355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Ряжский » Люди ПЕРЕХОДного периода » Текст книги (страница 7)
Люди ПЕРЕХОДного периода
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 20:01

Текст книги "Люди ПЕРЕХОДного периода"


Автор книги: Григорий Ряжский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Часть 3
БРАТ ПЁТР

Вообще-то нас с брательником назвали не по апостолам, какие у Бога нашего в основных подсобниках ходили, а просто наш покойный родитель, царствие ему принебесное, когда ему окончательно уже сообщили, что нас будет двойня, нажрался с горя в лоскуты и спьяну загорланил песню про Петропавловск. Но не про тот, который Камчатский, а тот, какой в Северном Казахстане стоит. Туда у него случилась первая ходка, ещё по малолетке, и именно об этом месте на Земле у него остались самые неизгладимые и нежные, как тогдашний возраст, воспоминания. Наверно, ещё и потому, что всего пару дней недотянув первый срок, уже находясь на пределе малолетки, он-таки исхитрился на радостях пописа́ть своего же кореша, за что и огрёб дополнительную строгую восьмёру. Там же, по соседству. Но только на этот раз батя наш проходил уже по законному взросляку, без всякой скидки на незрелую несмышлёнку и случайную молодую дурь по неосторожности.

Откинувшись, вернулся домой и в тот же, считай, день заделал нас, обманув нашу маму, свою бывшую одноклассницу и соседку по бараку, словами про будущее совместное счастливое житьё со средствами и без любых глупых приключений против закона.

Они прожили в ладу и безбрачии короткий отрезок взаимности между моментом нашего зачатия и известием из женской консультации, что нас будет двое, и оба, вроде бы, пацаны. Тогда он, налившись до бровей, и выкрикнул на радостях про Петра и Павла, имея в виду одновременно и нас с братом, и город своего северного прошлого. После этого дня никто его больше не видал. Наш отец сгинул в пучине других мирских наслаждений, и лишь к моменту нашей первой ходки, тоже по малолетке, стало известно, что его несвежий труп обнаружили год спустя, по весне, когда подтаял слежавшийся за зиму снег и скрюченная отцова рука высунулась из канавы, указуя сломанным перстом в направлении неба. Обнаружение это зафиксировали в соседнем районе, но, так и не сумев выяснить адрес приписки тела, сдали его на социальную захоронку под обезличенную табличку с голым номером.

Мама, дай ей всякого, однако ж, после как он её и зародышей своих покинул, не закручинилась свыше меры, а пошла рожать нас и подымать. А после, когда мы уж нормально подросли и стали правильно вникать в слова, сказала, что, мол, был он хороший, батя наш, но запутанный невзгодами и слабый духом человек, хотя и красивой души, и потому не сумел одолеть в себе ответственности настоящего отцовства и ушёл искать для своей души другого вольного приложения. А имена Петра и Павла она оставила как память об их с отцом непродолжительной, но безграничной любви друг к другу. И не надо ей от него никакой помощи никогда, лишь бы сам он не загнулся где-нибудь от внутренней муки и нехватки ласки от родных наследников его беспутной крови.

Такой наша мать была уже тогда, в самые обиженные годы. Жаль, что так и не сделалась параллельной, не то бы рано или поздно пересеклись бы с ней и, глядишь, вместе б тянули теперь свои накопительные обороты на пути к высшей доле, какую начинают отпускать частями сразу после Входа, который тут, к слову сказать, без промежзоновой калитки. Но она не тут, она там и по-прежнему отбывает пожизненный срок всё в том же бараке, догнивающем свой век без капремонта в подмосковном Перхушкове.

Мы же с Павлухой – тут, но мы же с ним – и там, но не в Перхушкове, а в местах всё ещё от них отделённых подлым законом. Чалимся в колонии строгого режима, в Краснокаменке, куда меня, Петра, или, если по-правильному, Сохатого, и моего брательника, он же Паштет, засунули отбывать приговор суда. Тут же и случилось то, что случилось, я имею в виду историю с Химиком.

Вы не подумайте только, что оба мы, отбывая, загнали себя в тамошний марафет и стали, понимаешь, бодяжить там чего-ничего, вычислив этого химика из числа культурных зэков, и на этом попали под лишнюю статью, добавленную в совокупность к нашей законной 162-й. Ничего подобного, сам-то он химик не по работе, а больше по призванию, по сути своей деятельной натуры, хоть и рукавицы шьёт наравне с другими мужиками – так мы после про него поняли. Умный, сука, и стойкий, не как другие. Глаза за толстыми очками, а видит всех насквозь, самых безбашенных уродов вычисляет на раз и избегает контачить. То ли с иудеев сам, то ль с интеллигентов. Знаем только, что мильярды крутил, от сих до сих, и не желал делиться ими с народом. Короче, зуб на него был у многих, от самых верхних и до последних нижних, что у самого края, и о том, что глаз за ним с воли не спускают, вся братва была в курсе.

Звали его нехорошо, странное имя было, чудно́е – Лиахим Родорхович, чёрт-те что, сплошной кубик-рубик, понимаешь. В общем, считай, с первого дня кликуху ему за это и назначили правильную, чуток перекроив имя, – «Химик». Точнее не скажешь – он ведь, по сути своей, и был таким названием: сперва вошёл в сговор с такими же банкомётами, как сам, потом, употребив для дела временный недогляд народа за природной средой, под угрозой возврата коммуняк истребовал у Высшего долю общенародной залежи, взамен же дал, считай, ничего, к тому же деревянными.

Дальше идём. На изъятый у народа общак этот бывший Лиахим соорудил себе насос, «Кукис», и стал им бешено выкачивать из недр нашей земли чистейшую горючую нефть, хитровански изобретя ей погоняло «скважинная жижа́». А после самой откачки, уже как нормальный честный фраер, он же гнал её по трубам через границу под видом промежуточного отброса. Ну, а уж там оформлял на себя ж самого через покупку при содействии одних подставных дочек, доводящих всё до ума, посредством других, таких же блядских, но только уже с офшорных берегов Папуа – Новой Гвинеи и Каймановых земель. И продавал эту жижу по новой, уже беря за неё цену, какую и остальные головастые очкарики, равномерно раскиданные по всему миру, назначают честным лохам, вынужденным потреблять нефтеуглеводороды, чтобы не замёрзнуть. И имел с этого дела Химик крепкий оборот – не меньше, наверно, шестого, если мерить согласно системы мер и весов надземного обитания. А если коротко, то имел охеренное сокрытие от русского народа его налогов на основе наглого безразмерного хапка.

К тому времени, как вся эта история завернулась, я, можно сказать, стоял на зоне крепко, зайдя туда с воли, будучи уже бригадиром в ОПГ, примыкая всё ещё к числу средней руки авторитетов от правильной чёрной масти, типа серединных, если снова равнять по нашей надземке, но и уверенно идя в сторону верхних, где меня уже вот-вот готовы были принять в сотоварищи. Может, как раз по этой причине смотрящий вызвал на тёрку именно меня.

В тот год нам с Паштетом стукнуло по двадцать восемь, но и ему самому было не так чтобы сильно больше, за сорокашник, хоть смотрящим стоял на Краснокаменке не первый год. Погоняло – Череп. Мордой не русский, больше с Кавказа, но разговором – свой, местный. А звать как, не знали мы оба, слишком высоко от нас стоял и не напрямую. Ходили слухи, что как-то, ещё будучи пацаном, по случайности завалил своего же корешка, с которым не поделил девку. Так вот, самого́ закопал неизвестно где, чтоб не отыскали. А бо́шку и пальцы, чтоб уж совсем надёжно не опознали тела, коль по случайности на него наткнутся, отделил от него и обжёг в костре. Голову жёг с приглядом, чтобы жаром не разрушить саму кость. А после, отодрав наждачкой, пил из этой черепушки водку, аккуратно выломав от неё затылочную часть, затерев ей острые края дрочильным напильником и приспособив изделие под чашу. При этом не особенно таил, откуда у него такой оригинальный сосуд.

После этого случая Череп резко попёр наверх и уже в скором времени, удивив тамошнего главного своей безбашенной отвагой, вошёл в состав одного из самых лихих криминальных сообществ. Там и начал расти, бойко продвигаясь по бандитской лестнице даже в сравнении с теми, кто порядочно обгонял его и по возрасту, и опытом честной преступной жизни.

Вскоре, не раз и не два употребив для разбойничьих дел свои пронзительно хваткие мозги, он сделался практически вторым номером в иерархическом строе группировки, персоной, наиболее приближённой к главному. Так и продвигалось до тех пор, пока спустя короткое время он неожиданно для всех не сел. И, можно сказать, по дурости, в общем – как ни умён был и как ни умел считать и видеть всякое на три с четвертью хода вперёд. Погорел на самом простом, на элементарном, в таком примитивном и тупом деле прокол совершил, что гораздо сложней оказалось после понять, как же всё это получилось, чем промах этот обидный допустить. А просто сидел в ресторане, закусывал и наставлял одного из своих бригадиров, с какой стороны правильней начать наезд на торговый центр, что недавно отстроили на юге Москвы. Короче, курил «Мальборо», маленькой вилкой не спеша выковыривал из мидий запечённую с сыром мякоть и прихлёбывал это дело светлым пивом. Тот, который слушал и кивал, закончив с мидиями раньше Черепа, вытянул из кармана сигару, демонстративно провёл ею вдоль носа и, продолжая внимать словам старшего, отщелкнул ей кончик сигарной гильотинкой. Раскурить, однако, не довелось. Прежде чем успел сообразить, что же с ним произошло, оказался на полу и, ещё не сообразив прикрыть руками голову и подходяще скрючиться, уже получал страшные удары ногой в лицо, один ужасней другого. Кровь из его разбитого носа брызгала во все стороны, окропляя бордовым скатерть. Он молча терял сознание, но даже не смел сделать попытку подняться на ноги. Того, как к финалу экзекуции в мочку его левого уха вонзилась вилка для мидий, пришпилив её к промежности шеи и скулы, бригадир даже не почувствовал. Тот факт, что в итоге преподанного урока он потерял сознание, которое с большим трудом спустя какое-то время вернулось в его разбитую голову, да и то лишь после того, как вызванная ресторанным персоналом «Скорая» доставила его в Склиф, Черепа и погубил, отодвинув на какое-то время другие планы на ближайшую жизнь.

Но если ж глянуть с другой стороны, соблюдя правила, то ведь мог бы поверженный урод этот ограничиться хотя бы только сраной сигарой, без унижающего достоинство щелчка этими хе́ровыми кусачками, произведённого в присутствии фаворита пахана. И это, согласитесь, по-любому слишком, откуда ни бери. Это как если б в тот же самый день, когда, к примеру, пахан, прилюдно бросив свою тёлку, ещё б и отмудохал её, как урок за всё хорошее прошлое, то, не дав событию отстояться как надо, ты уже через час тащил бы её же в кровать и драл по полной программе – утешаючи и заручившись лишь её согласием. Incidentium – nugarum? [10]10
  «Казус – нонсенс» ( пер. с латыни).


[Закрыть]
А потому что не трогай закон, это ж азы, они ж вторым параграфом на первой странице свода правил воровского кодекса жирняком пропечатаны для тех, кому словами непонятно.

Короче, ещё раньше, чем медицинская помощь, к месту неприятного факта прибыл ментовской наряд, оперативно вызвоненный важным посетителем, оказавшимся чином из прокуратуры. С ментами скорей всего удалось бы договориться, к тому же, если б к моменту разборки бригадир как-то более-менее очухался, то зуб дам, выдумал бы причину, чтобы принять на себя же всю ответственность за эту досадную нестыковку в действиях. Признал бы, что типа не прав, что оскорбил ненароком женщину друга, или нехорошим словом высказал за чью-то близкую мать – что-то в этом роде. Плюс компенсация заведению за скатерть и нарушенный покой посетителей. А уж только потом, покинув место оскорбления, Череп или прибил бы бригадира, или простил бы его, преподав урок вежливости и соблюдения корпоративно принятых приличий в непростой бандитской иерархии. А просто чтоб всякая нижняя сука не смела впредь и думать про сигары, рубя им кончик, когда верхний выпускает из себя дым обычной сизости.

Так или нет, но только настырный гость раскатал ксиву и коротко скомандовал ментам этим же вечером доложить дежурному по городу о результате, жёстко дав понять, что вопрос о возбуждении уголовного дела берёт под свой личный контроль – так, мол, и передайте следаку в отделе.

В первую же ходку Череп короновался там, где и отбывал, на Воркуте. А откинувшись, вскоре занял место первого номера в своём же бывшем сообществе, заделавшись верхним по Южному округу, столичному, само собой. Там он, осмотревшись, первым делом обзавёлся толковыми советниками, из новой гвардии аморальных умников при дипломах и головах, и с их помощью прокрутил уже по-настоящему серьёзное дело, поставившее его в один ряд с главными криминальными именами Москвы.

Но только в 2004-м, уже не год и не два занимая место в новом кресле, заменившем ему бывший закуток при бане и качалке, он снова загремел по всей форме, но уже как пострадавший от руки не меньшей силы, чем та, которой он к тому времени обладал и сам. И это можно с полным правом считать второй по счёту невезухой Черепа, настигшей его как следствие собственного гонора, необдуманно проявленного при случайных по сути обстоятельствах.

В общем, к 2006-му, оттянув часть срока, Череп шёл на УДО, потому как за всеми делами по зоне приглядывал грамотно, с администрацией по-пустому не затевался, а на воле ждали его очередные большие дела, это было понятно всем. Я же, когда шёл на эту тёрку, не знал, если честно, чего от меня захотят, но шепнули, кто около него отирался, что ему всего двоих надо будет, дело, мол, особое, а тебя выделил, потому что верит, нравишься ты ему, хочет, сказали, приблизить вас с Паштетом к себе, чтоб поднялись нормально на зоне. И на всё такое намекнули между делом.

Не совру, призыв этот, как и будущее доверие такого человека, польстил мне необычайно. Хотя, если откровенно, немного удивило, что и Паштета моего упомянули. Тут я чуток притормозну излагать, чтобы пару слов рассказать о нас вообще, в принципе, как оно шло у нас ещё с самых сопливых лет.

Такое бывает, но не сказать, чтобы часто, когда те, кто вышел парой с одного яйца и на морду неотличим, настолько характером своим с первых же дней разъехались. Павлуха, тот ближе к мамке держался всегда, хотя и слушался меня, если только открою рот. Жался – к ней, а боялся больше меня, не её. С первых лет, ещё со двора нашего барака в Перхушкове не любил никуда ввязываться, если его не трогали. Со мной же вечно всё было наоборот: первым нарывался на конфликт, первым бил и, как водится, последним оставлял спорную территорию, насладившись видом места побоища. Пашка был при мне, это ясно, но присутствовал, как правило, только чтоб держать фасон, блюдя честь фамилии. Делал ухмылку, которой я же его и обучил, сцеживал струйку слюны через дырку во рту и пытался курить повышенно глубокими затяжками, незаметно придавливая кашель и загоняя глазные шары обратно внутрь. Но физически участие принимал лишь когда мне грозила реальная опасность быть подвергнутым любому пацанскому унижению.

Так и шло – меня больше шарахались, его больше жалели, что отирается при мне, вынужденный заодно со мной хавать всю эту раннюю хулиганку. Из-за нашей внешней неотличимости имелось, правда, и некоторое неудобство для тех, кто осмеливался выразить в наш адрес сочувствие или негодование. Зависело от ситуации. Помню, догнал меня во дворе как-то один папашка, культурный, типа из детей шестидесятников, заселённых в наш весёлый барак ещё во времена великой выселки из депрессивного столичного центра. От прошлых своих идеалистических идей он давно отказался, столкнувшись с реалиями ближайшего пригорода, но зато теперь держал голубятню, сплошь турмана́, все как один белые, и все денег стоят. Говорит, спасибо вам, Павлик, за моего сына, что голубь его по молодости своей неразумной на голову вам нагадил, а мой не проследил за географией крылатого полёта, не туда его изначально запустил. И что вы его не брату вашему непредсказуемому за эту оплошность на расправу отдали, а просто говно птичье на себе утёрли и махнули на огорчение рукой. И добавил, что, мол, «homo est amicus», и это, сказал, нормально, так и должно быть впредь. Знал по-латыни, учитель был древней истории в горном техникуме. Ну, я взбесился так, что сильней этого не было до всех моих прежних случаев. Я ему вмазал для начала в дых, а когда он согнулся, то уже локтем отоварил сбоку, попал в самую скулу, и он окончательно рухнул на низкий штакетник. Короче, всё сошлось в неприятность: скула оказалась слабой и треснула, ему после этого её на специальную скобу поставили, и, пока зарастало, он ел только жидкое через трубку. И туда же пил. Плюс к этому, когда валился, штанину об штакетину пропорол, выходную, потому что догонял меня в тот раз, идя после своего техникума. И ещё я ему высказыванием добавил, а мне после пояснили, что это приравнивается к оскорблению взрослого словами:

– Ты, урод, сучара голубиная, лучше б ты вообще рот свой поганый не отворял, ты не брату моему, ты ж сейчас мне самому на голову насрал своим признанием этого кретинского великодушия со стороны моего незрелого брательника, – и, оттянув оба века, ткнул себе по глазам козой из пальцев. – Гляди и запоминай, мудило, вот здесь вот и есть вся между нами с Пашкой разница, в этом самом месте, так что другой раз зырь сюда повнимательней, когда зенки в нас пялишь.

Мне тогда чуток недотягивало до тринадцати. Короче, вышло, что не «homo est amicus», а наоборот – «homo est hostis», типа не друг, а враг. Но это я уж потом всяким таким заинтересовался, когда на первой ходке, отбывая срок в колонии для малолетних преступников, заимел доступ в тамошнюю читальню. Кстати, уехали оба мы, и я, и Павлуха мой невиновный, его до кучи подтянули, потому как ни свидетели, ни судейские с потерпевшими никак не могли надёжно вычислить, кто из этих двух неотличимых снаружи пацанов с задатками ранних бандитов и в какой момент преступления где находился. Ну, они и поделили исключительно мои преступные выходки на двоих, ровно пополам, так им всем было проще упечь хотя бы одного из нас подальше от родительского гнезда, свитого нашей брошенкой-мамой в перхушковском бараке.

В общем, образовалась «двойная» родственная ходка по малолетке. Нам тогда как раз по четырнадцать сделалось, только-только: самое оно, чтобы теперь уже на законной основе стать не прощёнными кодексом.

А штаны маманя голубятнику за тот раз новые купила, хотя сыну его я всё равно потом тёмную устроил, уже не оставляя после себя никаких следов, – это когда страсти по голубиному помёту окончательно улеглись, скобу у отца его сняли и трубку выдернули назад. Помню, накинул сзади ему на голову чей-то пожилой пиджак, какой висел на просушке, и молотил по нему, пока под пиджаком не улеглось на короткий сон и перестало встречно извиваться. Ну а турмана́м, что насрали моему брату на темя, травленной мышьяком крупы сыпанул – ползапаса из того, что мать от мышей барачных держала и залётных крыс.

Ничего, ничего про эти мои дела Пашка не знал. И сам не хотел, да и я со временем перестал посвящать его в эти интересные особенности всех моих ранних возрастных пристрастий. Но один без другого тоже не получалось у нас. Разные-то разные, а только тянуло меня к нему каждую минуту, и от него ко мне, в обратную сторону, такое же было. Будто суровой ниткой от ремня к ремню привязанные ходили. Можно б и порвать, если напружиниться, да не было такой нужды. А так – чуть дёрнешь, потянешь и чувствуешь – вот он, рядом, живой, упругий на тянучку, податливый на братскую близость, ласковый на любую ответность, хоть по духу и не боец, не орёл, не писун против ветра, не спорый на выдумку солдат моего повстанческого подразделения.

Однако ж, хотел братан мой того или нет, но только втиснуться туда же, куда лично я зашёл лёгкой упругой походкой, ему-таки пришлось. А как вы хотели? Сидел кто из вас бок о бок с молодыми и злыми по рождению уркаганами? То-то и оно. Бытует мнение, что хорошего человека никакая тюрьма не испортит, если он по крови своей не убийца или хотя бы не разбойник. Я вам другое на это скажу. Пашка мой был вообще никакой, он любил материн паштет из моркови, потому что на печёнку денег у нас всегда не хватало. И ел морковь эту давленую, заставляя себя поначалу любить то, что имеет, и не думать о том, как заполучить больше. А после, в отличие от меня, просто привыкает и начинает любить уже от себя самого, честно, без любого отвращения и протеста изнутри. У меня же всё наоборот – я сразу, как только вижу что не по мне, начинаю люто отвергать и ненавидеть, заставляя себя жить в другую против Пашкиной сторону: навстречу, встык, в лом. Оттого меня первая же процедура не отвратила и не унизила. Скорей даже вызвала во мне какую-то хорошую и правильную злость, желание выпустить из себя молодую браваду и безголовое непокорство. А и надо-то было всего лишь подставить голову под железную ручную машинку, чтоб тебя, выдирая попутно клоки волос, остригли разом и наголо, и после самому себе ею же выбрить лобок, изрядно порвав себе волосяной покров и там. А дальше отдаёшь её соседу, чтобы он сделал себе то же самое, после чего машинку забирают и снова ею же, нещадно рвя, выглаживают голову очередника до полировочного блеска. Собственно, с неё и началась у Пашки прописка на новом месте.

– Не буду я голову давать, – сообщил он равнодушному мужику из хозобслуги и кивнул на других голых пацанов, какие в очередь обрабатывали себя ниже пупка, – не потому что тупая, а просто противно. Дайте отдельную, без никого чтоб, и помытую.

– А хер тебе не дать? – так же спокойно, как и делал всё остальное, поинтересовался мужик. – Или ж сразу лучше морковку? Хочешь, устроят тебе, сегодня ж, чтоб долго в очереди не стоять.

– В смысле? – не понял я. – Что ещё за морковка?

– Много не пизди, двурылый, – зевнув, безразлично отреагировал тот, имея в виду нашу с братом неотличимую внешность, – а то двойную морковь пропишу вам, мало не станет. Двадцать штук холодненьких для начала и по десятку горячих. Усёк, бакланчик?

Я тогда ещё не научился правильно ориентироваться в границах местной справедливости, не постигнув всех аборигенских раскладов, уж не говоря, что мой безвинный Павлуха вообще слабо себе представлял нашу с ним общую будущность: думал, больше на спорт определят и в насильную учёбу загонят, чтоб без троек. Короче, так скажу я – всё, что ко времени первой изоляции от воли удалось по жизни наворочать, не встало мне ни одной копейкой больше, чем немая укоризна в глазах моего неприкаянного брательника и горькие ночные мамины воздыхания, что в отсутствие отцовского пригляда ей удалось нормально поднять детей только наполовину. Вторая часть, то бишь сам я, невозвратно сорвалась, считай, уже в самом детстве.

В общем, в тот начальный момент, когда уже не было с нами ни матери, ни воли, ангел мой защитный, видно, отлить отлетел или по делам куда отлучился – по-любому, не уберёг нас с братано́м от последствий. А они случились, и нормальные, не совру. После того как оттащили меня от этого урода с железной машинкой, которому я вцепился в глотку озябшими пальцами, сразу бить нас не стали. Да и не знал никто, чего и как – все такие же были первоходки, все ещё только прилаживались под новые обстоятельства этой дикой жизни под присмотром тамошних недобрых человеков.

Били нас не те, каких поселили вместе с нами в отряд, – другие. Они, подлое племя, уже порядком натасканные заведёнными в колонии правилами выживания, пришли со стороны, ещё до отбоя объявились. Ни хера не боялись, вели себя как здешнее паучьё, обложившее с ведома главного паука паутиной все тёмные щели и кривые углы исправительного заведения для неокрепшей духом пацанвы. Били натурально, начав не с этой холодной морковки, ещё более-менее терпимой, а сразу с горячей, навалившись сверху, вжав в матрас и притянув руки к кроватному панцирю. Разница в том, что к кончику свитого в косу мокрого полотенца привязывается це́почка, к ней – эмалированная кружка, для тяжести хода и воздушности свиста. Это и есть морковь горячая, без дураков. Без усилительной кружки – та холодная.

Мы тогда одолели себя, удалось, прошли через это испытание. Я – молча, хотя от этой невыносимой боли уже практически терял рассудок; брат – через крик, через жуткий ор и стоны, но так и не испросил пощады, не стал он, видя, как я, сжав зубы, терплю истязание, умолять одновозрастных извергов остановиться, прекратить эти недетские мучения, выхрипев в их бездушные глаза, что хватит, мол, простите, больше не могу.

Жаловаться мы никому не стали, да и не принято такое. Тут – выбор, тоже натуральный: или же лечь под сильных и замереть, укрощая по мере слабости собственную трясучку, или уж шагать напролом, доказывая всякому встречную силу, до конца оголять волю и, круша преграды, рвя задницу и обламывая когти, пробираться к самой верхушке, от нижних, нательных, к верхним, достигая их уже с того, противоположного, края. А им-то уже и ангел не нужен, тем, кто себе самому сразу раб, хозяин и господин в одном лице: бог на короткой верёвочке, равно как и дьявол по определению – кто сильней, тот и будет в нём, обойдя другого, окончательно победен и прав. Обойдённый же отступит на время, но только всё одно не утешится вторым призовым местом, выищет себе местность пониже и сбоку от заметных глазу дорог, там же построится и затаится, жаждя реванша, которому рано или поздно место найдётся всегда: что тут у нас, что там у них. Можно и наоборот – суть не в этой перемене.

Прозревать брат мой Павел стал не сразу. Но мало-помалу прозревал. Нет, окончательно другим против того, каким отделился когда-то от моего яйца, он так и не сделался, но после того нашего случая Павло стал держаться ко мне на порядок ближе, чем было у нас с ним раньше, будто намертво уже припаяла его ко мне судьба – нравилось это ей самой или нет – не в курсе.

Примерно через полгода от того дня, собрав собственную кодлу, я нанёс ответный визит тем уродам, кого привлекли твари из хозобслуги к нашей тогдашней прописке. Пацанов отбирал поштучно все эти месяцы, то приближая к себе кого-то, то на время отдаляя его же, чтоб выстоялся как надо, ощутил уверенность, исходящую от меня, и сам же сделал в мою сторону обратный шаг. Мне необходимо было убедиться в верности пацанов и их бесстрашии, потому как, кроме моего Павлухи, в первое время положиться мне было особенно не на кого. Я готовил не то чтобы бунт, – скорей я обмысливал стремительный переворот, сразу успешный, с мягким, по возможности ненасильственным переходом власти от них к нам. А конкретно – ко мне. Но мы были снизу, они же, по местным понятиям, стояли наверху. И путь от нижних до верхних, если действовать не по уму, а в силу заведённого порядка, должен был пролегать через выжженную пустыню, то бишь с серьёзными потерями с обеих сторон. Как и с прочими суровыми последствиями для новых верхних. Но ползти по-змеиному от нашего низа к их верху, перебираясь с одного оборота на другой, медленно и тягуче, с вечной оглядкой назад и по сторонам – меня уже не устраивало. Один человек во мне намертво сцепился с другим: вторая натура, очнувшись и выйдя наружу, восстала против первой, вздыбилась от несогласия с этой холуйской жизнью под теми, кто блатней и наглей тебя – только потому, что пришёл раньше и занял единственную в этой местности высотку.

Павлуха вяло возражал, но всё ж таки пошёл со всеми: к этому времени он уже окончательно был подо мной, по жизни и по смерти, хотя бесстрашным и мстительным пацаном типа меня, чья будущая судьба уже внятно прорисовывалась без любых очков, он так и не заделался. План мой был простой, но хитроумный. И главным было в нём – заиметь подходящее оружие, потому что решать надо было бескровно, иначе б вышло боком, оба мы это хорошо знали – так же, как в курсе этих дел были и те, другие, верхние, державшие на этом расчёт. Они были старше, опытней и злей, их оружие держалось на их же словах, на их тупых безжалостных кулаках, на их подлых и мучительских примочках. Их было семеро, и они надёжно удерживали малолеток под собой, всю колонию целиком, без вопросов.

Но нас было больше, и мы натерпелись. Кроме того, у нас был я, Пётр. Кличка – Сохатый, там же, на малолетке полученная и перешедшая уже вскоре в пожизненное земное погоняло. Мне всегда нравился этот зверь, что сам с троллейбус, что рога его размером с растопыренную циклопью пятерню, окостеневшую от времени. И без лишних понтов, потому что сильный и неприхотливый по природе.

Разбирать кровати мы начали сразу после отбоя. В каком-то смысле повезло: кровати – не нары, как и взросляк – не молодняк. Нары скреплены насмерть, не оторвать, а эти – ближе к живым делам, спасительным. Короче, всё развинчивалось, разъединялось и вытаскивалось, особенно если поднажать и загодя пролить резьбу отработкой машинного масла. В конце концов к середине ночи в руках у каждого из нас оказалось по перекладине от спальной рамы, или же по вертикальной стойке круглого железа, или по увесистой кроватной ноге квадратного сечения с резинистым упором в самом низу. Это было удобно для дела, это подходило как нельзя лучше, я сразу такое просёк и потому вооружился именно ногой.

Шли тихо, неслышным гуськом, знали, что если чего пойдёт не так, то уже никто не простит и не спасёт: ни эти, типа серединные, злые и безжалостные как черти, ни те, верхние их покровители по малолетней зоне, какие напрямую примыкают к главному. А где главный, там кончается справедливость, там дела не судят, там их решают. И зависит от многого.

Когда мы, скрутив дежурного, проникли в отряд, к старшим, все там спали. Так, наверно, спят ангелы в раю, сразу за Входом, – пуская безвоздушные пузыри, смачно прихрапывая и забив на всякую тишину, потому что уверены, что такую вольность они уж точно себе заработали верной охранной службой.

Первый удар – и даже не удар, а больше короткий резкий тычок резиновым торцом в спящую морду ихнего первого номера – я произвёл лично. Пацаны в это время уже стояли наготове, с занесёнными над остальными уродами деталями разобранных кроватей. Оставалось только по моей команде резко опустить их – так, чтобы удар пришёлся куда-то ниже головы, без заметного глазу следа. А там как само пойдёт. Этот, основной у них, распахнул глаза и в недоумении впёрся взглядом в непонятку. В тот момент, когда ножка кровати соприкоснулась с его мордой, в носу у него слабо хрустнуло – сучьим хрящом каким-то, наверно, я самолично усёк этот сладкий звук. Сама же боль от моего удара, хоть и дикая, но скорей всего докатилась до его сознания уже чуть после, чем он сумел сопоставить в своей голове образ нежданного врага и факт посягательства на территорию его безраздельной прежде власти. Хоть и ошалевший, но меня он узнал, несмотря на темноту. В этот момент непонятно с чего вдруг выскользнула луна, сразу полная, как не бывает вообще – словно шальное ночное облако, опоздавшее к вечерней проверке, наконец одумалось и, ошалев от страха, метнулось в сторону чёрного неба, выпустив на волю лунный круг. И, пройдя через зарешёченную оконную фрамугу, отделявшую нас, малолетних преступников, от всего остального мира, луч этот цвета разбавленной мочи, которую, наверно, пускал сейчас под себя наш заклятый враг, вонзился в эту ненавистную мне рожу, высветив в его глазах шальной страх и ужас перед тем, что сейчас произойдёт. Он уже всё понял и всё знал наперёд, иначе бы не хватал сейчас воздух, как японский карп «Кои Икизукури». Он был уже готов, без кожи и кишок, осталось лишь порвать его на куски и сожрать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю