Текст книги "Подводный разведчик"
Автор книги: Григорий Кириллов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
ГАРМОШКА
Был воскресный день, теплый, безветренный. На зеленом лугу собралась колхозная молодежь. Танцуют, поют песни. А неподалеку, у небольшой речки, в кругу ребят и взрослых сидит усатый мужчина в белой украинской рубахе, в соломенной шляпе. Это Даниил Глазов. Он живет в Киеве и, как говорили односельчане, имеет мудреную профессию водолаза. Всякий раз, когда он приезжает в родное село в отпуск, многие собираются к нему послушать рассказы. Вот и сейчас. На лугу идет гулянье, и любители до всякой новинки окружили гостя и забрасывают его вопросами.
– Дядя Даня, а Днепр широкая река?
– Днепр? Широкая. «Редкая птица до середины долетит», – говорил Николай Васильевич Гоголь. И верно, особенно весной, разольется, что твое море. Вода в нем кипит, пенится, завивается кольцами, срывает с приколов плоты, кидает на мостовые ледорезы и разрывает на куски. Несется эта вода с такой быстротой, что идущий вверх пароход пыхтит изо всех сил, а ползет как черепаха. Зато сверху вниз пароход летит птицей. И тут капитан не зевай, особенно у мостов. Чуть не доглядел – и капут. Вот нынче весной. Шел сверху буксирный пароход. Перед мостом заклинило рулевое управление, и его так стукнуло о мостовой бык, что на дно пошел.
– Так теперь и лежит?
– Подняли. На том буксире и мне досталось на орехи.
– А что, дядя Даня?
– Да что... Команда с того парохода успела выскочить и на шлюпке выбралась на берег. Ну, разбили палатку, стали нас ждать, чтобы помочь скорее пароход поднять. И был в той команде один парнишка – сын поварихи, Сережкой звали. А у того Сережки была гармошка, обыкновенная губная гармошка. Его больше из-за этой гармошки и на пароходе держали, больно играл ловко.
Ну ладно. Вот приехали мы на катере к месту аварии, вышли на берег. Нас тут же окружили. Седая, но не старая повариха подходила то к одному, то к другому и все просила нас:
– Сынки, посмотрите, как полезете, кастрюля на кухне большая была, суп не в чем варить, да, может, нож кухонный увидите, без него я как без рук...
А Сережка подошел ко мне, тронул меня за руку и печально так говорит:
– Дяденька, там во второй каюте гармошка губная осталась, может, достанете?
– Твоя? – спрашиваю.
– Моя, – говорит. – Я боюсь, что она размокнет и играть не будет.
А сам чуть не плачет.
– Там размокать нечему. Ладно, вот полезу обследование делать, попробую твою гармошку достать.
– Ой, дяденька, я вам все время играть буду, только достаньте!
– Достану, – говорю, – не печалься, раз сказал, значит сделаю.
Парнишка повеселел, голубые глаза у него загорелись, щеки зарумянились. «Видно, думаю, музыку очень любит». Ну ладно. Расспросили мы, где лежит пароход, установили выше его свой катер, и я стал собираться в воду. Помогают мне старый водолаз Матвеич и молодой водолаз Иван Коляда. Закрепляет Матвеич на моей ноге тридцатифунтовый ботинок и говорит:
– Главное – не отпускайся от парохода. Течение сумасшедшее, отпустишься, – пиши пропал. Воздуху старайся держать как можно меньше да к палубе поплотнее припадай. Хоронись за каждую малость, а то плохо будет. С такой силой можно бороться только хитростью.
– Хорошо, – говорю, – Матвеич, учту.
Закрепили мне ботинки, пояс с ножом опоясали, надели на меня сигнальный конец, медную манишку и повесили на плечи трехпудовые грузы.
– Ой, ты! – дружно отзываются ребята. – Такие тяжелые?
– Вот то-то и хорошо, плотнее к палубе прижимать будет. Без этого нельзя. А тяжесть их только наверху держать приходится, в воде воздух все как рукой снимет. Ну ладно. Повесили, закрепили. Коляда надел мне на голову медный пудовый шлем и ключом зажал на болтах гайки. Потом дали воздух, завернули иллюминатор, и я стал спускаться по ступенькам трапа. Вода у ног зашумела, забурлила, и с каждой ступенькой вниз все сильнее отрывала меня от катера. Спустился я по грудь, вытравил почти весь воздух, взялся за спусковой конец, обвился вокруг него ногами и быстро, как мог, пошел вниз. От быстро увеличивающегося давления заболело в ушах, но скоро прошло, и я, добравшись до парохода, упал на палубу за фальшборт. Здесь течение меня не трогало, и сразу стало легче.
– Ну, что там? – спрашивает по телефону Матвеич.
– Подожди, – говорю, – дай дух перевести.
От того, что я мало держал в костюме воздуха, у меня закружилась голова и на лице выступил пот. Я провентилировал скафандр, отдохнул немного, стал осматриваться. Вижу, пароход стоит носом против течения. Цепь и якорь целы, труба на месте, только вентиляторов не видно, должно быть, течением повалило и унесло. «Здесь, думаю, все ясно, теперь надо как-то за борт спуститься и посмотреть, глубоко ли нос парохода в грунт зарылся».
– Для чего?
– Для подрезки. Чтобы поднять пароход, надо под его днище протянуть стальные стропы или стальные полотенца, если пароход большой. В морях и озерах, где нет течения, для этого сильной струей воды промывают под днищем тоннели. На большом течении тоннель не промоешь, ее тут же будет заносить. Приходится делать так: под нос парохода подвести тонкий стальной трос и, таская его взад и вперед, подрезаться до нужного места, потом вместе с ним протащить строп и дальше подрезаться, пока таким манером не будут подведены все стропы. Ну, ладно. Перевалился я через фальшборт, ноги по течению пустил и, перебираясь по носу руками, стал двигаться вниз. Добираюсь до грунта и, к своему удивлению, вижу, что нос парохода не занесло, а, наоборот, весь песок из-под носа вымыло.
– Ну, что там? – снова спрашивает Матвеич.
– Все в порядке, – говорю, – можно хоть сейчас опускать трос и начать подрезку.
– Ну, раз все в порядке, тогда выходи наверх.
– Подожди, – говорю, – Матвеич, выходить, так с музыкой.
Поднялся я снова на пароход, лег на палубу головой против течения и, придерживаясь за леерные стойки, стал спускаться к подкрылку. Вторая каюта находилась в правом подкрылке под мостиком. Спускаюсь так и вижу: тонкий конец веревки зацепился за леерную стойку и лентами стелется по палубе. «Это, думаю, мне пригодится». Отцепил я этот конец, добрался до подкрылка, привязал его к леерной стойке и, придерживаясь за него, пополз под мостик. Чувствую, вода тут идет, как в трубу. Прижимаясь к палубе, я с помощью конца добрался до открытой двери каюты и вполз в нее. И снова чувствую: от недостатка воздуха голова кругом пошла. Отдышался, встал на ноги. В каюте сумрачно и тихо. Песку на пол сантиметров пять нанесло. Осмотрелся, подхожу к столу, пошарил рукой – нет Сережииной гармошки. Наклонился, а она на полу лежит, должно быть, упала, как пароход ударился. Взял я ее в руку, выбрался из каюты и только начал подтягиваться по концу, конец возьми и лопни. Я и опомниться не успел, как меня подхватило течением, оторвало от палубы и выбросило из-под мостика с другой стороны. Шланг и сигнал натянулись, и меня, как запущенного змея при сильном ветре, начало мотать высоко над палубой из стороны в сторону. А я одной рукой гармошку держу, второй за сигнальный конец поддерживаюсь, чтобы меня не ставило поперек течения. Вижу, дело мое плохое. Тут бы лишний воздух вытравить, да шлем подняло, золотник головой достать не могу. Хочу подтянуться по сигнальному концу к мостику – сил не хватает. Просто беда.
– Меньше воздуху! – кричу. – Выбирайте меня наверх!
А мне отвечают:
– Где-то зацепились сигнал и шланг, отцепляй быстрее, а то плот несет.
«Ну, думаю, капут!» Раз плот несет, катер должен немедленно уходить к берегу, иначе потопит, а тут я застрял, и застрял так, что ни взад ни вперед. Водолазная рубаха на мне пузырем вздулась, пот градом льет, в глазах мальчики начинают прыгать, а течение то влево кинет, то вправо кинет – просто душу выматывает.
– Выходи быстрее, – кричат мне по телефону, – а то совсем не выйдешь!
«Что делать? Гармошку бросить – все равно не поможет, да и жалко. Парнишка, думаю, там ждет не дождется». Единственное спасение – это освободиться от воздуха, который уже раздувал штанины рубахи и угрожал поставить меня кверху ногами. «Если, думаю, ноги поднимет, тогда – конец». Медлить нельзя было ни минуты. И тут я вспомнил, что у меня на поясе висит нож. Бросил я держаться за сигнальный конец, выхватил из чехла нож и распорол рубаху слева под мышкой. Воздух сразу вырвался наружу и я упал на палубу. Но тут новая беда: в разрез хлынула холодная, как лед, вода и стала заливать шлем.
Я закричал, чтобы скорее давали мне больше воздуху, а вода, чувствую, заливает мне шею, подбородок и вот-вот зальет меня совсем. Но в шлеме часто и шумно задышал подоспевший воздух, и вода остановилась, а потом стала убывать.
Я облегченно вздохнул и пополз под мостик. Ледяная вода, как железными обручами, сжимала мне тело, а в голове одна мысль: успею ли? Где плот? Наконец выбрался из-под мостика, глянул вверх и вижу: на мостике второй водолаз освобождает мне шланг и сигнал. Это был Коляда. «Вот это, думаю, друг!» И так мне радостно стало на душе, что я сразу забыл все со мной случившееся. Увидел он меня, помахал мне рукой и показывает: «Давай, выходи наверх». Сверху потянули за сигнал и шланг, и я, подхваченный силой течения и силой поднимавших меня матросов, полетел кверху, крепко сжимая в руке Сережкину гармошку. Когда меня подтащили к катеру, матросы взяли гармошку и помогли мне подняться по трапу. Матвеич отвернул иллюминатор и говорит:
– Ну, брат, скажи спасибо, что ледорезы плот задержали, а то б... Вон видишь, ломает его...
Промерз я тогда, братцы, до костей. Да ничего. Доктор выписал мне огненной водички согреться. Выпил я, переоделся в сухое платье, и всю усталость как рукой сняло. А вечером на берегу Сережка заиграл на своей гармошке, и сразу жизнь пошла по-другому. Люди повеселели, заулыбались, девушки запели песни, и никто уже не думал о вчерашнем дне. Музыка разогнала черные думы и наполнила души людей светлой надеждой на скорое возвращение в строй их родного парохода. Вот оно какое дело, братцы. Простая гармошка, а какую силу имеет!..
– Дядя Даня, а тот пароход теперь снова плавает? – спросил белоголовый паренек.
– А как же! Плавает. И где бы он ни остановился, люди к нему вот как на этот луг собираются. А почему? – Гармошка!
БЫЛИ ДАВНИЕ И НЕДАВНИЕ
Часто бывает так, что к ночи на море стихает ветер и оно как бы отдыхает. Тогда морская волна делается сонной и медленной, поверхность моря лоснится и уставшие за день чайки спокойно спят на воде, спрятав свои носы в теплом пуху. Но лишь дрогнет ночная синь, лишь упадут на восточный край неба первые брызги рассвета, встрепенется и полетит над морем свежий ветер и опять забурлит волна, проснувшиеся чайки окунутся в ней, расправят крылья и, приветствуя криками встающий день, поднимутся навстречу солнцу.
Подводная лодка капитан-лейтенанта Головлева тихо покачивалась на сонных волнах. В синей ночной дымке потонул берег, и нигде ни звука, ни огонька. Лишь редкие голубые звезды издалека смотрели на море сквозь темные разводья между облаками.
Командир лодки, смуглый, черноглазый, горбоносый моряк, в затянутой ремнем шинели и в нахлобученной фуражке, скорее по привычке, чем по необходимости прикрепленной ремешком за подбородок, стоял на мостике, неторопливо оглядывал шевелящееся в предрассветной темени море и, слушая, как убаюкивающе-ласково хлюпала за бортами вода, говорил находившемуся с ним рядом, завидного роста и сложения, своему помощнику лейтенанту Широкову, у которого время уже успело посеребрить виски:
– Не будь этой войны, Николай Антоныч, как бы теперь жил народ! Великолепно жил бы!
Широков задумчиво вздохнул, как бы припоминая что-то.
– Да-а. Так вот, видите, – негромко и глуховато отозвался он. – Мне эти немцы, Владимир Сергеич, испортили жизнь в самом начале, когда мне еще и десяти годов не было. Я из-за них даже сельской школы не закончил. Пришлось уже взрослому садиться за парту.
– Это что же, в ту войну?
– В ту. В восемнадцатом году весной они к нам пришли. Жили мы тогда в деревне, на западном берегу Псковского озера. Удирали ночью. Помню, несколько семей погрузились в ладью, подняли паруса и айда... Ветер дул боковой. Началась качка, и у меня чуть селезенки не выскочили от тошноты...
– Погоди-ка! – остановил Головлев, тронув Широкова за рукав. Его глаза напряженно смотрели левее носа лодки. Широков тоже насторожился. А вдруг немцы! Моряки вглядываются в темень, и теперь уже оба видят, как недалеко, от носа лодки на поверхности моря показалось что-то черное и тут же пропало, потом еще и еще...
– Дельфины, черти! – как бы извиняясь за ложную тревогу, чертыхнулся Головлев и полез в карман за папиросами. Протянув Широкову раскрытый портсигар, он сказал, возвращаясь к прерванному разговору: – Так говоришь, чуть селезенки не вытравил? Это штука скверная, по себе знаю. Ну и куда же вас вынесло?
– Сперва на Урал, потом в Сибирь.
Головлев протяжно свистнул.
– Здорово махнули! Значит, пришлось повидать, как люди живут?
– Пришлось. Конечно, мал я был, что к чему понимал плохо, но все же кое-что запомнилось. В Питере, например, мне запомнился голод. Мимо наших теплушек, на которых мелом было написано «беженцы», все время проходили люди и подбирали кости, рыбьи хвосты и головы или кусочки выброшенного кем-нибудь заплесневелого хлеба. Видел, как женщины, в модных костюмах и в шляпах копались в мусорных кучах. А одна барыня отдала за буханку хлеба хорошую шубу.
– Отдашь, брат, есть захочешь, все отдашь, – сказал Головлев и, наклонившись, зажег папиросу. Закурил и Широков, пряча огонек в руке. А за бортами по-прежнему дремотно хлюпала вода. Моряки помолчали, думая о далеких днях, пережитых каждым по-своему. Над их головами, лениво махая крыльями, тихо, почти неслышно, пролетела чайка. Ночью, на фоне неба, она казалась темной. Головлев проводил ее глазами, проронил:
– Тоже не спит.
– Дельфины, должно быть, вспугнули, – все так же глуховато сказал Широков и, продолжая начатый рассказ, добавил: – А на Урале мне запомнился матрос.
– Матрос? – заинтересованно спросил Головлев.
– Да. Это уже зимой было. Жили мы тогда в деревне Осиновая Гора. Где эта деревня, сейчас я и сам точно не могу сказать, только помню, что до Перьми ехали в теплушках. Дальше нас не повезли, сказали, что нельзя. Перегрузились мы из теплушек на пароход. По воде доехали до Уфы. А потом до этой Осиновой Горы долго везли нас на подводах через башкирские села, и башкирки выносили нам, беженцам, то хлеб, то молоко, совали в руки и что-то говорили по-своему, а на груди у них позванивали висевшие цепочками гривенники и двугривенные.
– А почему вы ехали именно в эту Осиновую Гору? Что там у вас знакомые или родные были? – спросил Головлев.
– Да нет, ни у кого из нас там ни знакомых, ни родных не было, просто кто-то сказал нашим, что в этом районе можно спокойно жить, вот и ехали, пока не надоело трястись на подводах.
– А подводы кто вам давал?
– Сами крестьяне. От села до села везли. На ночь брали нас по домам, а утром везли дальше.
– Молодцы. Ну, а что с матросом-то?
– С матросом я познакомился в Осиновой Горе. Деревня эта расположилась вдоль небольшой речки, между гор. И вот зимой там образовался фронт.
– Это что же, когда Колчак шел?
– Ну да. В этой Осиновой Горе долго стояла красногвардейская часть. И в доме молодой одинокой солдатки, у которой мы жили, тоже квартировали человек пять красногвардейцев. Среди них был и этот матрос, звали его Кузьмой. И волосы и брови у него были белые, как манильский трос. Лоб большой, нос высокий, тонкий, с горбинкой, а кожа на лице нежно-розовая, как у барышни. В доме было две комнаты. В большой, где стояла русская печка и от порога до середины под потолком были устроены полати, жили мы и эти красногвардейцы, а в маленькой, с одним окошком, жила хозяйка. Муж у нее пропал без вести на войне с немцами, и она почти никогда о нем не говорила. Была доброй, веселой, любила пошутить с красногвардейцами и особенно с Кузьмой. Его она и чай приглашала к себе пить с горячими шаньгами, и сено помочь ей с сеновала достать. Любил и я Кузьму больше всех. Он умел играть на гитаре и пел хорошие морские песни: «Варяга», «Раскинулось море широко» или про девичьи пепельные косы, «в честь которых бравые матросы выпивали не один бокал...»
– Морская душа, Николай Антоныч, где бы она ни была, везде даст себя знать, – вставил Головлев, потирая от удовольствия руки и, видимо, предчувствуя что-то интересное. – Да и парень, видно, был не промах, этот Кузьма, недаром ваша хозяйка шаньгами его подкармливала. Ну, ну, что же дальше?
Широков докурил папиросу, погасил ее и бросил за борт. Белая черточка описала в сумраке дугу и упала на темную воду. Набежавшая волна подхватила окурок и унесла.
– Мне почему-то очень хотелось, чтобы Кузьма женился на хозяйке, и я с удовольствием делал все, что они мне говорили, – продолжал он. – Как-то вечером хозяйка топила для красногвардейцев баню, стоявшую за огородами у самой речки, а я неподалеку катался на одном коньке. Слышу, зовет. Тогда меня все кудряшом звали. Волосы у меня были белые и так курчавились, что без моего визга и крика мать ни разу не могла расчесать их. Я подъехал. Хозяйка стояла на берегу речки в полушубке, в теплом платке и в валенках. Щеки красные, глаза, как зрелые вишни, а кончик длинного носа в саже. «Ой, тетя Катя, – засмеялся я, – нос-то замазан!» Она взяла конец платка, плюнула в него и старательно вытерла. «Нету теперь?» – спрашивает. «Все, говорю, нету». – «Ты вот что, сбегай-ка, скажи Кузьме, чтобы он дров охапку принес, а то мало. Сбегаешь?» – «Сбегаю, тетя Катя», – ответил я и стал отвинчивать сделанные из палочек закрутки, которыми был притянут к валенку конек. «Только скажи ему тихонько. Ладно?» – попросила она. Я кивнул головой, скинул конек и побежал... Кузьма и красногвардейцы сидели за столом, играли в карты. Я подошел и шепнул ему на ухо, а он загремел на весь дом: «Дров? Есть принести дров! Это мы в момент. Играйте, корешки, пока без меня. Хозяйка подкрепления просит». Красногвардейцы засмеялись, заговорили наперебой: «Иди, иди, флотский!..» «Только топите там пожарче!..» «Везет тебе, матрос!..» Потом я опять катался на своем коньке. Раза два они вместе выходили на речку за водой, и хозяйка все что-то говорила Кузьме и смеялась. Начинало темнеть. Случайно взглянув кверху, я увидел на горе несколько всадников и опрометью кинулся к бане, подбежал и опешил: Кузьма и хозяйка в предбаннике целовались. Услышав мои шаги, они повернулись ко мне, и Кузьма хотел было пугнуть меня как следует, но, увидев на моем лице испуг и растерянность, тихо спросил: «Ты чего, кудряш?» – «Какие-то кавалеристы на горе!» – выпалил я. Кузьму как ветром вынесло из предбанника. Всадники поворачивали коней и торопливо скрывались за горой. «Разведка, – сказал он, глядя на них. – Что же часовые-то наши, заснули? Надо сообщить командиру». Он ушел, а хозяйка позвала меня в предбанник, посадила рядом и сказала: «Ты любишь Кузьму?» – «Люблю». – «Вот они прогонят белых, он приедет сюда, и мы будем жить вместе. Только ты пока никому об этом не говори». Я с жаром пообещал: «Ладно, тетя Катя, я никому-никому не скажу! А скоро они белых прогонят?» – «Скоро, кудряшок, скоро, милый!» – радостно ответила она и крепко поцеловала меня в щеку.
– Значит, любила она Кузьму, – задумчиво, со вздохом, сказал Головлев, глядя куда-то в темную даль, и вдруг снова тронул Широкова за рукав: – Смотри-ка прямо на носу!
Широков стал вглядываться, но сначала, кроме шевелящихся за носом лодки свинцово-темных волн, над которыми чем дальше, тем гуще висела темень, ничего не видел. Но потом в этой темени он различил едва заметный силуэт судна, двигавшегося курсом на восток.
– Вижу. Надо перехватить.
– Поздновато заметили, черт возьми, – с сожалением сказал Головлев, глядя на транспорт, который уже не приближался, а уходил от лодки. – Заговорились малость. Придется идти поверху, в подводном состоянии нам его не догнать.
– Ничего. Он, кажется, без охраны. Давайте поверху.
По лодке понеслись сигналы и звонки. За кормой вскинулись белые буруны, и она, дернувшись, пошла в погоню, разрывая носом волны и с пеной отбрасывая их в стороны...
Транспорт, действительно, шел без охраны, надеясь, видимо, на прикрытие ночи, и Головлев решил захватить его и доставить в базу. Силуэт немца вырисовывался все яснее и яснее. Это был небольшой однотрубный пароход и вез он, видимо, не очень ценный груз. Но врагу нельзя оставлять ничего.
– Какой-то допотопный пароходишко, румынский, наверно, – сказал Широков, глядя на высокую трубу, стоявшую посередине и дымившую, как самовар. – Может быть, остановим да посмотрим? Если на нем ничего нет, так на что он нам нужен, эта старая калоша. А?
А «калоша» в это время круто изменила курс и пошла к берегу.
– Нас заметили, – вместо ответа сказал Головлев, – и раз начали нервничать, значит что-то есть.
Лодка тоже изменила курс и пошла наперерез. Пароход становился все ближе и ближе, даже стали видны бегавшие по палубе темные фигурки людей. Головлев приказал просигналить пароходу, чтобы он остановился. На палубу вышел старшина второй статьи Скворцов, стал перед рубкой и электрическим фонарем начал давать световые сигналы. Но в ответ с парохода ударяла пушка, и снаряд, чуть не задев рубку, с воем пролетел над присевшими командиром и Широковым.
– Вот сволочь! – выругался Головлев. – А вы говорите отпустить. Топить их, гадов, надо!
Скворцов с палубы исчез, а с парохода снова ударила пушка, и снаряд поднял столб воды перед самой лодкой. Медлить больше нельзя было ни секунды. Третий снаряд наверняка угодит в лодку. И Головлев, взяв пачкуна на прицел, дал команду «пли». Широков видел, как за носом лодки, блеснув сталью, выскочила торпеда и, оставляя чуть заметный на темной воде белый след, понеслась на врага. На пароходе закричали, должно быть, заметили несущуюся на них смерть, и тут же у темного борта пачкуна взметнулось яркое пламя огня и грохнул оглушительный взрыв.
– Молодец Верба! – похвалил Головлев торпедиста, и лодка, развернувшись, пошла прочь. С парохода долетали ругань, крики... Силуэт его перекосился, задрав нос и потонув кормой. Потом раздался еще один взрыв, должно быть взорвался котел, и силуэта не стало...
Лодка вернулась на свою позицию. Подкрепившись горячим кофе, Головлев и Широков снова непринужденно беседовали на мостике. И опять «Малютка» спокойно покачивалась на волнах, будто ничего и не произошло. Только волны чуть-чуть тронул рассвет, и они стали не такими свинцово-темными, да просыпался ветерок, стихший за ночь. Головлев опять достал папиросы и, угощая Широкова, спросил, возвращаясь к прерванной беседе:
– Ну так что же, приехал тот матрос к вашей хозяйке или нет?
Широков помял пальцами папиросу, наклонился, прикурил от зажженной Головлевым спички, выпрямился и, выпустив струю дыма, ответил:
– Ему самому пришлось удирать утром.
– Удирать?
– Да. Белые на рассвете ворвались. Поднялась стрельба, с гиком понеслись по улице конники. На горе затрещал пулемет, а потом так ударила пушка, что где-то из окон стекла посыпались. «Одевайся скорее да лезь в подвал, а то убьют», – сказала мне мать. Я вскочил. Красногвардейцев уже не было. Натянув штаны, я побежал к хозяйке. Она стояла за косяком, возле окна, в одной рубахе, сжимала на груди темные волосы и плакала. Мне показалось, что на пальцах у нее кровь. Я подбежал к ней, схватил за локоть и крикнул: «Тетя Катя, вас ранило?» Она словно очнулась, опустила руки мне на плечи, покачала головой: «Нет, не ранило». – «А где Кузьма?» – спросил я. «Убили, наверно, Кузьму, – тихо ответила она. – Я видела, как за ним гнались белые кавалеристы». Она поправила волосы, вытерла ладонью глаза и добавила: «А ты иди, кудряшок, в подвал, тут опасно». – «А вы что же не идете?» – «Иди, иди. Я сейчас тоже пойду, только оденусь».
Весь день на той и на другой горе трещали пулеметы и били пушки. Слышно было, как через деревню летели снаряды, и каждый раз этот жуткий вой нагонял страх, а мать крестилась и скулила: «Пропали, пропали, сейчас убьют... Господи, царица небесная...» И от этого становилось еще страшнее. До вечера меня не выпускали из подвала, а мне очень хотелось поглядеть, как идет война.
Вечером стрельба стихла, и я выбежал во двор. Напротив стоял большой дом под тесовой крышей. В нем жил местный богач. На резном крыльце этого дома я увидел высокого офицера в начищенных сапогах, в серой каракулевой шапке, но без шинели. На боку у него висела шашка. «Эй, мальчуган!» – позвал он меня. Я робко подошел к крыльцу. «Скажи своей матери, чтобы она истопила баню и чтобы чисто вымыла. Понял?» – «А какую баню?» – спросил я, потому что баня была и у хозяйки, и у этого богача. – «Свою баню. Наши солдаты мыться будут». – «А у нас нет бани, – сказал я. – Это хозяйкина. Мы беженцы». – «Хозяйкина? – повторил он и потрогал маленькие белесые усы. – А она дома?» – «Дома». «Ну-ка, позови мне ее». Но хозяйка, выслушав меня, выругалась и наотрез отказалась идти к офицеру. Мать стала ее уговаривать, чтобы она отвязалась от них – истопила им баню. «Иди, касатка, истопи, бог с ними. Не слиняешь. А то как бы беды не было. Ведь теперь ихняя власть, что захотят, то и сделают». Но хозяйка стояла на своем. «Не дождутся они, чтобы я им баню топила, – отвечала она. – Пускай сами топят, белопогонники проклятые!..» Она ругалась, а в это время открылась дверь, и на пороге появился тот самый офицер. Хозяйка испуганно замолкла. Испугались и мы с матерью. Офицер посмотрел на сердитую и красивую хозяйку, стоявшую возле двери в свою комнату, вежливо поздоровался, прошел и остановился перед ней.
«За что же вы нас так ругаете? – мягко и добродушно сказал он, не сводя с нее глаз. – Мы вас освободили от этой красной нечисти, вернули вам свободу и порядок, а вы... Или у вас муж большевик?» Хозяйка обожгла его блеснувшим взглядом, хмуро ответила: «Мой муж в земле лежит. За веру да за царя где-то голову сложил». Офицер вскинул брови: «О-о? Тогда мы с вами не должны ссориться. Я ваш друг и готов во всем вам помочь». – «Мне ничего не надо», – ответила хозяйка, но голос у нее становился уже не таким злым. И мне почему-то стало жаль, что она не может говорить с офицером так же, как говорила только что с матерью. «Как угодно, – сказал офицер, – но, повторяю, ссориться нам не следует. Ведь я же ничего плохого вам не сделал. Что же вы прячете от меня свои глаза?» – «А на что они вам?» – спросила хозяйка и открыто посмотрела на гостя. Мне хотелось сказать: «Уходите от него, тетя Катя, а то он еще уведет вас с собой». Но сказать я, конечно, боялся и только смотрел то на него, то на нее. «Вы не подумайте ничего дурного, – сказал офицер. – Но может быть, именно на войне мы по-настоящему понимаем, как много значит для нас ласковый женский взгляд».
– Да-а. Это верно, – задумчиво вставил Головлев. – Ну, ну?
– Хозяйка снова посмотрела на офицера, и я увидел, что глаза у нее стали какие-то испуганно-грустные. «Что же вы стоите, садитесь», – пригласила она. «Спасибо, я ненадолго, – ответил офицер. – У меня есть к вам маленькая просьба. Сегодня ко мне соберутся мои друзья, а хозяйка дома у меня стара и больна. Я приглашаю вас быть хозяйкой нашего скромного ужина. Надеюсь, вы не откажете мне в этой просьбе?» – «Я обращению с господами не обучена», – сказала хозяйка. «Пустяки! – весело отвечал офицер. – Мы люди военные, и одно ваше присутствие будет для нас наградой. Как вас зовут?» – «Катерина. Только к вам я боюсь идти». – «Напрасно, – продолжал офицер. – Вам тут, видимо, наговорили про нас кучу всяких страстей. Не верьте, приходите и вы сами увидите, что мы такие же люди, как и все». Я смотрел на хозяйку и видел, что лицо ее делается добрее и добрее. Видно, слова офицера и его спокойное вежливое обращение начинали вызывать в ней доверие. «Вы просили баню истопить, – сказала она, с покорностью взглянув на него. – Это ладно, я истоплю, а к вам не пойду. Уж вы, пожалуйста, попросите кого-нибудь другого. Не могу я». – «Жаль, – сказал офицер грустным голосом, но раз не можете, так неволить нельзя. У вас, вероятно, хорошая душа, если вы в такое трудное время взяли к себе беженцев. Завтра здесь на соседнем дворе будут бить скот для армии. Приходите, я скажу, чтобы вам отдавали ливер. А баню истопите, я тоже с удовольствием помоюсь». Он козырнул и вышел. Мать встала с кровати и, не скрывая своей радости, вызванной обещанием офицера, заговорила горячо и приглушенно, словно боялась, что ее кто-то подслушает. «Ну вот, – замахала она перед хозяйкой руками, – видишь, какой хороший человек! Такому человеку и услужить не грех. Красные-то, они только все сулят, да ведь посулами сыт не будешь. А этот вон, гляди-ка, ливер нам отдадут, а можа, и ноги, да и бить будут, верно, не одну корову. Ты будь поласковее с ним, Катерина. И тебе и нам жить надо. А человек он, видать, хороший», – повторила она. Хозяйка молчала, и я подумал, что мать уговорит сейчас ее идти к офицеру на ужин. А мне почему-то не хотелось, чтобы она шла, и я сказал: «А зачем они Кузьму убили?» – «Война, – ответила мать, повернувшись ко мне. – На войне кого хошь убить могут. А ты сиди да молчи, не твоего ума это дело». Я рассердился на мать, взял шапку и убежал на улицу.
– Вообще-то и среди белого офицерства тоже были хорошие люди, не все собаки, – вставил Головлев. – Ну, ну, значит, баню она согласилась истопить, а на ужин все-таки не пошла?
Широков бросил докуренную папиросу и шумно сплюнул.
– Да нет, пошла, – разочарованно сказал он.
– Пошла?
– Да. Не знаю, мать ее уговорила или, может быть, подумала, что если не пойдет, так офицер отменит свое обещание. А ей, должно быть, очень хотелось, не так для себя, как для нас, получить этот ливер. Нас она жалела. Утром она угостила меня конфетами, а в полдень принесла целую кошовку ливера и две коровьих головы. Помню, нажарили этой печенки, свежей, душистой, огромную сковороду, и я так наелся, что три дня страдал животом.
– Пожадничал, – усмехнулся Головлев.
– Так ведь до этого на одной картошке сидели. А на четвертый день ночью нас снова разбудила стрельба, и утром вместе со своими дружками к нам в дом вернулся Кузьма.
– Ну? Значит, он не погиб? – оживленно сказал Головлев.
– Нет, не погиб. Он потом рассказывал, что когда за ним гнались кавалеристы, он свернул в переулок. А там стояла пожарная с небольшой вышкой. По деревянной лесенке он взбежал на вышку и лег, притаился, потому что ни патронов, ни гранат у него уже не было. Двое кавалеристов пролетели мимо и понеслись по переулку, а третий заметил его, подскочил к пожарной, спешился и с обнаженной шашкой кинулся по лестнице к матросу. А тот спрыгнул с вышки, махнул на коня и ускакал за угол раньше, чем конник успел снять винтовку.