Текст книги "Потемкин на Дунае"
Автор книги: Григорий Данилевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
Войско, двинувшись, расположилось полукружением в трех верстах от Измаила, заняв почти двадцать верст вдоль реки Дуная. Установилась ясная, морозная погода. Ветер и стужа увеличились. Стали греться ракией и пуншами из модного рижского бальзама. Суворов повелел поддерживать день и ночь костры. Приготовив лестницы и фашины, он обучал по ночам войска действовать ими; осматривал с инженерами удобные местности и отряжал вылазки, а чтоб турки предполагали возобновление правильной осады, диспонировал и возвел ряд батарей, чуть не в полсотне сажен от бастионов Измаила, откуда нам и стали отвечать непрерывным ожесточенным огнем. Наводчики наши, направляя орудия, дули в замерзшие кулаки и, пуская снаряды, приговаривали: "Ишь, бабушка Терентьевна, как сморкается! Ну-ка, уважь, еще уважь…"
Громадных размеров фортеция, по обширности своей названная турками "орду-калеси", то есть "сбор войск", занимала в окружности десять верст. С Дуная ее окружали каменные стены; с суши – земляной вал в четыре сажени вышиной, со рвом еще глубже. В ней было до трехсот пушек и сорокатысячный гарнизон, наполовину из отчаянных спагов, зейбеков и янычар.
Седьмого декабря 1790 года генерал-аншеф Суворов послал сераскиру Мегмету-Аудузлу-паше, "всем почтенным султанам" и прочим пашам прокламацию с требованием без напрасного кровопролития сдать крепость, дабы могли быть пощажены от раздраженного воинства женщины, младенцы и другие неповинные. Гордый сераскир, отказавшийся незадолго от принятия визирского достоинства, отвечал через парламентера: "Скорей Дунай остановится в своем течении и небо упадет на землю, нежели сдастся гяурам Измаил".
X
– – Сами захотели, ну, попробуют! – сказал Суворов, огненным и радостным взором пробежав перевод хвастливого ответа паши.
Узнав, что сераскира в его решимости поддерживали некоторые из пашей и, между прочим, брат крымского хана Каплан-Гирей, бывший в Измаиле с шестью молодыми сыновьями, Суворов уведомил Аудузлу, "что если тот в двадцать четыре часа не выставит белого флага, то крепость будет взята приступом и гарнизон ее соделается жертвой ожесточенных воинов". Сераскир в ответ на новое уведомление графа удвоил канонаду с крепостных окопов.
А к вечеру примчался от светлейшего новый гонец. Страшась неудачей омрачить себя и славу вверенных ему войск, Потемкин окончательно отменил посланные перед тем распоряжения и предписывал Суворову "не отваживаться на приступе, если он не совершенно уверен в успехе". Суворов ответил князю: "Мое намерение непременно. Два раза было российское войско у ворот Измаила,– стыдно будет, если в третий оно отступит, не войдя в него".
Ночью девятого декабря был созван окончательный военный совет.
Все первенствующие в армии генералы под разными предлогами на это совещание почему-то не удостоили явиться. Дело решилось тринадцатью второстепенными командирами. Бригадир Матвей Платов, будучи как младший из всех спрошен вначале, первый подписал резолюцию: штурмовать. За ним Орлов, Самойлов, Кутузов; далее и все, колебавшиеся и приходившие в отчяние, положили решение: "Приступить к штурму неотлагательно. И посему уже нет надобности относиться к его светлости. Обращение осады в блокаду исполнять не должно. Отступление предосудительно".
Узнав решение, Суворов вбежал в заседание совета, всех перецеловал и объявил: "Один день Богу молиться, другой учиться; в третий – Боже Господи! В знатные попадем – славная смерть или победа".
Утром десятого декабря была открыта редкая, слабая, с перерывами, пальба с флота и с батарей на суше и на острову, дабы обмануть турок мнимым недостатком у нас пороха и прочих снарядов. К вечеру канонада стихла.
Ночь с десятого на одиннадцатое декабря была последнею перед грозным приступом, который прогремел во всем свете и воспет бессмертным Байроном. С вечера сильный, без ветра, мороз скрепил окольные болота и дорожную грязь. Наступили сумерки. Войско готовилось молча и набожно к битве, где столько тысяч храбрых ожидала лютая, безжалостная смерть.
Меня позвали в землянку Суворова, вырытую в передовой части наших позиций. Это была просторная, без окон, укрытая сучьями и кукурузными снопами, перегороженная надвое яма, с печуркой и дымником в стене и с камышовым щитом вместо двери. Освещалась она свечками, вставленными в пустые бутылки.
Сутуловатый, черномазый полтавец Бондарчук, тогдашний графский денщик, высунувшись с лоханкой из-за перегородки, где стояла походная, складная кровать главнокомандующего, сказал мне: "Звелели, добродию, обождать". По этот бок перегородки, беспечно и мирно, точно где-нибудь на родине, в Гатчине или Чухломе, потрескивали в печке откуда-то добытые сухие поленца. Пахло дымком и столь любимым графским прысканьем – смесью мяты, шалфея и калуфера. Воображение переносило в русскую баню, а в опочивальне графа, кстати, слышались некие приятные вздохи, оханье и как бы плесканье.
– – Еще, голубчик, хохлик! Ну-ка, Бондарчук! Ой, Господи! Да важно, как еще! – восклицал Александр Васильевич, очевидно подставляя под лоханку денщика то лицо, то затылок, то плечи.
– – Удивляешься? – спросил он вдруг, выйдя закутанный в простыню.– Часочек рекреации! С Покрова, брат, головы не мыл; наутро же знаешь какое дело…
Граф вытерся, опростал голову, сел на какой-то обрубок и протянул к печке худые, волосатые, тоже вымытые ноги, на которые денщик стал натягивать шерстяные стоптанные онучки вместо чулок и сапоги. Все тело графа, впалые плечи и узкая плоская грудь поражали слабостью и худобой. Он, под влиянием приятной печной теплоты, смолк и стал слегка вздремывать.
"И этому тщедушному старику предстоит завтра такое страшное, ответственное дело",– подумал я.
– – Пуговичку… ниже, ох, что же это? – проговорил в полусне Суворов и вдруг весело раскрыл глаза.– Молода была – янычар была, стара была – баба стала… Бехтеев, ты тут! Случай, ты не лживка и не ленивка? Скажи, да по правде, любишь Питер?.. То-то, где его любить! Близко к немцам… Оттого и многие там пакости. Всюду, ох, проникает питерский воздух… Прислони, братец, дверь в сенях плотнее,– так-то… Оно спокойнее. Не то, как бы опять из Ясс не запахло Питером! Критика, политика, вернунфты! Сохрани и помилуй от них Бог, помилуй…
Белье и рейтузы были надеты. Денщик, вытянувшись, давно стоял с камзолом и сюпервестом в руках. Но граф медлил подниматься от печки. Я тоже молча ожидал приказаний. Наверху, за дверным щитом, слышался сдержанный шепот, толпились адъютанты и прочие штабные.
– – Воскрес убитый Топаль-паша, хромой паша! Воскрес,– проговорил, глядя в печку, Суворов,– как меня, сударь, прозвали турки, за хромоту и совсем было схоронили под Бендерами… Да ожил на страх изуверам и завтра явится, как Божья кара. Сам Петр Александрович, не то что сам Задунайский, меня лично ценил и одобрял. У Вобана, сударь, у Тюрення и Монтекули учились мы вон с Бондарчуком военной премудрости и всякому артикулу. Мы не антишамбристы, не блюдолизы, хоть и вандалы, дикари. Солдаты любят нас, друзья славят, враги бранят… Ну-ка, Прохор Иваныч, другую прежде фуфаечку поверх этой, оно теплей. Да пуговичку… шлифная пряжка намедни лопнула, достал ли иголку, ниточки зашить? Достал? Ну, молодец. А ты, Бехтеев,– вот зачем я тебя позвал: отыщи в чемодане баульчик такой, походную аптечку. Матушка царица Екатерина Алексеевна снарядила ее сама, своими ручками, и прислала мне после Очакова,– вовеки, с ней не расстаюсь. Так ты приладь на плечо и завтра вози за мной. Сердцезритель-Господь чертит каждому путь… Может, кому и пособим.
Хилый, сморщенный старик, кряхтя, поднялся со скамьи, надел камзол, обвязал шею чистым батистовым платком, изрядненько прибрал свой гарбейтель-косичку, зачесал сзади на лоб часть жидких, седых волос и подвернул их завитушкой-хохолком, оделся в синий с золотом кафтан со звездами, пристегнул шпагу, прошелся по землянке – и куда делась сонливость и хилость! "Туалет солдата таков – встал и готов! – сказал Суворов.– Честь и хвала князю Потемкину, поубавил кукольных занятий у войска… но все еще немало осталось!" Граф покрылся шляпой с белым плюмажем, расправился, обернулся,– я его не узнал. Три ночи не спавший в переговорах с турками, шестидесятилетний старик, измученный душевной, никому не зримой борьбой и страдавший ревматиками раненой ноги, глядел бодрым, выносливым, свежим и молодым. "Фазаны тут?" – спросил Суворов Прошку. "Тут",– ответил денщик. Так граф называл нарядных штабных. "Ну, теперь выкинет штуку,– подумал я, вспоминая выходки графа,– выскочит, крикнет петухом, чтобы разбудить дремлющий стан…"
– – Господа, по местам! – сказал Суворов серьезно, торопливо взбираясь из землянки и направляясь к большому соседнему костру. Граф позвал назначенных заранее начальников, кое-кого из офицерства и сел у огня – дожидаться условного знака. Штурм, как все знали, был предположен до рассвета, по выпуске трех, с промежутками, сигнальных ракет.
Войско для взятия крепости было разделено на три отряда,– в каждом по три колонны. Правым крылом, или первым отрядом, командовал двоюродный брат светлейшего, муж Прасковьи Андреевны Потемкиной, генерал-поручик Потемкин; второе, левое, крыло было поручено племяннику князя Таврического, генерал-поручику Самойлову; третьим, от реки, командовал контр-адмирал Рибас. Начальниками подчиненных им колонн были генерал-майоры Львов, Мекноб, Ласси, Безбородко, Кутузов, Арсентьев; бригадиры Платов, Орлов, Марков и атаман запорожцев Чепига.
Костры шестой колонны Кутузова, бывшей в отряде Самойлова, светились красивыми правильными рядами слева, по холмам и спускам в лощину, подходившую здесь к самой реке.
Суворов, полулежа на примерзлой траве и кутаясь в бурку, отдавал последние приказания. Резкий, пронизывающий холодом и сыростью ветер, дувший с вечера, затих. В отблеске графского костра рисовалось несколько старых и молодых фигур, почтительно стоявших возле Александра Васильевича. В стороне, у смежных огней, слышалась французская бойкая, самоуверенная речь. Между говорившими я узнал прибывших в эти дни некоторых из агентов иностранных дворов и наспевших из ясской главной квартиры партикулярных вояжеров и волонтеров. На ковре, боком к огню, сидел белокурый и сильно близорукий, с приятной важной осанкой, сын известного принца Де-Линя. С ним оживленно спорил, сидя на корточках, в бархатном кофейном кафтане, в кружевных манжетах и огромном жабо, вертлявый и толстенький, с острым носом, эмигрант герцог Фронсак – впоследствии известный на юге России герцог Ришелье. Поодаль от них, в кругу обступивших его артиллерийских офицеров, прислонясь к пушечному лафету, полулежал на кучке соломы другой эмигрант, суровый и бледный, болевший лихорадкой и зубами и с подвязанной щекой, граф Ланжерон.
– – Все это верно, все это так,– говорил он с расстановкой на родном языке, закрывая от боли глаза,– но мне, в конце концов, непонятна эта бесконечная война; столько погибнет жизней, прольется крови. И все, кажется, даром, вряд ли одолеем эту страшную машину смерти. Все европейские авторитеты сходятся в том, что Измаил положительно неприступен для штурма…
– – А мы все-таки его возьмем и двинемся с триумфом к Константинополю! – с вызывающей усмешкой сказал, глядя на француза, невысокий, рыжеватый, с веснушками на лице, пехотный майор.
– – Как, без союза с другими? – спросил, морщась и хватаясь за щеку, Ланжерон.
– – С нами Суворов, кто против нас? – ответил несколько напыщенно майор.– Притом же…
– – Нет, вы скажите, где ваши союзники? – резко перебил его эмигрант.– Их у России нет и быть не может… Оставляя страдания другим странам, допуская, извините, безбожников подрывать древние троны, веру…
Я пошел к другому костру.
– – Безумные, несбыточные затеи, и притом – столько риску! – произнес в стороне, за лафетом, другой, как бы-знакомый мне голос, от которого я невольно вздрогнул.
Говорившего мне не было видно за окружавшими его…
"Неужели он? Мой заклятый враг? – пронеслось у меня в голове.– Граф Валерьян Зубов! Какими судьбами? За легкими отличиями или на помеху славного предприятия прислан из столицы? Но как мог, как решился его допустить сюда Потемкин?" Я хотел подойти, взглянуть ближе, не ошибся ли, как в то время меня кликнули к Суворову. Я нашел его в ту минуту, когда он, беседуя с командиром казаков Платовым, говорил ему, не стесняясь близостью иностранных вояжеров: "Каждый француз, батюшка Матвей Иваныч, по природе танцмейстер; вся сила у него в ногах, а не в голове…"
– – Бехтеев,– сказал, завидя меня, граф,– съезди к Михаиле Ларионычу; пригасил бы он костры; туманит,– недолго до рассвета… пусть думают турки, что мы заснули… А в тумане, при огнях, команды не проглядели б сигналов.
Я вскочил на редкогривого донского мерина, на котором ездил в те дни, пробрался между пехотой и пушками и направился к передовой цепи шестой колонны. Сторожкий, сильно тряский конь, забирая рыси и натягивая поводья, въехал на лесистый бугор, проскакал вдоль казачьей цепи и бережно, между залегших секретов, стал спускаться в овраг, за которым виднелись огни отряда Кутузова.
"О, люди! – рассуждал я, пробираясь каменистым, темным дном оврага.– Он, могучий, на верху почестей и силы, он, светлейший, для которого, по его же словам, один токмо закон и одна в жизни цель – слава и честь обожаемой монархини,– мог так потеряться и упасть духом! Знает Зубовых, знает все их ничтожество, зло и зависть к себе – и уступает, заискивает в них. Одним дуновением, словом – пожелай только, явись хоть на миг обратно в столицу, и он развеял бы весь их жалкий, бездарный комплот,– а он покоряется, льстит, насланному брату кровного, смертельного врага оказывает почтение и решпект, видимо, отряжает его к столь священному, важному делу. И этот мальчишка, питерский шалберник и шаркун, его же столь подло критиканит. Ну, светлейший… еще понятно – дипломат; но Суворов? Он как согласился? Или и этот стойкий, крепкий столп прогнулся перед дуновением нелюбимого им питерского ветра?"
Я нашел Кутузова, отдал ему приказ главнокомандующего. Он ласково выслушал мое поручение, простился, перекрестив меня, сказал: "Ну, с Богом! Все будет выполнено; а жаль, что ты не у меня,– ну, да авось свидимся". Когда же я обратился вспять, он подошел ко мне, склонился к седлу и спросил вполголоса: "А что, Бехтеев, граф-то Валерьян Александрович при особе Александра Васильевича или получил особую команду?" На мой ответ, что ничего я о том не знаю, Кутузов прибавил с аттенцией: "Уважь, братец, передай его сиятельству, графу Валерьяну, мое высокопочитание и желание от былого знакомца всех отменнейших сим утром триумфов…"
Пока я возвращался к позиции главнокомандующего, костры вдоль всего фронта погасли один за другим. Настала общая торжественная тишина. Она длилась недолго.
В три часа взлетала первая сигнальная ракета,– все взялись за оружие. В четыре – другая, ряды построились. В пять – взвилась третья и, бороздя туман, глухо взорвалась в высоте. Все войско осенило себя крестным знамением и молча, с Суворовым впереди, двинулось к незримым в ночной тьме окопам и бастионам Измаила.
Конница расположилась на пушечный выстрел от крепости. Казаки, назначенные для первого натиска, взяли пики наперевес. Ни одна лошадь не ржала. Пушки, с обверченными соломой колесами, без звука заняв указанные места, снялись с передков. В их интервалы медленным густым строем стала продвигаться пехота. Суворов, окруженный штабом, появлялся то здесь, то там, ободряя подходившие полки, наставляя офицеров и перебрасываясь шутками с солдатами.
– – Немогузнайки, вежливки, краснословки могут оставаться в резерве,– говорил он,– недомолвки, намеки и бестолковки на подмогу к ним поступят,– а мы, братцы, вперед…
– – Пилаву, ребятушки, турецких орехов вон там вам припас! – говорил он, указывая на выдвигавшиеся из темноты очертания крепости.
– – Ишшо рано, ваше сиятельство! – отвечали из ближних рядов.
– – Врешь, Кострома,– шутил граф своим бойким, лапидарным слогом,– голодному есть, усталому на коврик сесть, а бедному дукатов не счесть!
"Го-го-го!" – любовно и радостно отвечал сдержанный смех по солдатским, уходившим в потемки рядам.
Войско без выстрела подошло и построилось в ста саженях от крепости. Суворов начал было речь к ближайшим: "Храбрые воины! Дважды мы подступали, в третий победим…" – да махнул рукой – ну, мол, их, красные слова,– и, только прибавив Платову: "Так постарайся же, голубчик Матвей Иваныч!" – дал знак начинать. На ближнем бастионе заметили русских. Там поднялась суета, раздались крики "алла!" – им ответили громким "ура!". Грянули первые, нестройные ружейные и пушечные выстрелы.
Миг – и земля кругом застонала от залпов осветившихся в пороховом дыму холмов и батарей.
С первым щелканьем картечи, брызнувшей по нашим рядам, егеря и казаки, таща лестницы, бросились к стенам. Глубокий ров, до половины залитый болотистой, вонючей водой, остановил передовую шеренгу. Залпы с бастиона освещали площадь и ров, где произошло это замедление. Суворов уж подтянул поводья кабардинца, хотел помчаться туда.
"Охотники, за мной!" – громко крикнул кто-то впереди замявшихся. Смотрю: размахивая новенькой, незадолго выписанной из Пешта шляпой, побежал ко рву мой недавний сожитель по палатке секунд-майор Неклюдов, которому гадала цыганка. "Прочь лестницы,– грудью, братцы, ура!" Он первый вскочил в ров, ближние за ним. Вон они уж на той стороне. Втыкая копья и штыки в насыпь, атакующие шеренги стали взбираться на вал. Егеря внизу осыпали выстрелами амбразуры редута. В отблеске наших светящихся бомб и турецких рвавшихся ракет было видно, как мокрый, испачканный тиной Неклюдов быстро карабкался по откосу бастиона. Ворвавшись в редут, он охриплым голосом вскрикнул: "С Богом, соколики! Наша взяла!" – воткнул над стеной полковое знамя и упал навзничь. Новенькая треуголка скатилась по эскарпу редута; он ранен навылет в грудь из ближней турецкой батареи.
В шесть часов утра взошла на вал вторая колонна Ласси. Первая Львова и третья Мекноба должны были ее подкрепить, но опоздали; Мекноб и Ласси одновременно и тяжело были ранены впереди своих полков. Ласси мог еще командовать. С простреленной рукой он повел далее свой отряд и штыками взял несколько батарей за Хотинскими воротами.
На левом фланге было хуже. Кутузов пробился сквозь уличные завалы, сквозь картечь и ятаганы янычар, предводимых братом крымского хана. Он овладел уж главным редутом, господствовавшим над этой частью города. Но сильный отряд спагов, поддержанный артиллерией и полком телохранителей сераскира, с распущенным зеленым знаменем зашел ему в тыл и стал охватывать как Кутузова, так и соседнюю колонну, бывшую под начальством раненного в ту минуту Безбородко.
Победа ускользала из рук наступавших. Осыпаемые гранатами, бомбами и пулями, солдаты замялись, стали отступать. В это время был убит пулей командир пехотного полоцкого полка Яцунский.
Молодой, русый, в светло-синей ряске, священник этого полка вскочил на разбитый бруствер, поднял крест и крикнул: "Что вы, братья? Ранили вашего вождя? С Богом, за мной! – вот ваш командир!.." Он бросился в улицу; ближние роты за ним; но опять бегут врассыпную назад. Полоса дыма рассеялась. Легли сотни. Синяя ряса священника виднелась в груде окровавленных тел.
В это время к Суворову подскакал знакомый мне адъютант Кутузова Кнох: "Дальше нет сил наступать; просят подкреплений.. "Он не докончил реляции. Осколок лопнувшей вблизи гранаты ранил его в плечо.
– – Бехтеев, аптечку сюда, аптечку! – крикнул, обращаясь ко мне, Суворов.– Костоеда на пальце треклятым изуверам! Да вот что… поезжай-ка к Кутузову и скажи: нет отступления! Я жалую его комендантом Измаила и уж послал курьера с вестью о взятии крепости…
«Благослови нас Бог!» – ответил на переданное мною Кутузов. Он потребовал к себе соседний херсонский полк и, едва тот к нему направился, скомандовал новый отчаянный натиск, опрокинул янычар и телохранителей сераскира и на их плечах, кладя через ручьи и каналы портативные мосты, ворвался в пылавший со всех концов город. Я не мог двинуться обратно. Меня стиснули и повлекли наступавшие далее и далее батальоны.
Невдали с оглушающим треском и гулом взлетел на воздух пороховой подвал, взорванный турками под оставленным ими бастионом. У моста горела мечеть, из окон и дверей которой гремели выстрелы засевшей там горстки турок. В конце улицы поднимался громадный черный столб дыма от зажженной нашими калеными ядрами главной казармы.
Меня с лошадью прижали к мостовой ограде, трещавшей под натиском проходивших частей. С криками: "Ну-ка, его! Так-то, жарь!" – и стреляя на пути через мост, валила пехота, за ней артиллерия, казаки и опять егеря. Картаульные единороги и дальнобойные кугорновские пушки снимались с передков, пешие расступались, и картечь с визгом хлестала по пустевшим, дымившимся улицам. Сзади через головы летели снаряды из казацких мортир. Еще взрыв и еще пожар. Под Суворовым были убиты две лошади. В восемь часов утра он сел на третью и при звуках труб, с полками святониколаевским, фанагорийским, малороссийским гренадерским и петербургским, прошел все предместья Измаила.
Начались перестрелка и страшная, беспощадная резня, на штыках и ятаганах, в улицах пылавшего со всех сторон города.
Целые роты янычар и эскадроны спагов бросали оружие и, став на колени, протягивали руки, с искаженными от страха лицами, моля о пощаде; "Аман, аман!" Суворов ехал молча, нахмуря брови, не глядя на них и как бы думая: "Сами захотели,– пробуйте!.." Остервенелые солдаты штыками, саблями и прикладами без сожаления клали в лужи крови тысячи поздно сдававшихся бойцов.