Текст книги "Запрещенный роман"
Автор книги: Григорий Свирский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
Спустя неделю Рожнов появился снова. Леля сказалась больной, из прихожей донесся его приглушенный голос, полный тревоги и сочувствия. Зазвенела дверная цепочка. Хлопнула дверца лифта. Ушел, слава Богу!..
При первой возможности выехала в свои Климовичи, куда закинула ее Распределительная комиссия. Пересаживалась в Минске. Тетка в замасленной фуражке, которую спросила, как пройти на вторую платформу, напомнила ей покойную няню, которую привезли некогда из родных мест.
– Деточка, идите тудой! – кричала тетка вслед. – А потом сюдой!
Это "тудой" растрогало ее. Хранится, значит, в душе "прародина", мелькнуло с улыбкой...
Тем болезненней был отказ: не приняли Лелю Климовичи. Сказали, что "единица" занята. Прислан другой кандидат. Из Москвы... "Да-да, с министерством согласовано, конечно..." Хотела протестовать, но секретарша намекнула, что это бессмысленно: взяли племянника декана...
Вернувшись, Леля никому не сообщила о неудаче. Лежала на тахте, лицом к стене, стараясь ни к чему не прислушиваться.
Такого неестественного для нее горького чувства заброшенности она не испытывала никогда.
Сколько у них с Яшей было друзей! Дед кричал: "Не жизнь -дискуссионный клуб!" Бывает, чтоб уехали сразу все?! Все до одного!
Мысли ее снова и снова обращались к Яше.
Должна же быть причина?!
Как все началось?
Она занималась в литературном кабинете. Рядом, за фанерной перегородкой, кто-то вполголоса диктовал машинистке курсовую работу.
Приглушенный мужской голос, треск пишущей машинки отвлекали Лелю, она невольно прислушивалась, все больше раздражаясь. Наконец, зажала ладонями уши.
Но сколько можно так сидеть? Она отняла руки от ушей.
"– ... логограммы же или пиктограммы, хотя и нередки в памятниках майя, – доносилось из-за перегородки, – заключают последовательность фонетических знаков и используются для разъяснения и уточнения, подобно таким же логограммам в древнеегипетском письме... Так удалось установить фонетическое значение знаков".
"Майя?! – до сознания Лели дошло, наконец, это слово. – Майя! -Сергей Викентьевич говорил, что у него есть студент, который близок к расшифровке письменности майя". университет на пороге огромного открытия...
Леля не удержалась, заглянула за перегородку.
Спиной к ней стоял невысокий, узкоплечий юноша, брюки помяты, пиджак внакидку. Он обернулся, и она узнала его:
"Яша".
На другой день Яша, кончив диктовать, уселся рядом с ней и стал править рукопись после машинки. Леля посчитала себя обязанной помочь ему.
Они вышли из читалки вместе... В воскресенье Леля повела Яшу туда, где чувствовала себя как дома: в Консерваторию. Они попали на концерт Мравинского. После концерта Леле захотелось пройтись по ночному городу, они любила такие прогулки по полупустынным улицам, когда в ушах еще звучит Чайковский и Рахманинов и ты по-прежнему словно наедине с ними.
Но Яша от ночной прогулки отказался, ему, видите ли, рано вставать. Отказался и в другой раз.
"Неужели ему неприятно, ну, просто... побыть рядом со мной?"
В следующее воскресенье раздосадованная Леля повела Яшу в музей. Она, как никто, знает французов эпохи Людовиков!
Выйдя из музея, Яша поблагодарил ее и... пошел к троллейбусной остановке. "Не произвожу на него никакого впечатления!" – это ее озадачило. Может быть, она ненаблюдательна? Как было у них с Игорьком, в девятом классе? А с лейтенантом Викой, в отцовском госпитале? А ассистент отца Владлен? Владлен каждое утро под окном маячил...
Леля попала, по ее собственным словам, в "дикое" положение. Яша не пытается даже ухаживать! Более того, позволяет себе отчитывать ее. Вчера прямо так и сказал: "Ты разговариваешь с людьми, будто делаешь им одолжение. Зачем ты хочешь казаться хуже, чем на самом деле?.."
"Как он смеет!"
В другой раз он ругал ее за ложь, за преувеличения: "Очаровательно! Гениально!.." Она опять возмутилась: "Как он смеет!.."
Она никогда не лгала Яше. Но однажды перебила его самоуверенным возгласом: "То, о чем ты рассказываешь, я уже знаю. От Бориса Александровича... Как, ты о нем не слыхал? Академик..." – И она назвала известное имя...
Конечно, она не лгала, но слова, которыми она выражала свои чувства, он прав, почти всегда были сильнее этих чувств: "Чудесно! Очаровательно! Гениально!"
Когда Лелю убеждали, что она не права, она обезоруживающе виновато улыбалась и говорила: "Errare humanum est" (человеку свойственно ошибаться).
Она не прочь щегольнуть латинской фразой?
Достаточно зайти в университет, чтобы сразу убедиться: самые "ученые" люди там – первокурсники. Они поразят пришедшего каскадами латинских пословиц, мудреных афоризмов, классических изречений – всем, что только сейчас, день, неделю назад услышали на лекции, на семинарском занятии, у старшекурсников. Этим ученическим цитатометанием болеют, как корью, все. Одни излечиваются ко второму курсу, другие – позже. Хроническим этот детский недуг остается лишь у самых поверхностных людей...
Она не прочь щегольнуть латинской фразой?!
Как-то, когда она занималась в читальне, ее отвлекли знакомые шаги, неторопливые, тяжелые.
"Узнаю его по шагам? – Леля усмехнулась: – Чушь!" – Она быстро подняла глаза и – увидела, как он смотрел на нее, остановившись у двери, вытянув шею и, казалось, что-то шепча...
Назавтра она ждала его на том же месте, невдалеке от входа.. Прошаркал подошвами Сергей Викентьевич, протопали часто-часто первокурсницы, наконец кто-то прошагал тяжело и неторопливо, но не так, как Яша.
Леля сделала вид, что не смотрит на дверь.
Заглянул Юра.
"Тьфу ты!"
Юра спросил, не видала ли она Яшу.
– Не видела я твоего бога! – в сердцах бросила она.
– Э-э! – протянул Юра. – Ты чего задираешься?
Он исчез и минут через десять вернулся с книгой в обложке цвета морской волны: "Морская авиация на войне... Открыл нужную страницу, показал Леле, чтоб пробежала взглядом "от сих до сих"...
Неведомый Леле летчик, Герой Советского Союза, рассказал, как сбили его самолет над Норвегией. Экипаж выпрыгнул с парашютом. Когда парашют раскрылся, с ног летчика сорвало унты, они упали в Тана-фиорд, ледяной, парящий... Штурман самолета-торпедоносца Я. Гильберг отрезал от своего мехового комбинезона рукава и натянул их своему летчику на ноги. "Не Яша, -писал летчик, – я бы остался без ног, самоваром. А вернее, не добрался б до линии фронта. Сгинул бы среди скал..."
У Лели кровь бросилась в лицо.
"А Яша об этом... ни слова?! Бог мой, ни слова о том, что в лютый мороз отрезал рукава комбинезона для товарища!.. Ни одного слова!.. За все время..."
Леля листала книгу машинально, не запоминая ни строчки: спохватившись, она ушла в дальний угол, повернулась спиной к двери и, зажав уши, попыталась читать.
Яша не появился и на следующий день. Леля была уязвлена.
Не позвонил, не предупредил...
На другое утро ноги сами привели ее к Яшиному дому. Она вошла в подъезд. Яша жил на первом этаже. Нужно было преодолеть четыре ступеньки. Всего-навсего. Леля долго стояла перед ними, прижимая к груди сумочку и покусывая накрашенные губы. Кто-то спускался по лестнице, она взялась за перила, но ноги не шли. В конце концов она рассердилась: "Пора вытравить из себя бабу!"
Леля толчком открыла обитую войлоком, с оборванной клеенкой, дверь. Не дослушав соседей, постучалась к Яше.
Он читал газету, сидя на диване, обтертом, продавленном – "ложе для одногорбого верблюда, – позднее смеялась Леля. – В выеме можно пристроить горб..."
Яша повернул к ней лицо. Антрацитовые глаза его стали такими, как тогда в читальне...
Не колеблясь больше, Леля подошла, и присев рядом с ним, поцеловала его.
Теперь ей чаще всего вспоминалось именно это.
И потом... разве не ей... не ей... посвятил он!.. – Она вспоминала беззвучно шевеля губами:
В моей квартире, тесной и пустой
Она такой сияет красотой,
Как будто бы в жилище дикаря,
Какого-то сармата или скифа
Спустилась Эос – юная заря...
Разве не ей посвятил?!
Леля терлась мокрым лицом о ковровую тахту, забывшись, восклицала горестно, на всю квартиру:
"Как он смел! Как он смел после этого!.."
Вечером снова заглянул Рожнов. Он ездил до тех пор, пока Леля не сказала в сердцах: "Репей!" и – потянулась за своим плащом.
Сейчас ей было все равно куда идти, ее можно было увести даже в цирк, где ее всегда чуть мутило, не столько от запаха пропитанных конской мочой опилок, сколько от острот у ковра.
На улице все было на месте. Решетка забора. Каменная калитка. Шаровые фонари. Жизнь шла своим чередом. А у нее?
Леле стало страшно. Она вдруг явственно представила себя старой девой и непременно "кошатницей", которая отвращает студентов от литературы тошнотворной фразой из учебника: "Декаденты были гнилостным продуктом брожения и разложения..."
– Леля, Лелечка! – услышала она сзади испуганный голос Рожнова, -Куда ты?!
Леле очень хотелось побыть одной. Перебежав площадь, она свернула к набережной. Ей стало жарко, она распахнула плащ. Но и холодный влажный ветер с реки не успокоил ее.
Рожнов настиг ее на такси. Усадил рядом с собой.
На мутной, с нефтяными пятнами, воде колыхался белый частокол мачт. Возле узкой, лебединой чистоты яхты, под двумя парусами, что-то кричал, смеясь, аспирант Юрочка. Он пританцовывал на мостках, махал руками. В своей спортивной майке и светлом пиджаке, наброшенном на плечи, он был похож на спортсмена, который только что установил рекорд.
Рожнов провел Лелю по мокрым скользким доскам, придерживая ее за оба локтя. Сильным рывком он подхватил Лелю на руки и шагнул на осевшую под ним корму. Леля, обхватив его за шею, протестующе болтнула ногами.
– Юра, принимай королеву! – в восторге крикнул Рожнов. – Подымай королевский штандарт! – И он бережно опустил Лелю на колыхавшуюся под ногами яхту, едко пахнувшую краской.
Он снова выпрыгнул на мостки и поглядел на часы, видимо, ждал кого-то...
В ворота водной станции вкатилась, оседая на задние колеса, обрызганная, казалось, взмыленная, "Победа". Из нее выбрался, качнув машину, профессор Федор Филиппович Татарцев, какой-то большой чин, слышала Леля, и философ-языковед.
Тучный сутулый Татарцев двигался мелкими пингвиньими шажками. У него было открытое простодушное лицо деревенского парня и такое мокрое, словно он всю дорогу толкал свою машину.
Рожнов бросился навстречу, подхватил его под руку, почти волочил по мосткам. Видно, они были давно знакомы: Рожнов подсмеивался над решимостью Татарцева наконец-то ступить на его шаткую палубу.
Опершись коленом о корму яхты, Рожнов другой ногой оттолкнулся. Плюхаясь об воду, корма отошла от берега метров на десять.
Широко, по-морскому, расставив ноги в спортивных тапочках, Рожнов вскинул руки, потянулся блаженно, выдохнул с шумом – и словно от этого выдоха, парус рвануло пузырем.
Яхта накренилась, и Федор Филиппович едва не вылетел за борт. Сполз со скамейки на дно, подальше от греха...
Рожнов передал команду Юре, "по линии комсомола", как сказал он, усмехнувшись, и прошел к середине яхты, поближе к Леле. Поставив ногу на скамейку, он вдохнул глубоко, раскинув руки.
Вольготно разлилась здесь река – бирюзовая вдоль борта, густая, черная, с багровыми блестками – на стрежне. Рожнову казалось, словно он плывет сейчас в свое будущее; в будущее доктора наук, яркое, может быть, как эта река.
Рожнов взглянул из-под руки на берег.
Какими смешными отсюда кажутся приготовишки водной станции! Сидят в своей плоской лодке, как в корыте, и невпопад разбрызгивают воду. Наверное, спят и видят себя рекордсменами...
Он молча стоял около Лели.
– Мчимся, Леля... в будущее.
Леля посмотрела вниз, на железную полоску форштевня, которая не резала – царапала воду.
– Скользя по поверхности? – горько усмехнулась она.
У Рожнова было такое ощущение, будто его стукнули между глаз.
"Умница", – с восхищением подумал он, присаживаясь и подвигаясь к ней.
Они сидели теперь "коленки к коленке", отметил Юра с тревогой.
Он был на стороне Яши, а про женскую верность все знал от отца, инженера-металлурга, который говорил, что ему верна всю жизнь лишь доменная печь...
– Леленька! – мягко, вполголоса позвал Рожнов.
Леля по-прежнему в упор смотрела на воду. "И зачем я поехала? -испуганно-тоскливо подумала она. – То Климовичи, то Рожнов..."
– Леленька, – громче повторил Рожнов. – Хочешь быть... моим аспирантом? – И с торжественной ноткой в голосе добавил: – Моим первым аспирантом!.. Ну, вот тебе моя рука.
Пряча руку за спину, Леля сказала иронически, с усмешкой, мол, все это не больше, чем пустая шутка:
– А ты не будешь мне мешать?
Но Рожнов почувствовал – колени ее вздрогнули.
Вода вдруг стала густо-черной; усилилась рябь. Рожнов снял с себя пиджак и, как ни противилась Леля, накинул ей на плечи. От пиджака пахнуло табаком. Сразу стало теплее.
"Почему я отношусь к нему с таким недоверием? – вдруг спросила себя Леля, глядя на цепкие сильные руки Рожнова, обхватившие канат. – Я зла и... субъективна, Яша же говорил. Человек создает грамматику целому народу! Созывает конференции. Его задора, энергии на всю кафедру хватит".
– Довольно шептаться по углам! – Отчаянный глас Юрочки прозвучал как "караул". Устыдясь своего невольного выкрика, Юрочка начал шутливо оправдываться: – На корме – языкознание. На носу – языкоблудие.
– Не качай яхту! – прикрикнул на него Рожнов. – Начальство вылетит!
Леля не прислушивалась к голосам.
"Яша пожалел меня... – смятенно думала она. – Закисну в деревне?.. А когда Оксана пожалела его – что он сказал?.. Значит, его жалеть -унизительно. А меня – нет? Где же логика?
Там, конечно, отыщется какая-нибудь сиротка... Выпьет и поголосить не прочь: "Несчастненький мой..."
Ты эгоист, Яша, вот что! Ты не заслуживаешь, чтобы о тебе даже думали!.. Унизил, как мог..."
За кормой поклевывала носом зеленая яхта, под тремя парусами.
– Стопушечный фрегат! – воскликнула Леля с усмешкой. – Физики. Вечные победители.
Рожнов искоса наблюдал, как выплывает сбоку зеленый нос. "Вымпел на мачте. Гоночная". Зеленая корма насмешливо вильнула рулем, кто-то просипел оттуда.
– Слабаки! Девушка, с кем вы связались?!
Рожнова обдало брызгами. "Обгонять?!"
Свирепо выкрикнув несколько команд, Рожнов оттолкнул плечом Юру, круто и умело повернул руль. Яхта вильнула к зеленой корме.
"Нако-ся, выкуси!"
Паруса "стопушечного фрегата" затрепетали, как крылья птицы, пойманной в силки. Рожнов подводил яхту ближе, ближе, – "закрывал гонщикам ветер".
Зеленая корма бранилась люто, на все голоса.
– Серега, пиратствуешь? – наконец, просипел бас. – Не по закону... Ну, отпусти душу на покаяние.
– Федор Филиппович, дайте им удавку!..
ИЗ ЧАСТИ ВТОРОЙ
I
Может быть, на яхте Юра и простыл. Какой-то на всех стих нашел. Пели и кричали, как сумасшедшие. Рожнову как с гуся вода. А вот Юра стал заходиться в кашле. Бухал пронзительно. Не кашель, а собачий лай...
Однажды так завыл на занятиях французским языком; их вела дочь академика Родионова ядовитая Эльвира Сергеевна, которую студенты звали "мадам пардон". Эльвира надела свою модную шляпку с вырезами, которые она называла "мыслеотводами", и повела Юру в университетскую поликлинику, где установили, что у Юры воспаление легких.
Начали звонить в больницы. Мест нет.
Отец Юры, главный инженер завода, жил под Москвой, часа полтора электричкой, и Эльвира вызвала такси.
– Пардон, Юрочка, – сказала она. – Ты поедешь к нам. Иначе все это может плохо кончиться...
Юра лежал в кабинете Сергея Викентьевича на раскладушке (чтоб подальше от детей, – распорядился Сергей Викентьевич), и даже пустой кабинет наводил на него трепет...
Он бывал здесь, рылся в книжных шкафах, впервые прочитал тут письма Чаадаева в дореволюционном издании, с ятями; листал уникальные летописные своды и даже Ветхий и Новый завет.
Непонятен здесь был только алюминиевый, со вмятиной на боку, портсигар, лежавший около чернильницы. Старик, ведь, не курит...
Юра долго терпел, но в конце концов спросил Сергея Викентьевича: не память ли это о гражданской войне?
– Нет! – ответил Сергей Викентьевич тоном, исключающим возможность дальнейших расспросов.
Послевоенное поколение студентов не могло знать, что такие портсигары изготовлял профессор-литературовед Ростислав Владимирович Преображенский, когда его, в конце тридцатых годов, отстранили от преподавания и гордый старик не пожелал жить на чужие деньги.
Сергей Викентьевич дал себе слово убрать алюминиевый портсигар не раньше, чем исчезнет сама возможность "низложения ученых в папиросники", как говорил он.
Алюминиевый портсигар лежал на столе уже пятнадцатый год.
Об "идее портсигара" Юра узнал гораздо позднее, от своего шефа Татарцева, но и без того было ясно, что академик Сергей Викентьевич и профессор Преображенский друзья старинные. "С античных времен", -рассказывал он дружкам в комсомольском бюро.
Понял он это сразу. Как тут не понять?
Лечить Юру начинали с самого раннего утра. Сперва Сергей Викентьевич мерил у него температуру и заставлял показывать язык, затем являлся Игорь, муж Эльвиры, немногословный и тихий доцент-биолог. Его недавно выгнали из лысенковского института, как "идеалиста", он никуда не спешил и "наблюдал" Юру до вечера.
К счастью, в доме была "баба Таня", "неученая бабушка", мать Игоря, с ее давним презрением к мужским советам. Маленькая, широкой кости бурятка с несходящим крестьянским загаром на округлом, с оспинными отметинами, лице, она все делала по-своему. И Юру лечила по-своему, зверскими горчичниками и каким-то жиром, и профессорских внуков растила по-своему, босоногой, неприхотливой, не боящейся простуд оравой.
В доме витал "Дух Тюмени", сказочного града бабушки, откуда родом все звероловы и вообще сильные люди.
"Тюмень", – усмехался Сергей Викентьевич. Это звучало у него, как темень, хотя в последние годы он прибегал к "Тюмени" все чаще и чаще: "Тюмень" преподавала политэкономию и заранее точно знала, что скажет о той или иной работе академика Родионова философский журнал.
На репетиции "научной полемики" Сергей Викентьевич то и дело перебивал "неученую бабушку".
– Неужели они такое сморозят? Баба Таня, ты шаржируешь...
– Сморозят! – уверенно говорила баба Таня. – Я эту породу знаю...
Конечно же, тюменские правила единовластно царили и в детской библиотеке, где все было почти "как у деда", даже комплект "Мурзилки" прошит и сложен, как реферативные журналы.
Дух Тюмени не господствовал только за обеденным столом, где Юре отвели место рядом с Сергеем Викентьевичем.
Тут была запорожская вольница!..
Обеденный стол накрыт тяжелой, с бахромой, голубовато-белой праздничной скатертью. Поверх нее прозрачная клеенка. Если "случается грех" и кто-нибудь из внуков опрокидывает свой стакан молока или чаю, никто из взрослых не вскакивает со стула, не цыкает, не отодвигает высокий плетеный стул с ребенком.
Никаких околоточных надзирателей. У детей свое "общественное мнение". Так заведено дедом.
Зато попробуй кто-нибудь самовольно выйти из-за стола! Тюмень тут как тут...
Но однажды внуки выбежали из-за стола, не допив молока и опрокидывая стулья. Опрометью бросились к входным дверям, где электрический звонок вызванивал что-то веселое, напоминающее: "чи-жик, пы-жик, где ты был..." Заметались по темной прихожей, прячась по углам.
В прихожей кто-то закашлял, а затем послышался очень знакомый тенористый льющийся голос: "Оленок, ты почему шапку надел?"
– Обознатушки! – раздались ликующие возгласы. – Обознатушки! Это Вовка надел шапку Оленка!
В прихожей началось светопреставление. Гам, визг; наконец в столовую пробился увешанный детьми – Юра не поверил своим глазам – профессор Ростислав Владимирович Преображенский.
Ростислав Владимирович, сколько его Юра знал, всегда носил пышный титул дедушки русского формализма. Имя его, мелькавшее время от времени в печати, как бы срослось с уничижительными эпитетами.
Но это лишь возбуждало интерес к нему. Студенты, еще на первом курсе, узнавали, что в университете есть "великие старцы", преподававшие еще до революции. Иные слышали о них и раньше, читали их книги. Потому и шли на филологический...
В университете профессор Преображенский никогда не улыбался, круглоглазый, сухой, желтолицый, точно апостол с древне-русской иконы. Юра думал, что Преображенский – "бесчувственное полено", поэтому он и стал формалистом.
И вдруг...
Ростислав Владимирович держал над головой клетку со щегленком. Клетка качалась под самым потолком.
– Ну и старик! – удивился Юра. – Два двадцать, не менее. В баскетболе ему бы цены не было...
На Преображенском был будничный серый свитер крупной вязки, с бегущими оленями на спине и груди, самый красивый свитер в городе, свитер законодателя мод, – садясь в аудитории за преподавательский стол, Преображенский надевал синие нарукавники.
Дети хватались за свитер, теребили его, растягивали во все стороны, он словно не замечал этого. Длиннющая "верблюжья" шея его раскачивалась. Иссушенное, апостолькое лицо светилось...
Никакой он не дедушка русского формализма, просто дедушка... Как дважды два!
Вдруг он раскидал всех, порывистый, быстрый, почти гибкий, и начался невиданный детский праздник, где все выступали и все были зрителями...
Ростислав Владимирович пришел и назавтра, и еще через день. Оказывается, его просто не было в городе, а вообще он самый частый гость Сергея Викентьевича. Свой человек в доме. По вечерам они играют с Сергеем Викентьевичем в шахматы, а недавно, сказала бабушка Таня, отпраздновали тридцатилетие своего первого шахматного матча...
В конце недели Преображенский явился какой-то необычный. Быстро прошел в столовую, отстранив кинувшихся к нему детей, настороженно-вежливый, как будто не к Сергею Викентьевичу пришел, а в университет на свою кафедру...
Баба Таня наливала чай. Преображенский сел за стол молча. Он и сидя был выше всех, грустно поглядел на Сергея Викентьевича, наклонив свое апостольское лицо.
Юра не знал, как ему быть. Остаться или исчезнуть?
– Пригласили меня, знаете, на так называемый философский семинар... -сказал Преображенский, осторожно принимая свою постоянную фарфоровую чашку.
Юра исчез немедля. Он сразу понял, о чем пойдет речь. Об их семинаре, об их позорище...
То был последний семинар. По эстетике. Проверяющих тьма. Он, Юра, как аспирант, мог бы и не приходить. Но – заявился; Галка Петрищева позвала, их бывшая однокурсница, которая брала отпуск на год и лишь теперь заканчивала. На Юрином курсе ее звали "Ай-Петри" за баскетбольный рост и ботинки сорок второго размера. Доклад драчливый, о современной драматургии.
А потом выяснилось, что ни одной из этих пьес она не читала. И даже удивилась: зачем? Воскликнула со свойственной ей искренностью:
– Так по поводу этих пьес есть же постановление! Статьи в газетах!
Воспоминание о семинаре и заставило Юру мгновенно исчезнуть. Стыд какой!.. Галка опростоволосилась... А сам он? Из пяти пьес прочитал две, а вызвался обобщать... Пти-Хлестаков! С Пушкиным на дружеской ноге...
Когда он выглянул из-за рояля, где теперь стояла его раскладушка, Преображенского и Сергея Викентьевича в столовой уже не было. Они прошли в кабинет.
Юра погасил верхний свет и снова улегся. Из двери кабинета доносился басок Сергея Викентьевича. Да и самого его было видно. Дверь не закрыли. Точнее, закрыли, да она приоткрылась.
– ...Тогда я распорядился подсчитать сколько художественной литературы должен проглотить за время обучения студент-филолог... Поделили количество страниц на часы, отведенные чтению. Знаете, сколько получилось? 43,3 страницы в минуту. Около страницы в секунду. Количество страниц, Ростислав Владимирович, исподволь переходит в качество мышления и... характера. Пять лет учебы и – дурак. Законченный. Дипломированный. "Есть же постановление..."
Преображенский ответил что-то тихим, невнятным голосом. Саркастической ярости прославленного стиховеда, на которого ходили, как во МХАТ на Качалова, и помину не было. Юра то разбирал, то нет:
– ...За чем пойдешь, то и найдешь... Коли свое мнение назвали "отсебятиной", за которую... Вот и мою "отсебятину" изъяли... "Теорию ассонансов"... 1922 года книжица, чем она им мешала?.. А в Москве, чувствую, густо запахло Охотным рядом...
"Он что, контрик?", – мелькнуло у Юры, – запахло, видите ли... Ишь ты!
Юра быстро лег, натянул одеяло на голову. "Неудобно все же подслушивать!" Но стало нечем дышать, и он снова выглянул.
Сергей Викентьевич, тучный, розовощекий, маленький, по грудь Ростиславу Владимировичу, почти утонул в кресле, закинув скрещеные ноги на палку.
– О-ох! Время-времечко... Парттете ныне ветер в спину ураганный... Пинский Леонид Ефимович записку кинул из арестантского вагона, слышали, Ростислав Владимирович? Десять лет лагерей, как одна копейка. Не выжить бедняге... Пишет, душили его очень профессионально: лекции– де его с крамольным подтекстом. Придумали подтекст, а затем сами этот подтекст проанализировали... Кого-то учим на свою шею, Ростислав Владимирович. -Приподняв вытянутые ноги (узкие короткие брючки запузырились у колен) Сергей Викентьевич постучал палкой по ботинку. – Мой эскулап накаркал: "У вас, говорит, Сергей Викентьевич, откладываются в пятках соли". Куда уж лучше! Теперь хоть по паркету скользи, все равно по соли... Никуда от этого не уйдешь! Наказанье Божье!... Яшу Гильберга, бывшего нашего студента, вызывали кой-куда, так он говорил...
Юра снова накрылся одеялом с головой. Наконец вынырнул.
– ...При чем тут работа этого... бывшего студента Гильберга? – как-то встревоженно говорил Преображенский. – Не тащите его в университет! Хоть он семи пядей во лбу, не тащите!... Дружков его подобрали, сам он умен, опытен, ушел, и слава Богу... Умоляю, не тащите. Послушайте меня, старого идиота!...
Днем приехала Леля Светлова, новая помощница, которую он пристроил пока что на лаборантскую ставку. Привезла Юре пирожных, а Сергею Викентьевичу какой-то большой пакет, который просили передать...
Сергей Викентьевич раскричался:
– Я им сказал, никаких бумаг мне не посылать! Я болен!.. Почему взяли?!
Побурчал немного, покряхтел; захотелось сказать Леле, на которой сорвал злость, что-либо приятное; сообщил, что пришло письмо от Яши.
– Послали его в интернат, откуда директор сбежал. Мальчишки, как увидели его, знаете что закричали? "Ура-а! За шиворот не сможет хватать!" -Господи, воля твоя! – Сергей Викентьевич покачал головой. – И как он там управится, Яша твой...
– Он вовсе не мой! – жестко произнесла Леля.
– Эк вас! – с сердцем воскликнул Сергей Викентьевич (у дочери последний муж был третьим по счету, старик этого не одобрял). – Был у нас в университете профессор (он назвал имя), так тот брал со своей кафедры расписки: шуры-муры только после защиты магистерской диссертации. Умнейший был человек!
С Лелей шептались долго; она рассказывала вполголоса о книге американца Винера и о том, что на факультете хотят заняться математической лингвистикой... Сергей Викентьевич время от времени вздыхал: "Ох, пропишут ижицу..."
Проводив Лелю до двери, Сергей Викентьевич заперся в кабинете и открыл казенный конверт.
"Так и знал!"
В университете готовили торжественную научную сессию. Она посвящалась пятнадцатилетию сталинской конституции, и хотели, чтоб открыл ее академик Сергей Викентьевич Родионов.
Из-за этого Сергей Викентьевич и сказался больным. И вот тебе, достали...
"Господи, дай силы", – пробурчал Сергей Викентьевич и, отхлебнув кофе, принялся читать "разработку" своей вступительной речи.
Она представляла собой текст, напечатанный на машинке и негласно завизированный (он не знал этого) всеми организаторами торжеств, вплоть до нового зав. отдела науки ЦК партии Ждановым-сыном. Академику Родионову предстояло как бы узаконить все это своим именем крупнейшего в стране ученого.
Красный карандаш Сергея Викентьевича дергался, выделяя красоты современного газетного стиля:
"Расследованием вскрыты следующие факты... Безродные космополиты... -И две строчки известных имен в подбор. Наткнулся на имя Преображенского, который-де "воет из формалистической подворотни", дыхание занялось. Щеки Сергея Викентьевича заколыхались, красный карандаш уже не подчеркивал, а жирно обводил. "Низкопоклонники... на службе капиталистических монополий... злобствуя... растлевая... изрыгали хулу... поносили... оплевывали... наклепали... охаяли и ошельмовали... орудовали с соучастниками... отравляли зловонием..."
В этом месте Сергей Викентьевич не удержался и, красным карандашом, с нажимом, начертал на "разработке" крупными буквами: "УНИВЕРСИТЕТ – НЕ СТЕНЫ ОБЩЕСТВЕННОЙ УБОРНОЙ!"
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
Аресты ударили по университету, как цунами. Вслед за профессором Пинским стали исчезать все новые и новые аспиранты и студенты. Чаще других – бывшие фронтовики, живущие в общежитии на Стромынке. Те, кто свои взгляды соседям по комнате и в курилках формировал четко, игнорируя еще более четко работавшую систему доносительства. Дошла весточка и от взятого ранее Гены Файбусовича . Он получил свою "десятку" сразу и за космополитизм, и за буржуазный национализм, хотя они, казалось бы, друг друга исключают...
В университетских коридорах теперь говорили шепотом, как на похоронах.
Сергей Викентьевич волочил по коридору факультета опухшие ноги в старомодных, с ушками сзади, ботинках, насильственно улыбаясь и напряженно, до рези в глазах, всматриваясь в полумрак (Боже упаси не заметить кого-либо и не поздороваться!). Приоткрыв дверь канцелярии, он остановился в недоумении.
Испокон веков здесь стоял один-единственный стол, – за ним подвижнически билась над расписанием "хозяйка университетских аудиторий" любезнейшая Мария Никандровна.
Ныне вся комната была заставлена столами.
Сергей Викентьевич запамятовал, что треть читального зала недавно отгородили под кабинеты нового руководства; студентов выталкивали, куда придется... Спросил тревожно у писавших что-то ассистентов и лаборантов:
– Что это вас, как сор, в одну кучу смели?
– Никак нет, Сергей Викентьевич! – уязвленно заметил кто-то из угла, где трещал арифмометр. – В кулак собрали!
– А по кому бить? Ну-с?
Не дождавшись ответа, Сергей Викентьевич отыскал взглядом седенькую голову Марии Никандровны с пучком растрепанных волос на затылке. Пожаловался ей, что сегодня – подумать только! – ни один студент не явился ни на хинди, ни на литовский язык.
– Уж не совместили ли мои семинары с чем-нибудь политэкономическим? Взгляните, голубушка... Какая группа? Аспирантская, где Юрочка Лебедев...
Старушка провела карандашом по графам, карандаш в ее руке дрожал, и это испугало Сергея Викентьевича: "По ошибке ли?"
– Значит, вы, голубушка, переставите?
– Что вы, Сергей Викентьевич! Я как-то раз переставила. Наплакалась. Теперь без ректора нельзя перышка купить, не то что... Строгости! Все сам!