Текст книги "Истоки (Книга 2)"
Автор книги: Григорий Коновалов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц)
– Где они, русские? – резко спросил он раненого офицера.
– Не знаю, господин фельдмаршал. Ушли.
Но Хейтель сам догадывался, где русские: в сумерках зарницы вспыхивали на северо-востоке, доносились отдаленные разрывы бомб и снарядов.
Ночевал Хейтель в уже очищенном от советских войск небольшом городе, в единственном уцелевшем каменном доме. И хотя все улицы и окраины были забиты войсками, он долго не мог успокоиться. Хорошо, что в городке этом оказался штаб генерал-майора Габлица. Этот седой холостяк, прошедший со своей пехотной дивизией Польшу и Францию, жил с комфортом, возил с собою ванну, массажистку, богатый набор вин и тонкую, узкобедрую черноглазую любовницу из Андалузии. Он радостно встретил Хейтепя.
После ванны, массажа и сытного ужина с вином Хейтель успокоился окончательно. По радио были получены хорошие известия с других фронтов: всюду стремительно развивалось германское наступление...
Ночью слышались за городом редкие автоматные очереди. Адъютант Габлица сказал, что гестаповцы ликвидируют коммунистических разведчиков.
Утром Хейтель встал, как всегда, в шесть часов, проделал гимнастику в саду, принял ванну и вышел к завтраку бритый, свежий, помолодевший. Генерал-майора не было, а проворный, краснощекий, как и сам командир, адъютант сказал, что в городок на заре прилетел министр пропаганды доктор Геббельс.
– Еще бы, – добавил он, – такого сражения не бывало и больше не будет! Разрешите прочитать вам, господин фельдмаршал, сводку верховного командования?
Хейтель кивнул подбородком.
В сводке говорилось о быстром продвижении германской армии на восток, о развале советского фронта и отдельно сообщалось о крупнейших за всю историю войн танковых боях. Отмечались отличившиеся генералы, особенно Гудериан. Вся операция по уничтожению главных танковых сип Красной Армии осуществлена под руководством фельдмаршала Хейтеля.
Хейтель довольно улыбнулся.
– Кинооператоры снимают поле боя, – сказал адъютант.
После завтрака Хейтель собрался лететь в ставку. Он вышел на крыльцо, жмурясь от солнца. Было тихое утро, крыши с теневой стороны серебрились росой. Роса лежала и на траве, и на листьях яблонь. Улицы забиты грузовыми машинами, цистернами с горючим. Всюду на свежем воздухе слышались бодрые голоса команды.
Подали машину; Хейтель уже хотел садиться в нее, когда вдруг завыла сирена воздушной тревоги. В чистом темно-голубом небе, каким бывает оно только ранним летним утром, на большой высоте летели самолеты с красными звездами на плоскостях. Хейтель, отойдя от машины, смотрел на них из-под козырька фуражки, не спеша доставал папиросу из портсигара.
Загукали скорострельные зенитки, затрещали турельные пулеметы, установленные на машинах с пехотой. Норовя зайти на советских бомбардировщиков со стороны солнца, взмывали в небо истребители. Хейтель видел, как оторвались от самолета две бомбы, словно чернильные капли. Охранники и адъютант бесцеремонно схватили его и уволокли в какой-то подвал. Несколько взрывов потрясли землю, закачалась в подвале лампочка.
Когда Хейтель вышел на улицу, бомбардировщики уходили на восток, а вокруг них кружили "хейнкели". Вдруг один русский самолет загорелся. Объятый пламенем, он не падал на землю, как падают подбитые машины, а, развернувшись, снижался над дорогой на бензовозы.
"Что это? – подумал Хейтель. – Почему летчик не выбрасывается? Если он убит, то кто же управляет самолетом?"
А горящий самолет действовал с той разумной целеустремленностью, которую может придать ему только живой человек. Он низко пролетел над улицей, по которой бегали солдаты, а офицеры почему-то стреляли из пистолетов вверх, на мгновение скрылся за обгорелыми стенами, потом неожиданно вынырнул из-за мельницы, держа курс на улицу. Это было до того неправдоподобно, что Хейтель остолбенел. Волоча за собой черный шлейф дыма, весь в языках пламени, самолет, как горящий факел, брошенный чьей-то беспощадной рукой, низко пролетел над фельдмаршалом и врезался в колонну бензовозов.
Хейтель не был робким человеком, но то, что произошло на его глазах, как-то странно помрачило его ум: цистерны рвались и брызгались мелочно-белым огнем, уцелевшие машины, обгоняя друг друга, разъезжались по сторонам, подальше от клокочущего моря огня.
Хейтель не боялся, что огонь перекинется на него: его машина стояла далеко от пожара. Он попросил воды и, не сводя глаз с пожарища, пил короткими глотками, стараясь унять мелкую, внезапную, противную икоту. Он видел, как катаются по земле объятые пламенем люди, слышал их нечеловеческие крики. Это было страшно, но какое-то неосознанное чувство удерживало его на месте, и он на все предложения офицеров и охраны уехать резко отвечал одним словом:
– Нет!
Вдруг из-за угла метнулся горящий солдат, рот его был распялен в крике, он бежал прямо на фельдмаршала, весь в пламени огня. Охранник убил его из автомата, и он упал у ног Хейтеля.
Странно было для Хейтеля то, что его почти не занимали сгоревшие немецкие солдаты, их было не так-то много, всего шестьдесят два человека. Другая мысль цепко и беспощадно захватила его: что за существо тот советский летчик, который не захотел выброситься на парашюте и тем самым спастись, а пошел на явную гибель, стремясь как можно больше убить своих врагов?
Мимо проносили на носилках обожженных. Один держал руки над своим лицом, и с них, как рваные перчатки, свисала кожа. Он так противно кричал, что Хейтель возненавидел его.
В садочке, куда сложили обгорелых, Хейтель увидел маленького черноголового человека, неподвижно стоявшего над мертвыми, сгоревшими солдатами. По плоскому, словно стертому, профилю он узнал в этом человеке доктора Геббельса и, довольный тем, что тот, углубленный в созерцание мертвых, не замечает его, быстро вышел на дорогу.
Машину, весело блестевшую краской, он бросил, сел в броневик и поехал в тыл. В броневике было менее удобно, душно, но это сейчас не стесняло Хейтеля. Одно неприятное чувство владело им: и его жизнь вот так же случайно может быть прервана. Нельзя сказать, что он боялся смерти больше, чем боятся ее все люди, но до сего дня она представлялась ему чем-то далеким, невидимым, как иголка в стоге сена. Может быть, смерть даже и не обязательна для него? Всегда он думал, что впереди ждут его подвиги и слава, богатство и могущество. Удовольствий было так много даже при его спартанской манере жить, что он никогда не думал о смерти. Голова его всегда была занята военными планами, военными идеями, надеждами на победу, и в его сердце не оставалось места для чувства жалости или сострадания, не было времени думать о таких далеких от него явлениях, как смерть.
Сейчас же, держась за подвесные ременные поручни, покачиваясь на рессорном сиденье, он думал о той опасности, которая, может быть, поджидает его вот за этим перелеском. Он вспоминал свой родовой замок под Кенигсбергом, на берегу моря, охраняемый стаей овчарок и слугами, вспоминал свой роскошный особняк в Берлине, где жила его семья – жена и двое детей, мальчик и девочка, – живо представлял себе своих двух сыновей, из которых один служил в генеральном штабе, а другой – командиром эскадрильи. И при воспоминании о них он не испытывал чувства довольства, как это было прежде. Сейчас он тревожно думал:
"А вдруг и с ними будет вот так же: сгорят?
И опять, снова и снова, с резкой явью представлялись ему то бегущий на него обезумевший от боли горящий солдат, то доктор Геббельс со своим стертым профилем, с отвисшей нижней челюстью и остановившимся взглядом женских глаз.
Но по мере углубления в тыл Хейтель начинал думать с гордостью солдата, глотнувшего порохового дыма:
"До сих пор я думал, что война – простой и сильный инструмент для решения сложных политических проблем. Теперь я знаю, что война здесь что-то необычное, непонятное, как сами русские. Эта, очевидно, идеологическая война страшна не потому, что идеи неуязвимы для пуль, а потому, что ужасна она своим ожесточением. Но это скоро кончится... Описывать потом героическую войну – значит описывать то, чего не было", строго логично подумал математик Хейтель.
И уже сидя в самолете, летевшем в Белосток, Хейтель, закрыв глаза, пытался представить себе картину танкового боя, в исходе которого, как говорилось в сводке верховного командования и как все более уверенно думал он сам, решающую роль сыграл он, выдающийся полководец великого стратега Гитлера. Было что-то противное его строгому логическому строю мысли в том, как протекал этот бой, что-то упрямое, не предусмотренное его определенными теориями войны. И тогда он видел двух ослепших в бою советских танкистов, взявшихся за руки и запевших коммунистический гимн. Досаднее всего было то, что сроки продвижения войск не выдерживались. Но Хейтель тут же утешал себя тем, что сейчас шло истребление основных и главных кадров Красной Армии, а потом дело пойдет легко. И если прежде Хейтель не вполне верил утверждениям Гитлера, будто русские собираются напасть на Германию, а, наоборот, считал, что они даже не готовы к серьезным оборонительным сражениям, то теперь охотно верилось: да, Москва готовилась напасть в конце июня, отмобилизовала и стянула к границе всю свою пехоту, артиллерию, танки, воздушный флот.
В этой мысли он еще больше утвердился, когда, явившись в ставку, услышал радиодонесение о том, что на подступах к Смоленску ударная пехотная дивизия СС "Мертвая голова" семь раз ходила в атаку, попала в окружение и просит помощи.
Теперь в голове Хейтеля сложился очень логичный рапорт о сражении, и он доложил его Гитлеру четко и спокойно.
Выслушав его, Гитлер повесил на его грудь железный крест. Гитлер был бодрым, возбужденным, деятельным. Когда ему доложили о тяжелом положении "Мертвой головы", он, сверкая глазами, закричал:
– Никаких окружений нет! Зейдлиц вклинился! Окружаем мы! Вот донесения фон Лееба: мои войска взяли Вильно, Полоцк, Ригу, подошли к Пскову. На юге мы у ворот Кривого Рога. Окружение – наша, немецкая, моя стратегия. Советская Армия разваливается. С Россией покончим до зимы. У них нет полководцев. Кто полководцы? Кто командует у них фронтами? Какое может быть сравнение между ними и фельдмаршалом фон Боком?
– Вы по скромности забываете себя, мой фюрер, – вставил Хейтель.
– Обо мне скажет история, – ответил Гитлер.
Когда адъютант доложил, что в Минск пригнали большую партию советских пленных, Гитлер приказал:
– Русских отделяйте. И коммунистов. Все русские – коммунисты. Потом, покусывая палец, сказал: – Я сам хочу посмотреть этих скифов.
Утром Гитлер выехал в Минск. С группой штабных офицеров и советников он несколько раз фотографировался на фоне горящих домов. Комендант и гаулейтер прогнали перед лицом фюрера не успевших бежать жителей и десятки тысяч пленных. Кинооператоры снимали эти сцены.
IV
На рассвете генерал Данила Чоборцов вернулся с передовой на командный пункт армии в лесу, на горе. Облил родниковой водой голову и будто вытряхнул из ушей застрявшие свисты пуль и мин. Глотком украинского вина смыл во рту привкус едкой гари и пыли.
Как бывало в молодую пору на пашне, ополоснув ноющие, натертые о чапыги руки, полдничал у колеса телеги, так теперь с усталью жевал ветчину, наискось двигая тяжелыми челюстями с редко расставленными зубами.
Позавтракав, Чоборцов покрутил багряные усы, закурил, откинулся на стуле. Успокаивала синевато-серая твердь бетонных скошенных перекрытий. Лишь слабое, как бы спросонок, погудывание и вздрагивание земли доходило сюда, в прохладный сумрак подземелья, – войска фон Флюге бомбами и снарядами раскалывали древнюю немудреную крепостишку.
Из угла, где потрескивало радио, послышалась взволнованная чужая речь. Адъютант отрывисто переводил Чоборцову радиосообщение корреспондента одной нейтральной державы.
– ...Отгремела жесточайшая танковая битва... Тысячи сухопутных броненосцев с крестами и звездами лютовали в этом небывалом в истории побоище... Четверо суток, надсадно гудя моторами и скрежеща стальными гусеницами, изрыгали они друг на друга огонь из своих пушек... Над полем сражения истерично завывали пикирующие бомбардировщики. А снизу к голубым небесам молитвенно тянулись жирные дымы греховной черноты... К исходу четвертых суток железомоторной сечи Гейнц Гудериан со своими закованными в танковую броню сверхчеловеками вырвался на оперативный простор... Командующий русской армией генерал-лейтенант Данила Чоборцов застрелился... Я опознал его труп по усам...
Адъютант осекся, недоуменно взглянул на генерала.
– Дальше! – махнул рукой Чоборцов.
– ...Еще осенью 1940 года, – продолжал переводить адъютант, – после маневров неподалеку от советско-германской демаркационной линии мне, корреспонденту нашего агентства, пришлось разговаривать и пить с генералом. Веселым был этот толстый усач – генерал Чоборцов!..
Чоборцов усмехнулся и помянул себя стаканом вина.
– Другую станцию!.. Что там еще?..
Адъютант прилип к радиоприемнику. Наполняя убежище треском и обрывками музыки и речи, крутил ручку, пока не напал на гортанный голос.
– Из Лондона, товарищ генерал-лейтенант... Уж больно цветасто расписывают тоже, – сказал адъютант, прежде чем начать переводить. "По-бульдожьи сжатая стальными челюстями моторизованных войск, осиротевшая после гибели генерала Чоборцова армия дробится, распадается. Ее нервы связь – уже парализованы. И все же нацисты не в силах пока перемолоть массу людей, отчаянно, с истинно славянской фанатичностью сопротивляющихся смерти. Великобритания полна решимости помочь русским, потому что преисполнена глубочайшей веры: Россия сможет продержаться до осени..."
– Тоже мне плакальщики нашлись! – резко встал из-за стола Чоборцов. Меня уже отпели, а Россию осенью собираются...
Хотя армия Чоборпова, находившаяся в полосе главного удара немцев, теряя живую силу и технику, действительно умирала как сложный военный организм, а поражения перехлестывали границы представления о частных неудачах, генерал не желал понимать и тем более принимать этого. В грохочущей боями, отягощенной страданиями, запутанной жизни, в горячечной неясности наших и неприятельских сообщений одно уяснил себе Данила: не было сплошного фронта, а были многочисленные взаимопереплетающиеся кольца сражений. И кто из противников был сильнее и напористее в том или ином положении, тот и считал, что это он окружил, а не его отрезали. Армия Чоборцова гибла, но сопротивлялась. Из примятых танками траншей вставали бойцы, скрипя песком на зубах, отсекали и уничтожали пулеметами и врукопашную избалованную броневой защитой неприятельскую пехоту. Отходя, взрывали склады, мосты, топили в речках и болотах немые без снарядов пушки. Со вчерашнего дня натиск врага стал ослабевать, хотя немецкие сводки продолжали сообщать о стремительных атаках своих войск. В этом факте, в несоответствии сообщений происходящему на фронте Чоборцов улавливал нечто обнадеживающее для себя; немецкое командование снимало значительные силы танковой армии Гудериана с центрального направления и поворачивало их к югу, на соединение с группой армий "Юг". Значит, не удается фельдмаршалу фон Боку прямиком идти на Смоленск и через него на-Москву. Только покончив с чоборцовской армией, угрожавшей правому флангу группы "Центр" и левому флангу группы "Юг", немцы могли восстановить темпы наступления.
Чоборцов невольно преувеличивал эти выводы и роль своей армии, притупляя сознание позора неудач.
Вошел дежурный офицер и, заикаясь от радости, доложил, что из Волжской дивизии вернулся майор Холодов.
Волжская дивизия в первые часы войны контратаковала немцев, но потом оказалась отрезанной, вела бои в окружении. Связи с ней не было уже несколько дней. Посылаемые в дивизию офицеры не возвращались – погибали, очевидно. И только майору Холодову, теперь работнику оперативного отдела штаба армии, посчастливилось вернуться.
– Давайте же его сюда! – приказал генерал и с напряженной улыбкой человека, ожидающего беду или обнадеживающих вестей, посмотрел на низкую железную дверь.
Наклоняя крутолобую голову, с четкой и мягкой зверовато-ловкой подвижностью вошел в запыленной гимнастерке майор Холодов.
– Приземляйся, Валя... – остановил Чоборцов его доклад. – Не торопись порадовать меня новостями.
Чоборцов достал из сейфа бутылку коньяку и тяжелой лапой привычно вышиб пробку настолько, что она лишь чуть удержалась в горлышке, – можно вытащить или всунуть обратно в зависимости от обстоятельств.
Рашпильно-жестким, сухим языком облизал Холодов губы.
– Товарищ генерал-лейтенант... – сухота перехватила Холодову гортань. – Данила Матвеевич, сначала выслушайте, может, глотка воды не стою. Дивизия не отступила, выполнила свой долг... из пятнадцати тысяч человек осталось... мало осталось. Комдив полковник Богданов тяжело ранен осколком мины.
– Эх, Богданыч... Все же, Валя, выпей, ведь ныне юбилей Волжской дивизии.
– Я зарок дал в рот не брать ни росинки, пока не выпустим требуху из фон Бока.
– Не скоро, видно, случится это...
Оставшиеся силы дивизии будут пробиваться в указанном вами направлении к реке.
– Да, да, нашу родную Волжскую буду держать под руками, – Чоборцов устало подмигнул Холодову, раскрылся доверительно: – Что бы там ни случилось, а нашу родную приберечь, с ней не пропадем.
Уголки рта Холодова налились горькой усмешкой: генерал, оказывается, не слушал о потерях Волжской дивизии, если возлагает на нее большие надежды.
На самом же деле Чоборцов все слышал, внутренне холодея при мысли о потерях дивизии. Только он в отличие от майора Холодова усматривал в этих фактах, кроме их прямого смысла, еще одну сторону.
– Волжская спасет честь армии, – повторил Чоборцов, глядя как бы внутрь себя. – Теперь каждый за двоих будет драться. Переболели первым страхом.
– Дивизии-то практически нет, – со сдержанным ожесточением сказал Холодов, помня свой долг говорить генералу правду.
Но Чоборцов, все еще глядя в себя, убеждая кого-то в самом себе, продолжал:
– Начать войну нужен ум, а кончать ее – двух умов мало. – И, как бы очнувшись, робея, спросил Валентина: – А мои... Не слыхал?
"Мои" – семья Чоборцова. За неделю до вторжения, когда не только генералы и бойцы, но даже и мирные жители инстинктивно чувствовали, что затаилась для прыжка германская армия, Данила приказал отправить в тылы многих жен военнослужащих с детишками и бабушками, молча снося недовольство супругов – злым разлучником называли его. Жены начальников покрупнее заходили в его кабинет и, порывшись в изящных сумочках, извлекали из-под пудрениц и помад успевшую пропитаться духами газету с заявлением ТАСС. Говорилось в нем, что "слухи о намерении Германии порвать пакт и предпринять нападение на СССР лишены всякой почвы". Робея перед самоуверенностью обаятельных женщин, Данила угрюмо стоял на своем: "ТАСС писал не для нас. ТАСС не маршал, а дипломат".
Натолкнулся Чоборцов на упрямство своей Ольги.
– С места не тронусь, ТАСС не глупее тебя, Данька.
– Пусть ТАСС умнее меня, только хозяин тут я – дурак. Мотай к моему бате-попу.
И все же не сломил свою Ольгу Чоборцов. А как началась война, не напоминал уже об отъезде, намекая тем самым, что отступать не желает. Но и видеться с женой после 22 июня не удавалось. Тосковал по-стариковски пронзительно, потому, наверно, что поздно осчастливила их жизнь ребенком, когда они и сами не ожидали. Ольга, родив сына, застенчиво удивилась, будто спросонья нащупала подкинутого под бок: "Надо же, на пятьдесят третьем-то году, при белой-то голове..." "Голова в инее, да, знать, в душе масть не слиняла", – ответил ей Данила, радуясь отцовству своему. Про себя удержал думки: не к большой ли трате в людях спохватились и мы, старики.
– Ох, Ольга Васильевна, упряма чересчур, рабфаковка моя. Дал ей потачку, так сам от нее на карачках, – сказал генерал, тревожась молчанием Холодова.
А Холодов не мог пока выговорить, что случилось с женой и грудным сыном Данилы Матвеевича...
Курсанты прикрывали выезд женщин и детей из военного городка. На последний грузовик Холодов посадил Ольгу Васильевну. Прижимая одной рукой к груди сына с неловкостью позднего материнства, другой вцепившись в портупею Холодова, Ольга Васильевна просила беречь Данилу Матвеевича.
Улыбаясь, Холодов грубо разжал ее пальцы в те секунды, когда машина, полная детей и женщин, покатилась к воротам. Она как бы въехала в черно-лохматый, вздыбленный взрыв фугаски. Холодова сшибло железными воротами. Он вскочил, побежал к воронке на дороге. Передние колеса опрокинутого в мочажину грузовика все еще крутились...
– Ольга Васильевна... была мне матерью, Данила Матвеевич.
Под глазами генерала потемнели набухшие разводы. Крупная в седом ежике голова дернулась.
– Вр-р-решь! – прорычал он, злобно и жалко глядя на Холодова. Оперся о сейф, выпрямляя ослабевшие в коленях ноги. – Маленького видал? Говори правду?
Холодов сказал правду. Чоборцов замотал головой. Отвернулся, мгновенно став горбатым.
– Закурить. – Он зажмурился, оцепенев в странном покое.
Если прежде Холодов считал своего прямодушного воспитателя генералом-середнячком, то теперь, когда война сместила привычные высоты и глубины, Данила Матвеевич в его глазах вырастал в крупную личность тревожной судьбы. В своем простовато-шутейном пророчестве: "Этой полночью не лез в окошко немец? Ну, жди татя в грядущую темь" – оказался правым он, зорче тех, кого Холодов с молодой жаждой отыскивать гениев почитал крупными стратегами. Теперь он думал, что вершина власти – не всегда вершина мудрости.
Холодову казалось, что Чоборцов вряд ли вслепую за Два дня до вторжения, проводя учебу, угнездил свои дивизии на тех самых позициях, которые и положено было им занимать в случае войны. С двадцать первого на двадцать второе июня, с субботы на воскресенье, в армии были отменены увольнительные. Это было обычной в последнее время строгостью и перестраховкой командарма, но Холодову этот шаг казался сейчас мудрым.
Холодов ждал от Чоборцова необыкновенных действий.
– Супротив меня этот самый барон фон дер Пфлюге, – к фамилии немецкого генерала Флюге Чоборцов с презрительной нарочитостью добавил "П", – опытный, закаленный бандит. С удобствами воюет, старый хряк: потаскушку из благородных возил по Франции, Греции и, видно, сюда привез вместе с походной ванной. А я... прости меня, Ольга... я не сумел тебя оборонить.
– Какие будут приказания? – спросил Холодов.
Генерал огорчил его:
– Будь пока при мне. Один ты остался у меня. Немцы рано пляшут, до свадьбы еще далеко.
V
Вошел начальник штаба армии – маленький поджарый Остап Сегеда. Застарелая болезнь печени выжелтила впадины щек, замутила белки усталых глаз. 22 июня Сегеда в шутку или по недоверчивости характера опасался: а вдруг это обычный инцидент, самовольные действия отдельных недисциплинированных частей германской армии, а не та вызревавшая сыздавна встреча с врагом на тропе, где нельзя разойтись?
– Немцы шутковать не умеют. Разбойники без юмора, – заверил его Чоборцов.
Любивший порядок решительно во всем, как в личной, так и в армейской жизни, Сегеда больше всего страдал от половинчатых и несвоевременных указаний сверху, от невозможности установить четкое взаимодействие подчиненных ему частей с соседями слева и справа.
С какими только планами не подступал Сегеда к Чоборцову! То предлагал рассеяться по лесам и мелкими группами пробиваться к своим, то свести остаток войск в одно соединение, начать планомерный, с боями выход. Но Чоборцов, не отвергая прямо эти планы, молча гнул что-то свое, очевидно решив держаться до последнего. Исступленная ли вера наперекор фактам, что удастся остановить немцев, ожесточенное ли упрямство не признавать поражения или боязнь верховной кары удерживали Данилу. Теперь Сегеда обрел силу покончить с колебаниями командарма. Улыбаясь в предвкушении торжества своей правоты, подал Чоборцову шифровку штаба фронта. Чоборцову приказывалось, организуя арьергардные заградительные бои, пробиться основными силами к Бобру и занять там оборону на заранее подготовленных позициях.
Не подымая головы, Чоборцов расстегнул мундир, наискось растер до белых полос покрасневшую грудь.
– Это нам-то отступать? – придушенно спросил он, поворачивая глаза то на Сегеду, то на Холодова. – Советские мы командиры или нет?
Они молчали, стыдясь неуместного упрямства и запальчивости своего генерала.
– Чай, уж сочинил приказ-то, Остап? Читай. С выражением!
Сегеда молодым властным голосом, не вязавшимся с его болезненным видом, докладывал план выхода из окружения. Перегруппировку войск провести засветло в лесах, а с наступлением темноты внезапно атаковать врага и разорвать кольцо окружения. Свернувшиеся стрелковые полки скрытно покинут свои позиции и через пробитые ворота двинутся к намеченному рубежу. Прорыв и последующее прикрытие обеспечит Волжская дивизия.
– Наиболее сохранившаяся, – уточнил Сегеда.
– Я только что выслушал доклад майора Холодова – дивизия боеспособная, насколько это мыслимо в наших условиях, – сказал Чоборцов. Я сам с ней пойду.
Быстрыми глазами Холодов взглянул на командарма. Внутренне он весь тревожно горел, но лицо его лишь слегка потеплело спокойным румянцем на скулах.
– У фон Флюге тоже, думаю, штаты в частях ополовинены, – закончил Чоборцов.
"Ставя перед людьми четкую задачу, я сознаю, что в действительности получится иначе, – думал он. – Как все сложится, предугадать невозможно. Какими силами противник удерживает занятые им села и дороги? Сколько наших погибнет в атаке? Сколько, испугавшись, останется в лесу. Как глубоко захватило бойцов и командиров чувство подавленности и уныния?"
Но когда с волнением оказавшегося правым во всем Остап Сегеда до конца прочитал приказ об организованном и планомерном отходе на новые, заранее подготовленные позиции, Чоборцова обдало гарью катастрофы. Давя злость и стыд, он расписался, будто плетью хлестнул себя. Судорога свела и отпустила мускулы на левой половине лица.
– Помнишь, Данила Матвеевич, наш рапорт Валдаеву? Да, что бы теперь сказал этот профессор? – заговорил Сегеда таким тоном, будто самым опасным противником был не фон Бок, а опальный генерал Степан Валдаев, бывший заместитель начальника Генерального штаба, бывало раздражавший и Сегеду своей ученостью и невоенным тоном. – Этот умник, видно, в наш рапорт селедку завернул. А у нас не хватило характера настоять на своем. У нас нет самолюбия!
– Самолюбия? Нету и не будет. Не купишь самолюбия, товар не по нашему карману. А насчет Валдаева – лежачих не бьют, Остап. Все мы в несчастье делаемся злыми и глупыми, тут ничего не поделаешь. Но Степана... не тронь Степана.
Сегеда округлил крупные сливы глаз:
– Кто-то должен отвечать за это!
– Вали на мертвых, смолчат! Однако не тужи, виноватых умеем находить. Да и в чем же вина-то? Опыта мало – кого винить? Внезапность? Ее, беду, как ни жди, она все равно внезапной кажется. Да и был ли день, когда не напоминала нам партия о сухом-то порохе? А мы с тобой и все командиры и политработники хоть на минуту забывали внушать бойцам о войне?
Сегеда подал генералу красную папку, но Чоборцов, всегда боявшийся бумаг, отстранился:
– Это еще что?
– Директивы наркома, Генштаба. Я подшил в двух экземплярах, один у меня, другой у тебя. Запоздалые, путаные.
– Мне-то для какой болести, да еще запоздалые? – Чоборцов шагнул к дверям, но Сегеда отрезал ему путь.
– Документы – громоотвод, спасут честь командования и армии. Такие катастрофы без разбирательства не предаются забвению.
– Ни один уважающий себя командир не станет оправдывать поражение тем, что ему пришлось выполнять неверные решения вышестоящего командования, – сказал Чоборцов. – Мы действовали самостоятельно. С кем рядиться нам? Не ландскнехты мы наемные. Сожги, друже, все это вчерашний для нас день... Если мы тут на месте не все улавливаем, то зачем же корить товарищей московских? А виноватые? Враг – вот кто виновник. Его и будем наказывать, Остап.
– Сам понимаю, Данила, что дело не в приказах.
– Главный приказ правильный, давно дала его революция: сокрушить врага. А так, что ж, были, есть и будут промашки. Выпала на нашу долю третья... Как переживем, Остап? Ты, того, прости, если когда что не так... Страдное время.
– И ты извиняй, Данила...
И они обнялись, щуплый Остап и грузный Данила.
VI
Чоборцов последним покинул дот, больше уже не закрывая дверей, обошел вокруг, задумчиво глядя на лысые выступы бетонного черепа. Холодов и инженер-майор следовали за ним.
– Любите вы подрывать, медом не корми. Ну что ж, рвите, только с музыкой. После войны все равно взыщется с вас.
Холодов увидел, как генерал дрожащими пальцами ласково гладил бетон, сгоняя капли росы с литых покатых плеч дота.
Над лесом с тяжким ревом плыли бомбардировщики. Зенитки пятнали небо белыми мазками. Самолеты летели туда, где за дымчатой зеленью лесов, за луговиной в огне и дыму задыхался древний городок с узкими улицами. Из черно-огненных вихрей отрешенно и вызывающе вставал отрочески стройный малиновый костел, подсвеченный снизу озером. Пожар взметнулся и в военном городке, отмежеванном от городских кварталов густыми разводьями задичавших садов. Косо вздыбленная полоса тьмы двигалась к реке, навстречу Холодову, в угрожающей немоте...
Штаб Волжской дивизии Холодов нашел в пригородном лесу. Светлая березовая роща приютила раненых. Сидели, лежали на шинелях, на траве, некоторые с оружием. Все противоестественно смешивалось тут: тошнотный запах лекарств – с молодыми запахами вызревающей лесной травы, вид крови с медовым светом солнца у белых берез, с голубым холодком над поляной, стоны и придушенный лесным заслоном грохот боя – с пением птиц.
Холодов и начальник штаба дивизии майор Глинин подошли к большой палатке, меченной красным крестом.
Из палатки, пьяно качаясь, выскочил санитар с ведром. Он налетел на Холодова, вильнул в сторону, клеенка на ведре откинулась, обнажив скрюченные пальцы чьей-то крупной руки. Два санитара вынесли головой вперед Богданова.
Холодов взглянул на его окровавленное лицо с отвалившейся челюстью.
Бледный, постаревший на глазах Глинин покачал бритой головой.
Что-то сильно потянуло Холодова еще раз взглянуть на Богданова, которого он знал близко, уважал и ревновал к дивизии. Тело полковника с платком на лице уже положили под куст орешника, около груды пустых гильз.
"Может, умирают гораздо проще, чем принято думать и особенно говорить о смерти?" – с какой-то непривычной для него отвлеченностью подумал Холодов. И недозволительными показались стоны раненых бойцов, своя минутная слабость. И он внушал себе покончить с жалостью. На войне жалость – ложь, оскорбительная пошлость. Она затемняет закон и смысл этой войны. Беспощадность к врагу начинается с жестокости к самому себе.