Текст книги "Потемкин на Дунае"
Автор книги: Григорий Данилевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)
VI
Однажды, так рассказывал мне впоследствии Попов, сидел светлейший с ногами на диване и, по обычаю запустив гребнем пальцы в волосы, читал вновь привезенные французские и немецкие газеты. Известия из Англии и Пруссии, особенно же из Франции, где тогда более и более разыгрывалась революция, сильно интересовали князя.
– – А где тот-то, флото-пехотный боец? – спросил он вдруг Попова, который возле занимался разборкой и отправкой бумаг.
– – Какой, ваша светлость?
– – Ну да помнишь, что в герои тут из Питера просился?
– – Давно, полагаю, дома,– ответил знавший обычаи князя Попов.
– – Жаль,– сказал Потемкин,– забрался в такую даль и вдруг с носом.
Попов услышал это – и ни слова.
– – Согласись, однако,– пробежав еще два-три газетных листа, произнес светлейший,– Зубовы… да и весь их социетёт!.. вот, надо думать, бесятся: подслужиться кой-кому хотели моряком… Каких рекомендаций наслали… Ан и не выгорело…
– – Не дали бы, ваша светлость, маху,– отозвался Попов.
– – Как маху?
– – Да ведь Бехтеев не зубовской руки.
Потемкин посмотрел через газету на Попова.
– – Как не зубовской? – спросил он.
– – Помнится, этот молодой человек даже что-то сказал о ссоре и неудавшемся его поединке с братом Платона Александровича…
Потемкин спустил ноги с дивана и бросил газеты.
– – Что же ты молчал?
– – Запамятовал, ваша светлость.
– – Посылай ему тотчас курьера, зови.
– – Извините, теперь, пожалуй, и не поедет.
– – Как не поедет? Ко мне?!
– – Обиделся, я, чай… строго уж ему отвечено.
– – Вот как… Обидчивы нынче люди… А послушай, чем бы его расположить?
Попов подумал и ответил:
– – Надо прежде осведомиться, доподлинно ли Бехтеев уехал? Он что-то сказывал об ожидании отписки от отца.
Меня тогда же, разумеется, нашли, но я был снова призван к Потемкину только на следующий день.
А накануне вечером у князя с Поповым был примечательный разговор. Огорченный нападками иностранных газет, светлейший для развлечения принялся тонкой пилкой обтачивать и чистить оправу какой-то ценной вещицы. Кучки дорогих камней и жемчуга лежали перед ним на столе меж фарфоровых безделушек.
– – Требуют, спрашивают, тормошат! – сказал он Попову.– Да возможно ли то все, и вдобавок, как видишь, вмоем каторжном положении? Со всех сторон такие вести; а меня там пересуживают, ризы мои делят, распя-,. тию предают – удаляют от моего солнца, счастья, жизни…
Князь помолчал.
– – Я измучен, Василий Степаныч, бодрости лишен, сна,– продолжал он, налегая на пилку,– слабею подчас от всяческих дрязг душой и телом, как малое дитя, а им подавай триумфы, победы, венки! Если бы все-то знали… Изведут, отдалят,– произнес он, глянув в сторону и как бы видя вдали некие таинственные и другим непонятные откровения,– ну что, полагаешь, нужно мне, чего еще искать?
Попов не нашелся с ответом.
– – Чего желать человеку в моей судьбе? – продолжал князь, не поднимая лица.– Меня ли соблазнить победами, воинскими триумфами, когда вижу, насколько напрасны и гибельны они? Солдаты не так дешевы, чтобы ими транжирить и швырять их по пустякам. Я полководец по высшей воле, по ордеру, не по природе; не могу видеть крови, ран, слышать стоны и вопли истерзанных снарядами людей. Излишний гуманитет несовместим, братец, с войной… Вот граф Александр Васильевич – тот на месте, ему и книги в руки… Отчего ж, спросишь, я здесь, а не при дворе?
Изумили Попова эти речи. Он ушам своим не верил и сказал: пока жив, не забыть ему, что услышал он в тот незабвенный час. Светлейший встал, медленно прошелся по горнице, открыл окно в стемневший сад и опять сел.
– – Неисповедимы судьбы Божьи! – сказал он.– Низринул Иова, превознес Иосифа! Чего я желал, к чему стремился, исполнено – все помыслы, прихоти. Нуждался в чинах, орденах,– имею; любил мотать, играть в карты,– проигрывал несметные, безумные суммы. Захотел обзавестись деревнями,– надарено и куплено вдоволь. Любил задавать праздники, балы, пиры,– давал такие, что до меня и не снилось. Пожелал иметь по вкусу дома,– настроил дворцов. Драгоценностей имею столько, что ни одному частному человеку и во сне не снилось. И все мои страсти, планы во всем приводились в действо и выполняются… А клянусь тебе, нет и не может быть человека несчастнее меня!
Попов стал возражать.
– – Не веришь? – спросил упавшим, как бы молящим голосом князь.– Думаешь, шучу? Нет и нет! Все вы стремитесь, надеетесь, авось грянут битвы,– отличие, всем слава. Для меня ж, дружище, все в мире пустоши, тлен, гроб повапленный, уготованный человечеству… И не будь звена, не будь ласковых взоров, оттоле, далече, ее повелений,– я бы жизнь свою, не задумавшись, истребил, разбил вот как это…
Тут он схватил со етола саксонскую вазочку и, разбив ее об пол вдребезги, удалился в опочивальню.
Явившись по зову Попова, я был принят князем наедине. На этот раз Потемкин был тщательно выбрит, одет, отменно вежлив и добр. Пряди шелковистых, с заметной проседью, волос красиво оттеняли его женственно-нежный, высоко вскинутый лоб. Полные, как у счастливого ребенка, губы были осенены величавою, располагающей улыбкой,
– – Ну, говори откровенно,– произнес он,– что за история у тебя вышла со вторым Зубовым?
Я изложил все подробно и без утайки. Лицо Потемкина при моем рассказе не раз омрачалось и по нему пробегали судороги.
– – Желание твое будет исполнено,– сказал он, когда я кончил,– куда хочешь причислиться?
Я назвал передовой отряд графа Ивана Васильевича Гудовича, где служил Ловцов.
– – Завтра же можешь отправляться. И если в чем будет у тебя нужда, обращайся ко мне.
Я поклонился. Идол мой, сердечный герой вновь затуманил мою душу восторгом, а глаза слезами.
– – Ты молод, от судьбы не уйдешь,– продолжал князь,– занесла тебя доля, садись на нашу ладью… Греческий прожект, путь в Константинополь… Вы, юноши, без сомнения, пленены… Чай, и твое сердце не раз замирало в восхищении от таких чаяний? …Дай, Боже, монархине выполнить высокие священные обеты. Слава ее и верных ее слуг – широковетвистое дерево; и под его сению когда-нибудь отдаленные потомки с благодарностью вспомнят о нас У корней того древа ползают и шипят змеи… Но не змеи ему опасны, а черви… По мелочи тайком под землей точат они, зубатые, жадные… С виду тихие, бесстрастные, знают наметку, а больше – как угодно-с… Платок на куртаге вовремя поднял с паркета – и пошел в гору… Мальчик писаный, сущий ребенок!.. а глядишь… Ну да прощай, Господь с тобой; кланяйся графу Ивану Васильевичу…
Я поклонился и, высказав, как мог, мою признательность, направился к двери.
– – Стой,– окликнул меня князь.
Я обернулся.
– – Нужны тебе деньги?
– – Пока не терплю лишений.
– – Не нужны? Чудак ты человек, И мне, впрочем, ничего не нужно, вот он знает! – указал князь на входившего Попова, принимаясь грызть ногти, что, по молве, было признаком сильного в нем душевного волнения.
Приезд мой в отряд Гудовича, как и первое мое там пребывание, остались особенно памятны для меня. Свидание с Ловцовым было самое радостное, тем более что ему и в мыслях не грезилась наша встреча в Турции. Попов, обласкавший меня и почтивший впоследствии даже особым доверием, взял с меня слово молчать о переданной им беседе с князем, что я при жизни его светлости и побуждался свято выполнить. Но теперь, пробегая в памяти цепь долгих лет, не могу, милый сын и мои будущие потомки, не сказать вам о знаменательных событиях того времени, для чего, переправя со временем где нужно, и можете переписать сии листы для припечатания даже в публику…
Мне с годами стало вполне ясно тогдашнее, многим непонятное настроение Потемкина. Его мечты о восстановлении Византийской империи, о царстве Константина поколебались.
Верный союзник и товарищ Екатерины в войне с турками, австрийский император, больной, угрожаемый соседями и видя предательства и ферментации в собственных своих областях, а паче всего обманутый в надеждах на подданных своих венгерцев, близился к кончине. Войска его были отозваны из Турции. Он умер в тот же год весной. Его преемник под влиянием Голландии, Пруссии, особливо ж Англии, без участия и ведома Екатерины завел негоции о мире с султаном. Недоверие Потемкина к австрийцам оправдалось на деле. Ему в таких обстоятельствах приходилось думать уже не о завоевании Царь-града. Он с горечью увидел, что турки начинают негосировать не о своем спасении, а спорят об утверждении за Россией даже тех земель и прав, которыми в силу прежних завоеваний мы обладали несколько лет. Коснусь сего пункта подробнее.
Ослепление турок чуть было не обратилось в нашу пользу. Великий визирь, не дождавшись исхода переговоров, неожиданно перешел Дунай у Рущука, против коего в Журже стояли австрийцы. Поелику у турок было восемьдесят тысяч войска, австрийский же полководец был вдвое слабее, то и запросил он нас о помощи. Русские встрепенулись.
Отряду Суворова повелено было подкрепить австрийцев. Он бросился к Журже. Но с Потемкиным вновь начались колебания. Он то подвигал командированный отряд, то слал гонцов и вновь его останавливал. Десятого июля Суворов донесся до Килиен и прождал здесь две недели; двинулся к Гинёшти и, к изумлению всех, стоял здесь целый месяц. В два дня с пехотой прошел семьдесят верст до Низапёни и снова тридцать дней бездействовал. Наконец, ему прислан ордер – сразиться. В три дня форсированным маршем с пехотой он прошел к Бухаресту сто двадцать пять верст, увиделся с австрийским фельдмаршалом, условился обо всем, расположил место битвы. Новая виктория готовилась огласить давно молчавшие берега Дуная… Но пришла весть, что заключен мир Австрии с Турцией, а с ней и приказ о немедленном прекращении военных действий.
"Для чего драться и терять людей за землю, которую уже решено возвратить врагам?" – писал Потемкин к Суворову, требуя его назад. Суворов повиновался. Расположась у Галаца, он советовал главнокомандующему овладеть посредством гребного флота устьями Дуная, взять сильно укрепленный Измаил и, открыв доступ в Добруджу, двигаться далее без союзников. Ответа на вызов не последовало. Да и что было отвечать князю? Из Петербурга приходили дурные вести. Швеция перед тем грозила самой столице. Враги не дремали. Влияние Зубова росло с каждым днем. Потемкин терзался ревностью к власти, сомнениями в малодушной боязни с каждым новым курьером узнать о своем падении. Предупреждая опалу, неизвержение с высоты почестей и славы, он хотел все бросить и удалиться в Смоленскую губернию на покой.
Но повеяло надеждой к лучшему. Война с Швецией, без ведома стерегущей Англии, кончилась в августе миром в Вереле. Двор ожил. Сорок линейных кораблей, четырежды разбивших шведский флот, ожидали приказа идти против Англии. Даже в угрозу Пруссии готов был двадцатитысячный корпус вторгнуться в Польшу. К Потемкину понеслись советы действовать смелей… Гудович с флотилией, где находился и я, в половине октября взял после сильной атаки крепость Килию. Булгаков и Мансуров на Кубани разбили наголову и взяли в плен со всею свитой,лагерем и множеством пушек турецкого сераскира Баттал-пашу. Но главное, на что указывал Суворов, взятие Измаила и дальнейшее шествие за Дунай – оставалось без исполнения. Недовольство в войске было всеобщее.
"Для чего ж мы не берем других, более сильных крепостей, не идем на Царьград? – роптали в армии и на судах.– Из-за чего томимся в гирлах и по болотным пустырям, болеем и мрем не в битвах, а от молдавских лихорадок? Долго ли нам кормить своей кровью турецких комаров и слушать не гром орудий, а кваканье лягушек? Где наши соколы Румянцев, Суворов? Отчего молчит Потемкин? Он обабился, или турки подсыпали ему дурману?" Стали кое-где толковать уж и об измене, о подкупе…
Все это знал светлейший и оставался в упорном мирном дефансиве. Курьеры по-прежнему пересылались от него к государыне и обратно. Придворные трактаменты стали благосклоннее. Но князь, по-видимому, был погружен в прежнее безучастие ко всему, в недеятельность, а кольми паче в лютую хандру. Кто-то прислал ему редкое киевское издание "Книги хвалений, сиречь Псалтырь", и он погрузился в сличение его текста с прежними тиснениями.
"Яссы – Капуя светлейшего,– язвили его столичные и наши лагерные дармоядцы-остряки,– опустился князь Григорий Александрович, одряхлел не по летам, нравственно угас в напыщенности и сибаритстве своего двора. Видна птица по полету. Не бывать кукушке соколом. И пора давно освежить, поднять дух армии иным вождем. Песня Таврического спета…"
Больше всех судачили и шипели о князе иностранные вояжеры и эмигранты, им обласканные и, в надежде легких триумфов, кишмя кишевшие при главной квартире. В ожидании отличек, сняв мундиры и надев фраки, они исправно плясали на молдаванских балах и редутах и без устали чесали языки.
– – Измаил, государи мои, не Килия и не Тульча,– отвечал Потемкин этим критиканам,– локальное положение вовсе иное. За его твердынями сорок тысяч отборного войска, припасов на год и сам сераскир Аудузлу-паша. Хоть цапанье нам и не противно, но упаси Бог тратить людей; я не кожедиратель-людоед… тысячи лягут даром. Ведь вы привыкли к театральным, легким эффектам… Опера-буффа, в ущерб строгим старым концертам, всех перековеркала.
– – Так что ж делать? – кипятились залетные гости.
– – А вот что. Война надоела Турции; авось и мы, как это ни прискторбно, кончим с подобающим достоинством – дипломатией…
Ропот и гнев дешевого политиканства на светлейшего росли. Взоры и слух мерзились виденным и слышанным насчет его. Все ожидали его смены. Он между тем, ускромив остервененное злоречием сердце и брося Псалтырь, затеял новое и небывалое но причудам празднество.
Невдали от ясского лагеря Потемкин повелел, якобы для генерального "ревю", соорудить в поле подземную палату. Убрал ее колоннами, бархатом, шелками и бронзой, а вокруг поставил два полка с барабанами, ружьями и батареей из ста пушек. И когда светлейший за "ужиной" вышел с гостьми из землянки и, подняв кубок вина, дал знак, что пьет в честь гостей, барабанщики ударили тревогу, ружья подняли батальный огонь, а за ними и пушки огласили окольность далеко слышными оглушительными залпами.
Так развлекал Потемкин умы легковерных пересудчиков и нечаявших, что между тем он готовил и чем соображал поучтивствовать российским врагам.
Около того же времени я получил нерадостные вести от родителей. Ненастный и алчный обер-прокурор первого департамента сената, отец Зубова, пользуясь своим положением, занимался покупкой для барыша выгодных тяжебных дел. Узнав, что соседнее с его В** вотчиной наше поместье описано к продаже с аукциона, он внес куда следует свои деньги и, против всяких прав и законов, выкупил это имение без публичных торгов. Гражданская палата, а за ней и наместническое правление выдали графу вводный лист, а моим родителям предложили из поместья изехать в кратчайший срок. Отметка за мою историю с его сыном сказывалась здесь ясно. Нам грозило полное разорение.
Я вспомнил обещание помощи светлейшего и решил при случае просить отпуска в Яссы. В войске между тем пронеслась весть, что турки, видя наше бездействие, сама составили новые калькуляции и замыслили перейти в наступление на наш авангард, бывший под командою Кутузова.
VII
Было начало октября. Стояла теплая, сухая, только этим благословенным краям свойственная в такую пору погода.
Отряд генерал-майора Михаила Илларионовича Голенищева-Кутузова охранял линию Днестра от Бендер до Аккермана. Очаков уж прославил имя этого генерала. Здесь два года назад он был ранен в голову, причем пуля, войдя в висок, вылетела в затылок.
Кутузов получил повеление передвинуться к югу. Разбив два турецких передовых табора, он направился к гирлам, близ которых и расположил свой отряд. Под его началом было несколько гренадерских и егерских полков, две тысячи донских и запорожских казаков и часть флотилии, при коей состояли я и Ловцов. Флотилия находилась под охраною казаков, занимавших аванпостами холмистый берег у молдаванской деревушки Петёшти.
Этим движением Кутузова завершились, впрочем, наши тогдашние действия. Турки, запершись в Измаиле, молчали и нас не тревожили. Опять настали однообразная скука, тщетные ожидания наступлений и общее неведенье и тишина.
Близилась осень, с ее дождями, холодами, а там и зима. Зная настроение главной квартиры, все убедились, что кампания этого года кончилась, и на досуге толковали о том, где и как придется "оборкаться" на винтер-квартиры.
Нельзя сказать, чтобы мы утопали в роскошах, но мы и не жаловались на судьбу. Роптали одни господа замотайлова десятка. В отряд, по мысли светлейшего, подвезли несколько сот ногайских войлочных палаток. Солдаты окопали их канавками, обсыпали снизу землей и обставили свежим камышом, натасканным из гирловых заводей и озер. Жилось, повторяю, не ахти как. Темные вечера коротались беседами за чугунным чайником, песнями с гитарой, пуншем, а иногда и картами в макао. Более играли в казацком корпусе Платова, имевшего повсегда изрядный запас цимлянского. С возвышенности, на которой стоял лагерь пехоты, были видны прибрежные глинистые холмы, поросшие ивами и кустами, плавни в несколько извивов Дуная.
Несмотря на строгие запрещения, егеря что ни день от скуки пробирались в одиночку и по нескольку человек к запорожским пикетам, к реке, ловя рыбу, собирая сушняк для костров, а иногда решаясь и охотиться с ружьем. Особенно соблазнял солдат невиданный вечерний перелет тамошней дичи. Проберется егерек перед вечером из лагеря, станет в гущине камышей у Дуная и хлопает из мушкета, следя по свисту крыльев за птицами, летящими на воду с просяных и кукурузных полей. Смотришь, позднее в сумерки и тащится к ротному котлу искусанный комарами и увешанный отъевшимися на приволье утками и куликами.
Не одних солдат соблазнял этот перелет. Охотились и офицеры, в том числе и Ловцов. На него нашел в этом какой-то особенный стих. Я ему несколько раз и в подробностях передавал о моем приключении с Пашутой. Моя исповедь произвела на него сильное впечатление. Он то и дело вспоминал о моем рассказе и обращался ко мне с вопросами о дальнейших моих намерениях. "Я забыл о нанесенной мне обиде,– говорил я с горечью,– и не хочу о том более думать".– "Нет, не поверю,– отвечал он,– будешь думать".– "Почему?" – "Потому… ну да что! увидишь: она, наверно, пошла в монастырь…" – "Из-за чего?" – "Вспомни мое слово: сердце чует…"
Рассказы о родине не покидали наших бесед. В сходствие того, бывало, сидим на палубе или под войлочным шатром у казаков, курим, поглядывая на реку и на тихое звездное небо, и толкуем о корпусе, о Питере и о близких. Письма с родины доходили редко, и каждое нами обсуждалось до мелочей. В одном из домашних писем обмолвились, наконец, и об Ажигиных. Матушка получила вести о них какой-то знакомой, жившей по соседству с Горками. Строго осудив ветреную Пашуту и даже дважды обозвав ее в письме ко мне низкою, бездушною, "поганкой" и "сквернавкой", матушка прибавляла, что перст Господень, очевидно, спас меня: отвергнутая изменница затихла, как ветром ее сдуло, никуда не кажется, ходит в черном и, по слухам, собирается на долгий отъезд прочь от своих краев. "И ты, Саввушка,– прибавила мне мать,– недаром у меня в сорочке рожден: избавился от такой ранней истомы да засухи и теперь волен, как ветер. Приезжай-ка, мил дружок, в здоровье и благополучии в нашу Бехтеевку,– авось ее еще отстоим! мы тебе вот какую принцессу приотыщем".
– – А что, Савватий? Не я говорил? – произнес, выслушав эти строки, Ловцов.– Удаляется, потрясена… чудное создание! Твоя родительница, извини, не права; и я в жизнь уж теперь не поверю, чтоб Ажигина тебе изменила.
– – Как не поверишь? А все, что случилось?
– – Убей Бог, душа говорит,– кипятился Ловцов,– не по ком ином Ажигина и черное носит, как по тебе…
– – А Зубов с родичем?
– – Не говори ты мне о них. Верь, ее отуманили, обманули. Неопытная, пылкая девушка; мысли разыгрались, опять же эти книги,– ну и замутилась. Она ль одна сочла себя в заточенье жертвой и рвалась из-под крыла матери на бедовый, ухарский подвиг? Так вот ее и вижу. Ты не подоспел из командировки, тебя нет,– а у ней уж весь план готов: замаскирована, где ж рыцарь? Как бы матери сюрприз? А тебя нет…
– – Хорош подвиг,– осерчал я,– тебя слушая, надо счесть виновником себя.
– – У них, у девочек, ведь это все иначе,– продолжал Ловцов,– ах, как же ты не понимаешь? Там своя логика и свои тонкости… Да и всяк юноша… Ну хоть бы наши гардемарины или юнкера… Вспомни, разбери, как гонялись за оперными и балетными девками! Разве не одни шалости, не одна прыткая, бесшабашная дурь? Ведь те же годы, та же кровь… Вспомни наших и в Аккермане: поколотили жида и готовы были на его жидовке жениться, ну, немедленно, в минуту, в секунду и тут же, среди разбитых бутылок, недоеденной мамалыги и оторопелых молдаван… Не так разве было? Не так?
Бедовый был этот Ловцов; общественный, добрейший, милейший товарищ, но скорый и вспыльчивый, как порох. От близорукости он еще в корпусе носил очки. И чуть покосится через них – шея и уши в краске, ничего не помнит: в жерло пушки, в огонь готов влететь.
Его речи, пылкая защита Пашуты и острая, томящая скука бездействия измучили меня. Я стал видеть не инако, как тяжелые, странные сны. Все манило меня к делу, к подъятию подвига, который бы расшевелил и оживил общий застой. Одна мысль начинала меня занимать, и я предавался ей во все свободные часы, для чего отлагал пока и поездку в Яссы, с целью хлопотать о спасении имения отца.
Дни между тем стояли те же чудные, почти летние. Ни облачка, тихо и ясно, как в мае. Только предвестники осенних невзгод – белые паутинки – летели и медленно стлались по травам и камышам.
Раз мы лежали с Ловцовым у берега в казацком шалаше. В лагере, за ближним холмом, пробили вечернюю зорю: барабаны и трубы смолкли; затихли в обозе кузнечные молоты, у котлов песни, звуки балалаек и торбанов. Один за другим погасли по взгорью костры. Совсем стемнело. Ловцов с утра был в возбужденном, нервическом состоянии.
– – На твоем месте я бросил бы все,– сказал он мне вдруг,– и уехал бы к ней…
– – К кому?
– – К Ажигиной.
– – Ты смеешься надо мной? – произнес я под настроем мысли, о которой не переставал думать. Он вскочил, проворно стал надевать плащ.
– – Слушай,– произнес он,– если я шучу, пусть мне не дожить до утра.
Тут он взял ружье, мешок с зарядами и вышел из шалаша.
– – Куда ты? – спросил я.
– – К острову, в секрет. Казаки Михаиле Ларионычу рыбы решили половить.
– – Ну не стыдно ли так попусту рисковать? – сказал я в досаде.– Почем знаешь, что турки не пронюхали и вас не стерегут?
– – Пустое,– ответил голос Ловцова уж за шалашом в темноте,– места переменные, и лазутчики доносят, что турков не видать на тридцать верст кругом. А к твоей-то, к перлу, к цветку… уж, как хочешь, брат… ах, жизнь наша треклятая…
Конца речи его я не расслышал, но его слова перевернули вверх дном мою сдержанность, замкнутость. Я догнал его на берегу.
– – Слушай,– сказал я,– вместо того чтобы тратить попусту силы, напрасно подвергать гибели других и себя, выполним дело, не дающее мне спокойствия и сна.
– – Какое? Какое?..
– – Подговорим запорожцев, они достанут у некрасовцев простые челны, переоденемся рыбаками и проберемся вверх по реке.
– – Зачем? – спросил Ловцов.
– – За островом, против Измаила, стянулся на зимнюю стоянку весь турецкий гребной флот…
– – Ну, ну?
– – А далее, что Бог даст…
Ловцов горячо пожал мне руку. Я передал ему свой план в подробностях, и в следующую ночь мы явились на условное свидание. Невдали от берега нас ожидали запорожцы. Я объяснил им, как приступить и выполнить дело. Они слушали молча, понуря чубатые головы.
– – Князь-гетман оттого, может, и сидит, как редька в огороде,– произнес один из сечевиков, когда я кончил,– что никто ему не снял на бумажку измаильских штанцев… Мы уже пытались, да не выгорело… Авось его превелебие пошевелит бровями и даст добрым людям размять отерплые руки и ноги в бою с нехристями.
– – Готово? – спросил я.
– – Готово.
Запорожцы сошли к Дунаю, вытащили из камышей заранее припрятанные лодки, все – в том числе и мы с Ловцовым – переоделись в рубахи и шапки гирловых молдаван, спрятали в голенища ножи и уложили на дно сети, мушкеты и кое-какую провизию. Колико кратно ни вспоминаю то время, ясно и живыми образами является оно передо мной.
Ночь была тихая, мглистая. Даже с вечера трудно было разглядеть окрестные, подернутые туманом берега. Теперь, тотчас же за отмелью, начиналась непроглядная тьма. Дунай, будто дыша, плескался о края отмели, катя быстрые, темные волны. То там, то здесь зарождались и вновь пропадали какие-то странные, отрывистые звуки. Парус мерещился. Кудластая коряга, сорвавшись с песчаного бугра, как некое живое чудище, плыла серединой реки. Плеск рыбы, шелест ночных птиц кидали невольно каждого в холод и трепет. Запорожцы сели в лодки, мы за ними, все перекрестились и налегли на весла.
Не буду рассказывать в подробностях о нашем предприятии, хотя считаю за нужное передать в некоторых мелочах. Мы плыли всю ночь, день стояли где-то в заливе, в кустах, и еще проплыли ночь. Огня разводить не смели. И досталось же нам от мошек и комаров; не помогали и сетки, намазанные дегтем. Руки и лица наши вздулись, запеклись кровью. Особенно жалко было видеть Ловцова. Мы из предосторожности обрезали себе короче волосы, а он, близорукий, нетерпеливый, не взял и очков. Мы старались не говорить меж собой. Он же ничего не мог разглядеть и поминутно спрашивал, где мы и не видно ли турецких разъездов.
В одном месте, во вторую ночь, послышался у берега шелест. Лодки в темноте плыли дефилеей небольших островков.
– – Что это? – тихо вскрикнул Ловцов, хватаясь за мушкет.
– – Брось, пане, рушн ицу,– сказал ему брат куренного атамана, Чепйга,– то не вороги.
– – Кто же это?
– – А повидишь.
Справа ясней раздался мерный, тихий плеск весел. Все притаили дыхание. Из колыхавшейся густой осоки медленно выплыло что-то дивное, черное. Еще минута. Востроносый, ходкий челн с размаха влетел между казацких лодок.
– – Здоровы были, братья по Христу,– проговорил голос с челна.
– – И вы, братья молодцы, будьте здоровы.
– – Харько? – спросил Чеп ига.
– – Он самый.
По челну зашлепали кожаные, без подошв, чувяки. Здоровенный плечистый некрасовец обрисовался у кормы; с ним рядом не то болгарин, не то грек.
– – Проведешь? – спросил Чепйга.
– – Проведу,– ответил, просовывая бороду, некрасовец.
– – Да, может, опять как тогда?
– – Ну, не напились бы, братцы, ракии, была бы наша кочерма. Не боитесь?
– – Кошевой звелел,– гордо объяснил другой запорожец, Понамаренко-пушкарь,– а что велено кошем, того ослушаться не можно.
Некрасавец помялся плечами, взглянул на своего сопутника.
– – А как поймают да на кол либо кожу с живого сдерут? – спросил он.
– – Ну, пой про то вашим бабам да девкам,– презрительно вставил третий запорожец, Бурлай,– а кожа на то она и есть, чтоб ее, когда можно, сдирали… Да черта лысого сдерут. Ты же, брат, коли договариваться, веди; а не то лучше и не срамись. Сколько?
Некрасовец условился, передал дукаты сопутнику, тот сел к веслам, и члены потянулись далее по реке. Товарищ некрасовца говорил по-русски.
В воздухе похолодело; к концу же ночи поднялся такой туман, что лодку от лодки трудно было разглядеть, и они держались кучей. В сырой, побуревшей мгле стал надвигаться то один берег, то другой.
– – Ну, братцы, кидай теперь сети да греби левей,– тихо окликнул вожак,– не наткнуться бы на их суда. Тут вправо за косой и Измаил.
Сети были брошены. Весла чуть шевелились. Вожак не ошибся…
В побелевшем тумане, как в облаке, против передней лодки обрисовалась громада двухпалубного, с пушками, корабля. Паруса убраны, у кормы ходит в чалме часовой. Не успели его миновать, возле – другой, такой же, выше – чуть видней – третий. С последнего кто-то громко и сердито крикнул.
– – Что это? – спросил я некрасовца.
– – Ругаются, прочь велят ехать! Палками грозятся отдуть.
Лодки стали огибать остров против Измаила. Близились густые ивы, по тот бок пролива – лесистый, в оврагах холм. Поднимался свежий утренник. Туман заклубился. Кое-где его полосы раздвинулись: из-под них обозначились белые стены, башни, ломаные линии земляных батарей и в две шеренги перед крепостью – весь парусный и гребной турецкий флот.
Сильно забились наши сердца, когда из-за острова мы сосчитали суда, пушки на них и на крепости. "Ну, ваше благородие,– обратился ко мне Чепига,– бери карандаш да бумажку, наноси все на планчик". Я на спине запорожца набросал в записную книжку очерк крепости и стал перечислять суда. Оглянулся – нет лодки некрасовца, как в воду канул.
– – Струсили, видно, собаки,– сказали сечевики,– да мы и без них вернемся.
Утро загоралось во всей красе; синий Дунай засверкал зеркалом, крепость ожила; раздались голоса вдоль берега, засновали ялики, где-то послышался барабан, заиграли турецкие трубы.
– – Что ж, ребята? – спросил я, поняв исчезновение лоцмана.– Не отдаваться ж в полон живым?
– – Не отдаваться. Взяли, перевертни, деньги, да, видно, чертовы головы, нас и продали.
– – Выводи лодки к берегу,– сказал я, кончив набросок,– там камышами – и в лес.
– – В гущине батька лысого найдут,– прибавил Чепига,– сперва вместе, а заслышим погоню – врассыпную.
– – Хлеба осталось? – спросил я.
– – Осталось.
– – Ну, кого Бог спасет, авось и до своих доберемся.
Втянув лодки к заливу, мы с ружьями бросились на берег. Почва шла болотом, потом в гору, кустами. Сплошной безлистый лес сомкнулся вкруг нас. Сначала нам мерещилась погоня. Мы ускоряли шаги, чуть переводили дыхание. Но вскоре все стихло. В полдень мы отдохнули, закусили – воды только не добыли – и перед вечером подошли к окраине леса, окаймленного голым песчаным пустырем. Далее опять начинался сплошной лес. Чтоб нас не открыли, решено было пройти этот пустырь ночью.
Чуть смерклось, мы разделились. Одни, без перепон, направились к берегу в надежде поискать лодок, другие – прямо долиной. У всех была надежда, что по ручью, протекавшему в долине, должны оказаться болгарские поселки. "Если нас не скроют, то хоть накормят, укажут путь",– толковали мы, пробираясь по мягкому, белому песку. Учредив сей марш, мы шли долго. Начинался рассвет.
Вдруг что-то прозвучало. Окрестность будто охнула. Мы замерли. То был выстрел, за ним раздался другой. "Это наши",– смутно пронеслось у каждого в мыслях.
– – Что ж, братцы,– сказал я,– ужли пропадать товарищам? Верно, их открыли; надо попытаться им помочь.
– – За мной! – крикнул Ловцов.
Мы взвели курки, направились к берегу. Песок сменился трясиной. Ноги вязли в болотной траве. И вот мы добежали. Стал виден берег. Вода забелела меж кустов.