Текст книги "Южнее главного удара"
Автор книги: Григорий Бакланов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)
– Ты как здесь? Ты все время была здесь? – спрашивал он и оглядывал её шинель, ища чего-то.
– Саша, я не ранена, – поняв, что он ищет глазами, сказала Тоня и ласково дотронулась до его руки кругом были люди. – Я узнала, что вас перебрасывают на южную окраину, и думала перехватить вас здесь. А тут так получилось… Беличенко все ещё не мог прийти в себя, и глаза у него были злые.
– Саша, надо раненых посадить на пушки. Им трудно идти. Впереди, занимая всю дорогу, шли четверо раненых поздоровей. Но, увидев, что этих сажают на орудия, они тоже остановились и сели у обочины, поджидая батарею. Их подобрали. Раненые сидели тихо, глядя вверх. Там на большой высоте кружилась над дорогой «рама» – двухфюзеляжный корректировщик «фокке-вульф». По нему били из зениток. Белые разрывы кучно вспыхивали в небе. Одно облачко возникло между фюзеляжами – так казалось с земли. «Рама» продолжала кружиться, высматривая и фотографируя. Сидевший на переднем орудии раненый с толстой от бинтов головой и заострившимся жёлтым носом закричал, грозя кулаком:
– Её, стерву, и снаряд не берет! Сощурясь, Беличенко смотрел в ту сторону, откуда они шли. Сожжённая роща, разбитые повозки на дороге и далеко позади костёр на снегу, тонкая струя дыма, поднимавшаяся к небу: это, подожжённый снарядом, горел дом, во дворе которого утром Беличенко чертил разведсхему. Синели холмы по обе стороны низины, на холмах, среди высоких и узких, как кипарисы, деревьев, вставали фугасные разрывы, освещённые предвечерним солнцем. А с юга, куда двигалась сейчас батарея, слышался непрекращающийся грохот. Это от озера Балатон наступали немцы. К ночи батарея вышла на южную окраину города. По шоссе, по булыжнику, гусеницы тракторов скрежетали и лязгали, высекая искры. За ними катились тяжёлые железные колёса пушек, обутые резиной. Справа и слева от шоссе – сады, в них домики дачного типа. Уцелевшие стекла слабо блестели. Ни души. Только взлетали ракеты, и небо как бы раздвигалось над домами, становясь выше. Было пусто кругом. И не ясно, где наши, где немцы. Беличенко остановил батарею, с разведчиками двинулся вперёд. Внезапно зацокали копыта, тени двух конных выскочили на шоссе.
– Третья батарея?
– Третья.
– Я тебя, комбат, в темноте по белой кубанке узнал. Чувствовалось по голосу, что говоривший улыбается. Он ловко соскочил на землю. Это был адъютант командира полка Арсентьев. На своих кривых сильных ногах он подошёл к Беличенко, подал руку. Разведчик, сопровождавший его, остался сидеть в седле.
– Вам задание меняется. Ну-ка, освети карту. Они с головами накрылись плащ-палаткой, и Арсентьев развернул карту на крыле седла.
– Вот здесь станете, за овражком. Видишь, сады обозначены? Слева у вас будут миномётчики восьмидесяти двух. Одна батарея. У тебя горит? – Арсентьев зачмокал тугими губами. Под плащ-палаткой резко пахло конским потом. – Мы уже с полчаса ждём вас. Промёрзли. Тут на перекрёстке наш танк стоит. Подбитый. Как раз хотели подъехать посмотреть, слышим – вы едете. Значит, комбат, проведёшь рекогносцировочку местности. Арсентьев со смаком произнёс военное слово «рекогносцировочка» и нетерпеливо переступил с ноги на ногу, подрагивая икрами. Он мысленно представлял, как бы сам провёл её, как с биноклем в руках ехал бы впереди батареи на коне, – это была его мечта: ехать на коне впереди.
– О готовности доложишь в четыре ноль-ноль. Связь по рации непосредственно с командиром полка. Тем временем батарейные разведчики обступили полкового. Как человек, знающий все тут, он с седла плетью указывал в темноту и что-то объяснял. Беличенко проследил глазами за его плетью и, перебив Арсентьева на полуслове, спросил:
– Значит, танк этот вблизи ты не видел?
– Какой? Подбитый, что ли?
– Непонятно мне, откуда тут наш подбитый танк взялся? – вслух раздумывал Беличенко. Из-за облаков прорвался наконец лунный свет, булыжник на шоссе заблестел, и косо легли тени – самая длинная тень конного. На перекрёстке тоже заблестели гусеницы и пушка танка. Внезапно мотор его зарычал, подбитый танк попятился в тень, и оттуда сверкнула, рявкнула его пушка – снаряд разорвался на шоссе, осколки брызнули от булыжника. Всех как смело в кювет. Под полковым разведчиком лошадь взвилась и понесла его навстречу танку. Он все же овладел ею. Когда подъехал к остальным и соскочил с седла, нервно посмеивался.
– Мы его за своего считали, курили при нем… Лейтенант Арсентьев сконфуженно разглядывал порванные в шагу штаны.
– Откуда она тут могла взяться, колючая проволока? Просто даже непонятно совсем. Он ещё и потому так детально разглядывал штаны, что ему стыдно было поднять глаза на Беличенко. Как всегда в таких случаях, ни у кого не оказалось под рукой противотанковой гранаты. Хотели бежать на батарею, но танк, выпустив ещё два снаряда, попятился и ушёл.
– Вот тебе и рекогносцировочка, – смеялся Беличенко. – И долго вы рядом с ним стояли? Теперь смеялись все, громко и облегчённо. Бойцы долго ещё рассказывали друг другу, как кто прыгал через забор с колючей проволокой и как адъютант командира полка порвал штаны. Оттого что это были штаны адъютанта, рассказ получался особенно смешной. В полночь в садах за овражком рыли орудийные окопы. В городе взлетали немецкие ракеты и по временам вспыхивала автоматная стрельба. Где-то недалеко рокотали танки, чьи – никто хорошенько не знал, но на всякий случай курили потаясь. Потом прилетели наши ночные бомбардировщики. Невидимые, они покружились над садами в ночном небе и, тоже ничего не разглядев, сбросили бомбы вблизи огневых позиций. С тем и улетели. А в это время в одном из домов собрались офицеры подразделений, оборонявших южную окраину. Стекла на террасе были выбиты, и пол и плетёную мебель, оставшуюся здесь с лета, засыпал снег. Из пяти комнат уцелела одна, её белая внутренняя дверь открывалась теперь прямо на улицу и сильно тянуло по ногам холодом из-под обрушенного порога. В шинелях, и шапках, с сумками на боку, все согнулись над столом, где водил по карте коричневым от табака пальцем командир батальона капитан Гуркин, узкоплечий, чернявый, очень строгий с виду. Он объяснял обстановку и, подымая голову от карты, спрашивал командным голосом:
– Понятно? Спрашивал тем строже, чем непонятней ему самому была обстановка. С края стола сидел командир ещё одной тяжёлой батареи. В высокой чёрной папахе с бархатным красным верхом, положа ногу на ногу, он ловил на носок хромового сапога зайчик света от коптилки и поглядывал на двух лейтенантов. Они сидели отдельно от всех на железной кровати, на сетке, конфузливо ели томатные рыбные консервы, поочерёдно опуская ложки в жестяную банку. Под взглядом командира батареи они всякий раз переставали есть. Один из них был артиллерист, другой – пехотинец, оба недавно выпущенные, присланные из резерва. Они, видимо, ехали сюда вместе, и продукты у них были общие, неделеные. Беличенко отчего-то приятно было на них смотреть, и он, слушая обстановку, нет-нет да и поглядывал в их сторону.
– Ну ладно, комбат, все это хорошо, конечно, а снаряды у тебя есть? – И Гуркин с хитрым лицом оглянулся вокруг, выжимая улыбки. Того комбата Гуркин не спрашивал: тот был уже «свой».
– Немного есть, – сказал Беличенко, по опыту знавший, что запасов выдавать не следует.
– Полкозы небось? – Гуркин подмигнул знающе и захохотал собственной остроте. Боевой комплект батареи – шестьдесят снарядов – сокращённо называется «БК». Половина боевого комплекта – «полбэка». А на слух звучит как «полбыка». Вот в этом и состояла острота Гуркина.
– Я вас, артиллеристов, знаю, – он погромил пальцем с фамильярностью старшего по должности. – Придадут в помощь, а стрелять им нечем. Маленький Гуркин в этот момент чувствовал себя большим, владетельным хозяином, он даже позу принял. Беличенко знал привычки пехотных командиров: свою артиллерию они берегут, а приданной, какого бы она калибра ни была, стараются заткнуть все дыры – пока не отобрали, так хоть попользоваться, все равно не своя. Объяснять такому командиру, что тяжёлыми пушками подавлять пулемёт – все равно что по воробьям стрелять, – бессмысленно. На все объяснения он скажет: «Как так не можешь? Стреляй!» И Беличенко только улыбался, как полагал Гуркин, его удачной остроте.
– Слушай, капитан, тебе лейтенанты присланы? Гуркин небрежно повернулся на табуретке.
– Эти? Мне. Лейтенанты перестали есть и смотрели на Беличенко.
– У меня командира взвода не хватает…– «Убили три дня назад», – хотел ещё сказать он, но, глянув на лейтенантов, почему-то не сказал.
– Ха! Нашёл где спрашивать! Знаешь, сколько у меня командиров взводов осталось? А миномётчиками сержант командует. – И строго обернулся к лейтенантам: – Давайте-ка в роты. Лейтенанты быстро, бесшумно поднялись и вышли, ни на кого не глядя. Когда Беличенко возвращался на батарею, он опять увидел их. В темноте, на засыпанной снегом скамейке, они увязывали вещмешки.
– Бери ты, – говорил артиллерист, протягивая банку консервов, последнюю, видимо, – ты в пехоту идёшь.
– Ну что ж, в пехоту. Все равно бери ты. Увидев проходившего Беличенко, они смутились, словно их застигли на чем-то стыдном, и стояли выжидательно и неловко. Он прошёл мимо, ничего не сказав. Он понимал все, что они сейчас думали и чувствовали. В городе стреляли. По небу шарил луч прожектора, отсвет его падал на землю, и стекла пустых домов слепо вспыхивали. Беличенко шёл и думал о судьбе этих лейтенантов. Завтра на окраине незнакомого венгерского города, очень далеко от своего дома, им предстояло встретить свой первый бой. И все, что было прожито ими до сих пор, и перечувствовано, и прочтено, все, чему их учили, о чем мечтали они, – все это было подготовкой к завтрашнему утру. Мальчики с хорошими, честными лицами. Всеми мыслями своими они сейчас в будущем, в котором жить и тем людям, что, спрятавшись в подвалах, пережидают немецкое нашествие, и детям этих людей – за них тоже пришли они сюда воевать. Беличенко не знал, как сложится их судьба. Но, как бы она ни сложилась, какой бы короткой и трудной она ни была, он верил: пройдут войны, отшумят сражения и люди ещё позавидуют их судьбе. И все-таки он хотел взять артиллериста к себе в батарею. Для чего? Спасти? Уберечь? В этом сейчас не властен сам господь бог. Но среди того великого, что совершалось, не всегда было время, а главное – не у всякого было желание разобраться, какая смерть необходима, а какой могло бы и не быть: война! Без крови, как известно, война не бывает. Беличенко казалось, что он бы сумел разумней, чем Гуркин, использовать этого мальчика, который только ещё начинал жить. На батарее кирками долбили закаменевшую землю. Увидев комбата, подошёл Назаров, разгорячённый, в одной гимнастёрке – он вместе с бойцами рыл окопы, – весело откозырял. С тем чувством, с которым он только что думал о лейтенантах, Беличенко смотрел теперь на Назарова. Все чаще и чаще видел он в нем самого себя, только далёкого, предвоенного. В семнадцать лет он хотел бежать в Испанию, воевать с фашистами. Он был тогда комсоргом класса и произносил перед комсомольцами горячие речи, и все его товарищи тоже хотели бежать в Испанию. Что ж, это неплохо, что так говорилось и думалось в юности. Сейчас, на четвёртом году войны, он уже не скажет, как, бывало, комсоргом: «Если родина потребует, мы умрём за родину». О таких вещах не говорят вслух. На фронте тысячи люден делают это. Но ему приятно смотреть на Назарова, словно подрос и стал с ним рядом младший брат.
– Что-то я хотел сказать вам? – заговорил он с Назаровым несколько суше обычного, потому что боялся сорваться с нужного тона. – Да, вот что: возьмите-ка мой пистолет. А тряпки эти из кобуры выкиньте. Я этот парабеллум в сорок третьем году у немецкого офицера добыл. Бьёт замечательно. Только когда последний патрон выстрелите, вот так надо сделать затвором. Берите. И Беличенко, пять минут назад не собиравшийся делать этого, отдал Назарову свой пистолет, к которому привык и который у него дважды пытались отобрать в госпиталях. Потом он пошёл на кухню. Дать отдых своей батарее он не мог, но должен был накормить бойцов перед утром. При красноватом отсвете углей Долговушин, щурясь от дыма, скуповато отпускал повару сало.
– Ты вот что, – сказал Беличенко, – ты продуктов не жалей. Понятно? Долговушин посмотрел на комбата и понял, что было за его словами. На соседней кухне миномётчиков уже раздавали завтрак. Оттуда доносились хриплые со сна голоса, звяканье котелков. Вскоре и Долговушин стал раздавать. Бойцы подходили в шинелях внапашку, им после работы было жарко. Многие тут же, поблизости от кухни, рассаживались есть.
– Давай, Саша, позавтракаем, – услышал Беличенко. Это стояла рядом с ним Тоня, держа котелок супа в руке. Они сели на бруствере орудийного окопа, подстелив на землю плащ-палатку. Ели молча. Беличенко глянул на Тоню, она поспешно опустила глаза.
– Они тогда шли по траншее, – сказала Тоня, – а я им встретилась. Ратнер ещё говорит: «Идём, Тоня, с нами!» А Богачёв ничего не сказал, только посмотрел и прошёл мимо. И вот не могу забыть, как он посмотрел тогда. Словно чувствовал, что уже не вернётся. Теперь можно сказать, – она посмотрела на него, такая вдруг жалкая, – мне все казалось, ты сердишься, что прежде мне Петя Богачёв нравился. И груба с ним была поэтому. И в тот последний вечер обрезала его при всех. Не могу себе этого простить. Беличенко тоже сейчас думал о нем. Живым стареть, а он останется в их памяти такой, каким уходил на свою последнюю высоту. Бойцы доскребали кашу в котелках, некоторые шли за добавкой. Было так же темно, как и час и два часа назад, но похолодало, и стрельба в городе стала стихать: начиналось утро. Вот в это время, когда на батарее кончали завтракать, прислушиваясь к стихавшей стрельбе, западнее города в рассветном холодном тумане раздалась автоматная очередь. Взрыв гранаты оборвал её. И тогда с разных сторон, захлёбываясь, застрочили немецкие автоматы. Три пистолетных выстрела раздались в ответ. Автоматы стреляли долго, яростно, а когда смолкли наконец, уже никто не отвечал им. Серыми тенями в рассветном сумраке осторожно приблизились немцы. Сначала они увидели в траншее своего часового, убитого гранатой. Они постояли над ним и двинулись дальше. Так двигались они цепью, пока один не крикнул что-то, и тогда все, сойдясь, сгрудились по краям бомбовой воронки, глядя вниз. Там ничком лежал советский офицер. Длинные ноги его в хромовых сапогах и замёрзших в крови брюках были широко разбросаны, голова и лицо залиты кровью. Немец, который первым обнаружил его, спрыгнул в воронку, перевернул убитого и, расстегнув шинель, достал из нагрудного кармана документы и записную книжку. Когда раскрыл, маленькая фотография выпала на снег. Её подобрали, и она пошла по рукам. С маленькой фотографии смотрело на немцев лицо военной девушки в пилотке. Передавая её из рук в руки, оставляя следы потных пальцев, они подмигивали друг другу и делали предположения, какие обычно на фронте делают солдаты, долго не видевшие женщин. Но их предположения были грязней оттого, что они только что боялись этого убитого и теперь как бы мстили ему за это. Потом один из немцев, знаток русского языка, раскрыл удостоверение и прочёл вслух:
– Лейтнант Бо-огачь-ефф…
ГЛАВА VIII
ЛЕОНТЬЕВ
В двадцать два ноль-ноль по рации из дивизии был передан приказ полку отойти на новые позиции. Этот приказ сейчас же передали дивизионам, батареям, и только с батареей Беличенко не было связи. Но с вечера оттуда прибыл связной, и теперь за ним послали. Пока в штабе шли сборы, пока снимались с позиций и подтягивались дивизионы, командир полка Миронов вышел наружу. Кладбищенская часовня, в которой располагался наблюдательный пункт и штаб полка, и все кладбище были на окраине города, а дальше – темень и ветер. Там, во тьме, возникали огненные вспышки разрывов: и на севере, на дорогах, ведущих к озеру Веленце, и на западе, и в самом городе. А с южной окраины, где стояла батарея Беличенко, доносился гул артиллерийской пальбы. Миронов закурил и стоял слушая. Зимний ветер шумел в вершинах кладбищенских деревьев. На телеграфном столбе, покривившемся от взрыва, позванивали оборванные телеграфные провода. За собором часто взлетали ракеты, и каменные фигуры святых на стене собора, когда свет перемещался за их спинами, то клонились косо, то распрямлялись. И всякий раз при свете ракеты становились видны среди деревьев памятники, множество памятников, холодно блестевших мрамором. На шоссе послышался приближающийся топот множества подкованных сапог по булыжнику, и вскоре за деревьями замелькали шинели пехотинцев. Они шли быстро, сосредоточенно, стараясь не производить лишнего шума. В рукавах шинелей потаённо вспыхивали угольки цигарок. Они снялись с позиций и сейчас, вне окопов, проходя по незнакомому ночному городу, прислушивались к стрельбе и чувствовали себя неуверенно. Промчалась обочиной кухня. Из топки вывалилась головня, ударилась о мёрзлую землю и раскатилась множеством искр. Несколько солдат, выбежав из рядов, стали поспешно топтать её сапогами. Миронов окликнул командира. Подошёл капитан в короткой шинели. Прикуривая от папироски, скосил глаза на погоны, вытянулся. Это снялся с позиций пехотный полк, стоявший впереди.
– Так что теперь, товарищ полковник, перед вами никого нет, – сказал капитан и твёрдо посмотрел Миронову в глаза. Потом оглядел носки своих растоптанных сапог, ожидая, не спросят ли ещё чего-либо. Миронов ничего не спросил. Капитан козырнул, уже прощаясь, и, придерживая на бедре толсто набитую полевую сумку, побежал догонять батальон. Когда Миронов вернулся в штаб, связной третьей батареи Горошко уже ждал здесь. Напуганный тем, что его пришлось искать, он прибежал бегом и теперь тянулся изо всех сил, зная, что лучший способ тронуть сердце начальства – это показать выправку. Сидя за столом между двух ламп, сделанных из расплющенных снарядных гильз, Миронов строго смотрел на него. Про себя он решал в этот момент, послать ли к Беличенко взвод на помощь или не посылать?
– Передашь комбату, – сказал он наконец, – полк будет занимать оборону в районе кирпичного завода. Вот. – Он показал на карте. Горошко из вежливости посмотрел на карту: кирпичный завод, как многое в городе, он знал на память. – Батарее выходить на соединение с полком. Дорогу вот в этом месте мы будем удерживать, пока вы не пройдёте. Понял? Повтори. Горошко громко повторил приказание.
– Так…– Миронов все не спускал с него взгляда, словно надеясь, что связной поймёт и передаст ещё и то, что не было сказано, а стояло за словами. Но лицо Горошко было непроницаемым. – Пойдёт с тобой… Щурясь со света ламп, он глянул в темноту. И один из писарей, Леонтьев, на ком случайно остановил взгляд командир полка, обмер в душе: это судьба на него глянула. Он поспешно нагнулся над раскрытым зелёным ящиком, в который укладывал бумаги. «Надо было мне выйти, – думал он панически, – просто как будто за делом выйти. А теперь я попался на глаза». И вместе с тем продолжал надеяться, что товарищ полковник увидит его ящик и поймёт, что нельзя разделять их,, что он должен находиться при ящике, при бумагах. Он совершенно необходим здесь. И Миронов увидел и понял.
– Пойдёт с тобой сержант Леонтьев. В углу штаба Леонтьев обречённо собрался, затянул поясом шинель, повесил на шею автомат. Горошко шёпотом торопил его, радуясь, что пронесло гнев начальства. К Леонтьеву подошёл старший писарь:
– Вещи твои мы возьмём, когда будем грузиться. Так что не думай о вещах… Леонтьев только вяло махнул рукой, словно был им уже не хозяин:
– Берите… Он вышел из штаба вслед за разведчиком, отошли шагов пять, тот оглянулся и весело подмигнул:
– Ну, сержант, пошли быстрей! Он как будто опасался, что их еще могут вернуть. И они, перепрыгивая через могилы, между кладбищенскими деревьями и памятниками пошли к городу, где слышалась стрельба и взлетали ракеты. Всей своей незащищенной спиной Леонтьев чувствовал, как могут выстрелить отовсюду. Из любого подъезда, из любого окна, где слабо мерцали осколки черных стекол. И когда над узкой улицей, над домами взлетала ракета, Леонтьев шарахался в тень, к стене. И только вместе с темнотой выходил оттуда. Внезапно Горошко, шедший первым, присел. Не заметив, Леонтьев наскочил на него. А когда тот поднялся, поправил автомат на плече и пошел дальше, писарь увидел немца, лежавшего поперек тротуара. Он был без шапки, и мертвые волосы шевелились на затылке. «Ветер», – догадался Леонтьев, глянув в переулок, стиснутый домами, похожий на каменное ущелье. И с жутким чувством обошел убитого немца с шевелящимися на затылке мертвыми волосами. Леонтьев знал много историй о том, как совершались подвиги: всю войну он заполнял на людей наградные материалы. Их столько прошло через его руки, что Леонтьева уже невозможно было удивить ничем. И если рассказывали при нем новый случай, он нетерпеливо перебивал: «Это что! А вот у нас на пятой батарее…» – и хвастал чужими подвигами, словно это были его собственные. В кратком изложении, какое обычно присылалось в штаб полка, в рассказах солдат после боя все выглядело и не страшно и не трудно: вспоминали чаще веселое. Леонтьев слушал и волновался: а ведь и он смог бы так. Когда после успешных боев в штабе скапливались наградные, Леонтьев иной раз по целой ночи не мог заснуть. Лежа с открытыми глазами, он заново переживал все, что писал днем. Только теперь героями были не те люди, чьи фамилии он вписывал в наградные листы, а он сам, Леонтьев. И – боже мой! – каких только чудесных подвигов не совершал он в эти бессонные ночи, пока вокруг него, во всем положившись на завделопроизводством, мирно спали писаря. Он зажмуривался до боли и видел летний день и себя, без фуражки, идущего улицей родного города. И солнце горело в лучах его ордена… А утром он с тоскливой злостью смотрел на свою одинокую медаль «За боевые заслуги». Он-то знал, что писарям и машинисткам эти медали достаются совсем не той ценой, что рядовому бойцу батареи. Недаром батарейцы слово «заслуги» обидно переделали в «услуги». Леонтьев пошел на фронт добровольцем, мечтал попасть в разведчики. Но его назначили в штаб полка писарем. Это было так стыдно, что вначале он не решался написать правду никому из товарищей, даже домой не писал об этом, хотя смутно догадывался, что мать только обрадовалась бы: все-таки больше надежды, что жив останется. Он твердо решил при первом подходящем случае просить командование направить его в батарею хоть катушечным телефонистом. Но случай этот все как-то не представлялся. Их полк, стоявший в тылу на формировке, вызвали на фронт неожиданно: подали эшелон, и батареи стали спешно грузиться. В последний момент к погрузке подкатывали розвальни возчики в рукавицах, стоя внизу в санях, швыряли из соломы в раскрытые двери вагонов буханки хлеба, белые круги замороженного молока. Но всего полагавшегося продовольствия погрузить не успели и по дороге на фронт разговоры в эшелоне шли главным образом о еде. До хрипоты ругались за место у единственной печки, не то что уставленной, но в три яруса обвешанной котелками, – домовитые пожилые солдаты все что-то варили в них и пробовали, осторожно приоткрывая крышку над паром, шумно втягивая в себя с алюминиевых ложек. Нетерпеливая молодежь, едва получив на человека по трети банки бобовых консервов с мясом, тут же съедала их холодными. На какой-то станции всех разбудили ночью и спешно повели куда-то через пути. Пронесся слух, что ведут в баню, и люди ворчали: никому не хотелось среди ночи натощак идти по морозу в баню. Продрогшие, сонные, спотыкаясь о рельсы, холодно блестевшие при свете звезд, толпясь и налетая на спины передних, они долго шли между товарных составов. Потом выяснилось, что ведут в столовую, и сразу все ожили. В столовой, похожей на депо, сырые стены изморозно блестели, от дыхания людей и близкой кухни под потолком – пар, в пару – мутным желтым накалом светились лампочки. Сбившиеся с ног официантки, бледные от этого освещения и усталости – через продпункт круглые сутки шли эшелоны, и всех нужно было накормить, – перед каждым стукали на стол миску супа-пюре горохового, миску пшеничной каши и убегали. Кто успел поесть, заигрывали с официантками на ходу. Когда вышли на улицу, мороз не показался Леонтьеву сильным. Может быть, оттого, что в животе было тепло. И знакомая дорога обратно не была уже такой длинной. Разогревшись едой, солдаты весело подныривали под составы, иные из которых, вздрогнув, с набегающим грохотом и лязгом буферов начинали катиться куда-то, визжа примёрзшими колёсами. Многое со временем забыл Леонтьев, но эта ночь и то, как их водили в столовую, осталось в памяти. С писарями отношения у него не сложились. Это все был народ опытный, тёртый, в большинстве своём из бухгалтеров и счетоводов. Они сладостно любили вспоминать, как, бывало, сдавали годовой отчёт, и Леонтьев заметил, что с особым почтением, с восторгом отзывались они о том начальстве, которое капризничало, по нескольку раз возвращало отчёт для переделки. У него не было общих с ними воспоминаний. И он сразу чуть было не нажил себе врагов, сказав легкомысленно, что со временем всех счётных работников заменит какая-нибудь машина вроде арифмометра. Когда ночью под стук колёс все засыпали, писаря подымались и, сидя на нарах, тайком ото всех ели копчёную рыбу и шушукались. Может быть, они не всегда ели копчёную рыбу, даже наверное они и другое что-нибудь приносили из вагона ПФС, но голодному Леонтьеву острей всего запомнился запах копчёной рыбы. Писаря его не приглашали. Они воспитывали его: хочешь жить среди нас – переходи в нашу веру, нет – гордись. Он лежал у стены, на пустой желудок его подташнивало от запаха еды, он слышал, как они жуют со слюной, и вспоминал ржаные шаньги с картошкой, которые мать напекла ему в дорогу и которыми он тогда честно поделился с писарями. Он их ненавидел сейчас и придумывал, как со временем, когда у него все будет, а у них нe будет ничего и они прилезут к нему, как он им отомстит… Впрочем, если бы он даже на остановке и пошёл в ПФС, ему бы там все равно ничего не дали. Уж как-то там чувствовали все, что хотя он тоже писарь, но от него ничего не зависит. На двадцатые сутки полк выгрузился на разбитой станции, значительно не доехав до места. Опасаясь бомбёжки, эшелон сразу же, без свистка, отошёл. На востоке («Странно, что не на западе», – подумал Леонтьев) отдалённо погромыхивало, и солдаты, успевшие в тылу отвыкнуть от фронта, поворачивали головы в ту сторону, прислушивались. Они знали, что это теперь не на день, не на два, что кому-то из них это уже до конца жизни. Леонтьев тоже слушал и от сознания, что там фронт, волновался. Утром полк влился в деревню. Это была уже прифронтовая деревня, без жителей. Из двора во двор сновали солдаты, волокли какие-то доски, солому, и помятые шинели на них были тоже в соломе, с ночи, наверно. В зимнее утро деревня казалась белой и чистой: развалины, гарь – все прикрыл недавно выпавший снег. Писаря заняли каменный дом: четыре промёрзшие стены с пустыми окнами и небо над головой. В яме, вырытой когда-то под фундамент, а теперь заваленной битым кирпичом, они разожгли на снегу неяркий при солнце костёр. Через улицу напротив стояла под навесом пехотная кухня. Повар, крупный мужчина, стал сапогом на ступицу колёса, зажмурясь от пара, зачерпнул из котла черпаком, набрал из черпака алюминиевой ложечкой и долго сосредоточенно жевал. Даже глаза закрыл, чтобы лучше распробовать, не отвлекаясь. Снизу на него смотрел кухонный рабочий – ждал приказаний из разбитого дома следили за ним писаря. Повар налил сверху, пожирней, в два котелка: командиру роты и старшине, крикнул кухонному рабочему:
– Пускай людей ведут! Сам он до пояса и половина кухни были в косой тени навеса, а черпак маслено блестел на солнце.
– Надо идти, – заволновался Довгий, писарь с толстыми щеками, – а то пока наши подъедут, так это… Он прислушался и вдруг плашмя упал в снег. В тот же момент что-то обрушилось, стало темно и душно. Леонтьева отшвырнуло от костра, ударило спиной о кирпичную стену, он забарахтался, закричал. А когда вскочил на четвереньки, костра не было. От разбросанных по снегу головешек шёл пар. Один за другим подымались писаря, отряхивались.
– Позавтракали…– сказал Довгий и выругался. У него дрожали белые губы. Он зачем-то обтёр ладони о штаны сзади и полез из ямы. Ни навеса, ни кухни на той стороне улицы не было. На дороге пехотинцы с котелками молча обступили что-то. Плохо соображавший Леонтьев вслед за Довгим робко подошёл. У ног людей лежал животом вверх повар. Среди нахмуренных лиц только его лицо с закрытыми глазами было спокойно. Он дышал и как будто прислушивался к своему дыханию. Подбежал ещё пехотинец, маленький, в подоткнутой шинели: за супом торопился.
– Ребята, что ж вы? Чего стоите? – зачастил он скороговоркой, суетясь за спинами. – Нести надо. Человек ведь. Ему сказали сурово:
– Чего кричишь? Куда нести? Не видишь? Он сразу успокоился, скромно вздохнул.
– Сержант говорит: за супом иди, Емельянов. Вот те и суп, мать честна!.. И, обойдя всех, начал на той стороне что-то собирать со снега. Леонтьев глянул случайно. Разбитая снарядом кухня, выплеснутый суп на жёлтом снегу, невпитавшееся пшено и картошка, от кусков мяса ещё шёл пар. Пехотинец руками хозяйственно собирал в котелок картошку и мясо. И вздыхал. Леонтьеву казалось, что теперь все уйдут из деревни: ведь ясно же, обстрел мог повториться. Но писаря снова разожгли костёр, а завдел Шкуратов принёс топографические карты, и на снятой с петель двери стал их склеивать. Белая глянцевая бумага на морозе обжигала пальцы. И к концу дня из всех ощущений сильней всего были холод и боль в руках. А когда штаб наконец разместился в тепле, разговор о переводе в катушечные телефонисты как-то отложился до времени. «Вот спадут морозы…» – оправдывался Леонтьев перед самим собой. Но морозы держались такие, что водка замерзала. И каждый день из батарей везли в санчасть обмороженных. Однажды привезли лейтенанта Василенко. Он был первый и единственный пока что в полку награждённый орденом Ленина. Оттого, что люди при встречах глядели на него с почтительным удивлением, как бы все время ожидая от него чего-то необыкновенного, а поступки его немедленно разглашались, лейтенант Василенко держался надменно, дерзко щурился, разговаривая с начальством, и при малейшем возражении вспыхивал. Его привезли с отмороженными ногами: на передовом наблюдательном пункте, на болоте, окружённый немцами, он четверо суток пролежал за пулемётом в мокрых валенках. Леонтьев как раз был в санчасти, когда пронесли его, и вскоре из операционной раздался голос Василенко: