе в класс сделал важную вину и тут же отведен под звонок, где получив должное, немедленно и стремительно бежал и в последующее время не только в школу не входил, но далеко обходил и все здание.

– Чудно! – сказал Алексей Пантелеймонович, вздвигая плечами. – А вы свою диссертацию произнесли логически и конклюзию сделали по всем правилам риторики.

В ответ на это Кондрат Данилович почтительно поклонился Алексею Пантелеймоновичу.

Батенька, слушая наше испытание, вспотели крепко, конечно от внутреннего волнения. И немудрено: пусть всякий отец поставит себя на их месте. Приняв поздравление со счастием, что имеют таких необыкновенных детей, погладили нас – даже и меня – по голове и приказали итти в панычевскую.

Во время нашего испытания домине Галушкинский был в отлучке: ездил к знакомым. И без него братья мои были в восторге от удавшихся им пассажей их.

– Вот как мы этих ученых надули провели, в дураки ввели. Это слово самое коренное бурсацкое, но, как слышу, вышло из своего круга и пошло далее), – почти кричал в радости брат Петрусь. – Прекрасное правило домине Галушкинского: когда люди умнее тебя уже близки изобличить твое незнание, так пусти им пыль в глаза, и ты самым ничтожным предложением остановишь их, отвлечешь от предмета и заставишь предполагать в себе более знаний, нежели оных будет у тебя в наличности. Благодарю Platon'a, Ciceron'a и Socrat'a! Они прикрыли мое невежество, и – будь я гунстват – если по времени не будут мне в подобных случаях подражать, чтобы за глупостью укрыть свое невежество.

Что же делали маменька во время нашего испытания? О! Они по своей материнской горячности не вытерпели, чтоб не подслушать за дверью; и быв более всех довольны мною за то, что я один отвечал дельно и так, что они могли меня понимать, а не так, – говорили они, – как те болваны (то есть братья мои), которые чорт знает что мололи из этих дурацких наук; и пожаловали мне большой пряник и приказали поиграть на гуслях припевающе.

Я пропустил сказать о важном пассаже в жизни моей, коим доставил маменьке особенную радость, когда возвратился из училища домой.

В городе в меланхоличные часы домине Галушкинский поигрывал на гуслях, как-то им приобретенных и на которых он мастерски разыгрывал восемнадцать штучек. Пробуя меня по части учения в том и другом, он вздумал: не возьмусь ли я хоть на гуслях играть? И принялся испытывать мое дарование. И что ж? Я взялся, понял и выигрывал целых пять штучек и половину шестой, и все очень исправно и без запинки, а особливо отлично гудели у меня басы, минут пять не умолкая.

С этим новым открывшимся во мне талантом прибыл я в дом, привезя с собою и гусли, ставшие моею собственностью чрез мену на одну вещь из одеяния. Хорошо. Вот я, не говоря ничего, и внес их в маменькину опочивальню. Они подумали, что это сундучок, так, ничего – и ничего себе… Но надобно было видеть их изумление и, наконец, радость, восторг, исступление, когда я, открыв гусли, начал делать по струнам переборы, дабы показать, что я нечто на гуслях играю.

Отерши радостные слезы и расцеловавши меня, они заставили меня играть. Я поразил их! Я заиграл и запел. Голос мой против прежнего еще усовершенствовался и, перейдя из дишканта в тенор, стал звонче и резче. Я играл и пел известный кантик: «Уж я мучение злое терплю для ради того, кого верно люблю». Маменька плакали навзрыд и потом объясняли мне, что эта-де песня как нарочно сложена по их комплекции; «что я терплю от твоего отца, так и не приведи господи никому! И все ради того, – заключили они с стихотворцем, – что верно его люблю! Повтори, душко, еще этот усладительный кантик». И я пел, а они рыдали.

Потом я запел другой кантик: «Рассуждал я предовольно, кто в свете всех счастливей?» Он им понравился по музыке, но не по словам.

– Цур ей, душко! Это мужеская, не играй при женщинах. Я, да, я думаю, и весь женский пол не только сами чтобы рассуждать, да и тех не любят, кои рассуждают. Не знаешь ли другой какой?

Я заиграл: «Где, где, ах, где укрыться? О грозный день! Лютейший час!» Слушали они, слушали и вдруг меня остановили.

– Не играй и этой, – сказали они, – это, видишь, сложено на страшный суд. Тут поминается и грозный день, и лютый час, и где укрыться!.. Ох, боже мой! Я и помыслить боюсь о страшном суде! Я, благодаря бога, христианка: так я эту ужасную мысль удаляю от себя. Нет ли другого кантика?

Я умел живо разыгрывать «Камарицкую», под которую, как мне говорили, и мертвый бы не улежал, а поплясал бы; но не играл при маменьке из опасения, чтобы подчас не разобрала их музыка и чтобы они не пошли плясать, что весьма неприлично было бы в тогдашнем их меланхолическом восторге. Итак, я заиграл и запел: «Владычица души моей, познай, колико страстен мой дух несчастен». Как вижу, встали от меня, начали ходить по комнате, что-то шептать с большим чувством и, ударяя себя в грудь, утирали слезы. Они как были неграмотные, то и не разобрали, что это слова любовные, а понимали их в противном смысле. Особливо же когда при кончике этого кантика я должен был, почти вскрикивая, петь: «неисцелима страсть моя!», то и они тут, крепче ударив себя в грудь, возглашали: «Ох, точно неисцелима страсть моя. Вот уже близ шестидесяти лет, а страсть пылает».

Пользы ради своей я молчал и не растолковывал им прямого смысла песни. Зачем? Меня за мою усладительную музыку всегда окармливали всякими лакомствами, и всегда, чуть только батенька прогневаются на маменьку и им порядочно достанется от них, они и шлют за мною и прикажут пропеть: «Уж я мучение злое терплю», а сами плачут-плачут, что и меры нет! Вечером же, на сон грядуще, прикажут петь: «Владычица души моей», а сами все шепчут и плачут.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю