Текст книги "На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946-1986"
Автор книги: Григорий Свирский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 34 страниц)
Но – для читателя – всего этого как бы нет. Порок не искоренен: кого не застрелили гитлеровцы, добивают абросимовы.
Такова сила повести «В окопах Стадинграда».
Прочтите эту бесстрашную книгу.
Как встретил Запад книгу, открывшую вместе с повестью «Двое в степи» Э. Казакевича правду сталинской эпохи? Заметил ли хотя бы очевидное: в повести сказалось больше, чем автор хотел или решился сказать; что, к примеру, антиподы В. Некрасова – и прекрасный Ширяев, и преступный Абросимов – оба обладают правом на бессудное убийство, «трясут пистолетами»? И отнюдь не только в часы атаки… А трибуналами запугивают лишь второстепенных героев.
Фаворитом в те дни выскочил Константин Симонов. Его командировали в Америку с его строго дозированной сталинистской прозой. Он собрал весь газетный мед.
Это был удавшийся маневр агитропа ЦК: даже те в США, кто пристально и доброжелательно следил за новинками советской литературы, заметили лишь следующее: «Под конец года появился роман «Сталинград» В. Некрасова, хотя во многом повторяющий и подкрепляющий настроения симоновских «Дней и ночей…»
(Точная творческая характеристика постоянного Секретаря Союза писателей СССР К. Симонова, сложившаяся о нем за четверть века, такова: «Симонов всегда первым выскакивает на разминированное поле…»)
«… обе эти вещи, – продолжим обобщающую цитату, – посвященные первому периоду войны, не могут претендовать на ведущее место в литературе и – главное – ничего не рассказывают о том, о чем думают и что встретили люди дома, вернувшись с войны».
Как говорится, отделили пшеницу от плевел…
4. «Затылком к ростомеру»«Помилованная» В. ПАНОВА и приговоренный В. ГРОССМАН.
Массовый расстрел еврейских писателей. Выбор Ильи ЭРЕНБУРГА.
– Как живете? – спросил у однажды зимой сорок девятого года вполне благополучного писателя К.
– Как? Как и все! – отозвался он со своей одесской живостью. – Затылком к ростомеру…
Мы шли по пустынному Москворецкому мосту; К. объяснил под свист ледяного ветра, то и дело озираясь, не подслушивают ли.
В концлагере под Веймаром был ростомер с отверстием для дула. Заключенного приставляли к нему затылком, будто бы измерять рост. И стреляли в затылок.
Вот и я… Опубликуешь что-либо – ставят к ростомеру. Ждешь в холодном поту, то ли отмеряют, какую премию дать: первую – вторую – третью степень признания. То ли грянет выстрел…
Ставили «затылком к ростомеру» и Веру Панову.
Ее роман «Кружилиха» вряд ли останется в истории литературы как произведение искусства. Он останется памятником общественной мысли. Мысли смелой и честной.
Веры Пановой уже нет, и некому отделить пшеницу от плевел – рыхлых публицистических глав-заставок, рожденных страхом, или от обязательного соцреалистического хэппи-энда – добродетель торжествует! Некому отбросить то, что мысленно отбрасывал читатель.
А жаль!.. «Кружилиха» Пановой приблизила ее к Некрасову и Казакевичу.
Впервые мы разговорились с Пановой в ночном саду, в доме творчества в Коктебеле, в 1966 году. У меня только что закончилась очередная схватка с партийными властями Москвы, и дежурная принесла мне записку. Записка была от Веры Федоровны. Я пошел в коктебельский парк, как на свидание.
«Что вы, что вы делаете?! Такая махина перед вами. переедут и не оглянутся…» – У Веры Федоровны тряслись губы. Лицо было белым. Ни кровинки. Лицо перепуганного насмерть человека…
Это меня поразило. Да кого б не поразило?!
Вглядитесь в ее портрет. Фотография Веры Федоровны открывает почти каждую ее книжку; вы поймете: это человек сложный, сильный. У Пановой прямой, проницательный взгляд серых глаз. Неуступчивый взгляд, властный…
Что привело Панову в такое состояние? В 66-м году, когда время смело уж и Сталина, и Хрущева, когда казалось – и ей, и другим ничто не грозит.
Возможно, она и ранее была не столь отважна, как думали…
Но тем мужественнее ее стремление стучаться в запретные места.
Еще в 1948 году Вера Панова заставила мыслящего читателя задуматься о новом классе.
Именно об этом «руководящем», губящем страну классе бюрократов впервые зашептались тогда многие студенческие аудитории – это закономерно в стране, где выражения «классовая борьба», «классовая ненависть» полвека не сходят со страниц газет, ежедневно гремят по радио. Слово «класс» в столь непривычном контексте старались, правда, не произносить – из предосторожности…
Я не буду останавливаться на повести «Спутники», действие которой разворачивается в санитарном поезде. Это честная и талантливая книга Веры Федоровны о героях и страдальцах; однако она не столь глубока, как социально взрывная проза Некрасова и Казакевича.
Зато вторая книга Пановой поставила ее в один ряд с этими писателями.
В 1944 году Вера Федоровна жила на Урале, в городе, который всегда назывался Пермью, а тогда – Молотовом. В предместье Перми – Мотовилихе расположены гигантские заводы. Здесь, в Мотовилихе, Вера Федоровна и начала свой роман «Кружилиха».
«И хотя я уже писала что-то на своем веку, – говорила она в автобиографии, – здесь впервые узнала, как трудна писательская работа и как она сладостна…»
Вот начало «Кружилихи»: Уздечкин, руководитель профсоюза, заявляет в присутствии всех городских властей: «Никакой согласованности у нас нет. А есть… директорское самодержавие».
Это сказано о заглавном герое в годы сталинского самодержавия.
Нет, это не было случайным совпадением или намеком: все руководители «Кружилихи» – маленькие самодержцы.
Вот, к примеру, главный конструктор Владимир Ипполитович: «Он мог уволить человека неожиданно и без объяснений – за малейшую небрежность, за пустяковый просчет и просто из-за каприза».
Но начнем все же с главного и почти легендарного героя Листопада.
Самодержавие Листопада освещается целенаправленно, с большим мастерством, приемом всестороннего и многоступенчатого обнажения.
Он терпеть не может Уздечкина. Почему?
Процитируем Панову, чтобы не было ощущения своеволия комментатора:
«Листопаду говорили, что у Уздечкина большое несчастье: жена его пошла на фронт санитаркой и погибла в самом начале войны; остались две маленькие девочки, подросток, брат жены, и больная старуха-теща; Уздечкин в домашней жизни – мученик. Листопад был равнодушен к этим рассказам, потому что Уздечкин ему не нравился».
Это легко понять.
Листопад равнодушен не только к неприятным ему людям. Казалось бы, он любит свою молодую жену Клавдию. Но случается несчастье, Клавдия умирает во время родов. После нее остаются дневники; она вела их при помощи стенографии, чтобы никто не мог прочесть. По просьбе Листопада его секретарша расшифровывает дневники. Оказалось, что Клавдия была бесконечно одинока. Рядом с ней жил человек, для которого она, Клавдия, как бы не существовала. «Я – после всего, – писала она для самой себя. – Если я умру, он без меня прекрасно обойдется».
Как-то, когда он пришел с завода и тут же заснул, Клавдия громко спросила, любит ли он ее. «Я без тебя была счастливая, а с тобой несчастливая… Для чего ты женился на мне? Кто ты мне?.. Прости меня, если я требую больше, чем мне полагается, но я не могу жить без счастья…». Этими словами и заканчиваются дневники Клавдии, которые секретарша Листопада так и не показала властительному директору: зачем тревожить его превосходительство?..
Кто знает, возможно, Листопад и в самом деле не очень любил свою молодую жену, далекую от его всепоглощающих забот.
Однако мать свою он действительно любит, в этом нет сомнения: он часто вспоминает детство, деревню, сенокос, мать, как праздники нелегкой жизни.
И вот любимая, с волнением ожидаемая мать приехала, сын просит ее прожить у него все лето.
«Лето? Ловкий ты, Сашко! – отвечает удивленная мать. – Через две недели жнитва начнется. Я ж теперь голова колхозу, ты и не спросишь. И про Олексия не спросишь…» (Подчеркнуто мной. – Г. С.)
Рассказ матери об Олексии, отчиме Листопада, – один из самых поэтичных в «Кружилихе». Слепой Олексии пытается помочь ей, чем может. Как-то затачивал косы, порезал руки, а не видит, что порезал, спрашивает жену: «Чого это кровью пахнет?»
Листопаду после попрека матери, – сообщает автор, – «до того стало стыдно, даже покраснел». Остановимся здесь, поразмышляем.
Вера Панова от главы к главе как бы подводит к главному герою близких ему людей.
К Уздечкину он, как мы знаем, нетерпим.
К жене – равнодушен; дневник не случайно расшифрован посмертно.
Листопад бездушен и к самым близким людям.
Панова пристально вгляделась в положительного героя сталинской эпохи, любимца партии и что акцентировала, что посчитала доминантой образа, его стержнем?
Бездушие героя, бесчеловечность, нравственную глухоту…
Более всего рады Листопаду, тянутся к нему – жулики (скажем, его шофер Мирзоев, который «широко эксплуатировал» директорскую машину, жил припеваючи).
И – представители партийного аппарата, которые, как и жулик Мирзоев, боготворят его, выгораживают, как могут. Живут при нем как у Христа за пазухой.
Значит, и они преступно корыстны? Их устраивает его сила, пусть даже безнравственная, бесчеловечная?
Смелая и глубокая книга Веры Федоровны подводит к этой мысли каждого, кого еще не отучили думать…
Естественно, прямо сказать об этом Вера Панова не может. И потому Рябухин, секретарь парткома, сила на заводе огромная, для порядка ругает Листопада:
«Ты сукин сын, эгоцентрист проклятый, но я тебя люблю – черт знает тебя, почему». (Подчеркнуто мной. – Г. С.)
Чтобы как-то пройти по минному полю собственных открытий, Вера Панова придумывает смехотворную мотивацию: Рябухин на войне был контужен, на время ослеп, а когда прозрел, «ему казались прекрасными все лица вокруг».
…Слепота партийной власти – и это не предел глубины, а только веха на пути исследования. Вера Панова идет дальше, посягая на неприкасаемое.
Отчего народ терпит Листопада и его холуев? Не справедливо ли беспощадное выражение: каждый народ заслуживает то правительство, которое имеет?
Вот он, представитель народа – Лукашин, бывший солдат, честнейший человек, тихий, работящий, обойденный наградами. Вера Федоровна постоянно подчеркивает, что именно он, Лукашин – олицетворение народа в «Кружилихе». Гораздо позднее, в автобиографии, изданной в 1968-м, через двадцать лет после выхода «Кружилихи», она прямо пишет об этом: «В схватке Листопада с Уздечкиным все время рядом присутствует Лукашин и, не вмешиваясь в спор, напоминает: «Товарищи, товарищи, существую и я…»
Голоса его, конечно, никто не слышит. Лукашин – это своеобразный Теркин на том свете, явившийся в мир задолго до появления Твардовского. Только не улыбчивый, а грустный Теркин. Подземный: у подземных жителей голоса нет…
…Однако роман написан как бы по канонам социалистического реализма; нужна, следовательно, реалистическая мотивация безгласия народа; почему, в самом деле, Лукашин не борется со злом? Бессилен перед подлостью? Что стряслось с героем, олицетворяющим народ?
«В детстве его корова забодало», – отвечают односельчане.
Что имела в виду Вера Федоровна под этим: татарское нашествие, революцию, годы террора и массовой высылки крестьянства?
Простор для мысли читателя…
Такова сила талантливого иронического подтекста в книге, написанной при жизни самого кровавого самодержца, которого только знала земля!
Листопада и таких, как он, повествует автор, держит наверху народная толща; деревенский и полудеревенский рабочий люд, наши вековечные молчальники; привыкшая к произволу интеллигенция, неукротимый Уздечкин, образом которого начинается и по сути завершается изобличение подлой эпохи…Выясняется вдруг, что героически честный, неподкупный Уздечкин, народный страж, борец за огороды и пенсии, человек выборный и уважаемый, так же черств, как и его антипод Листопад, сталинский герой.
Уздечкин черств, правда, не умом, не осознанно и цинично, как Листопад, декларирующий: надо уметь жить так, чтоб «было сладкое», а черств сердцем, измученным всеобщей дерготней, приниженностью, нищетой, деревенской и фабричной. Черств даже к Толику, брату погибшей жены, который молча плачет от безучастия родни, отвернувшись к стене.
Образ Уздечкина, больного человека, страдальца, заслуженно выдвинутого народом, – может быть, самый сильный удар Веры Пановой по системе, иссушающей, мертвящей даже таких людей…
И «положительный» Рябухин, символ партии на заводе, говорящий на чудовищном языке, где смешаны «харч» и «реноме», такой же. Все руководители «Кружилихи», до единого, душевно черствы, бездушны, безжалостны к самым близким людям своим…
По объективной сути они сближены жестоким временем, как и герои-антиподы Виктора Некрасова.
Такова правда эпохи, какой увидела и описала ее в 1944–1947 годах, годах массовых расправ, Вера Федоровна Панова.
Разумеется, расправиться с ней попытались немедля. В журнале «Крокодил» появился издевательский фельетон «Спешилиха». От «Кружилихи» не оставили камня на камне.
Вера Панова была лауреатом Сталинской премии (за повесть «Спутники»); таким тоном со сталинскими лауреатами не говорили – было очевидно, что погром инспирирован отделом культуры ЦК партии, по крайней мере.
Все работы Пановой были приостановлены. На публичных лекциях «люди из публики» начинали задавать вопросы: «Доколе будут терпеть «очернительство этой Пановой?», «Почему на свободе Панова, оклеветавшая народ и партию?»
Панова не стала ждать «черного ворона». Она знала, как в самодержавной России дела делаются… Она написала письмо «на высочайшее имя» и сумела, через Поскребышева, это письмо передать.
Сталин не откликался на жалобы писателей (исключения единичны: Горький, Булгаков, еще несколько имен). Но, случалось, бывал «отзывчив», когда писали литераторы-женщины. Незадолго до Веры Пановой к нему обратилась за защитой Вера Инбер, которую он тоже «оградил от посягательств»…
Восточный деспот, Сталин не считал женщин существами вполне равноправными и уж конечно не боялся их.
…Однако В. Панову предупредили, как и Казакевича: «Смо-отрите, Вера Федоровна…»
Казакевич, как мы знаем, был сломлен после повести «Двое в степи», Вера Панова стала иной после «Кружилихи»…
Даже в шестидесятых годах у нее тряслись губы, когда она вспоминала о тупой и жестокой государственной машине, которая возвеличила ее премией, а одновременно спустила на нее с цепи всю свору лагерных овчарок во главе с Кочетовым.
Да, странная это была победа… Спустя два года после присуждения Сталинской премии за роман «Кружилиха» вдруг появляется в печати ругательное «письмо читателя».
Была и такая форма расправы, она сохранилась и по сей день: «письмо читателя». Это блистательно описано в стихотворении Александра Галича о Климе Петровиче Коломийцеве, знатном рабочем, которому, помните, «чернильный гвоздь» – обкомовский порученец сунул в машине, по пути на митинг в защиту мира, бумажку, чтоб тот познакомился наскоро «со своей выдающейся речью…»
21 сентября 1950 года в статье «Мастерство писателя» дважды лауреат Сталинской премии Вера Панова все еще вынуждена отбиваться от подобных «выдающихся речей» знатных токарей, которые почему-то не могли простить ей, нет, не образ токаря, а образ сановного Листопада.
Странные токари, пекущиеся только о бюрократах!.. Выступать против знатных токарей и весьма незнатного тогда Кочетова становилось все трудней и трудней. Порой уж и головы нельзя было поднять. «Кружилиху» критиковали так, словно книга стала другой.
* * *
…Не книга Пановой изменилась – времена изменились, изменились по-сталински круто. Откровеннее всего это проявилось в шумном разгроме романа Василия Гроссмана «За правое дело», опубликованного журналом «Новый мир» в 1952 году.
Казалось бы, этот роман о войне. Только о войне. Однако в нем то и дело пробиваются наружу темы, впервые поставленные в послевоенной литературе Верой Пановой, – невыносимые Сталину темы социального размежевания советского общества… Вот только два небольших эпизода, чтобы вы сами судили об этом.
Любимый герой автора, полковник Крымов, едет к фронту. Он подъехал к переправе, забитой бегущими от немцев людьми. На переправе некий генерал, «открыв дверцу легковой машины, крикнул в толпу, шагавшую по мосту: «Куда вы? Посторонитесь! Дайте проехать!»
И пожилой крестьянин, положив руку на крыло машины, сказал необычайно добродушно, лишь с легкой укоризной, как крестьянин говорит крестьянину: «Куда, куда, сами ведь видите, туда, куда и вы, – жить-то всем хочется»…
И в этом простодушии крестьянина-беженца было нечто такое, что заставило генерала молча и поспешно захлопнуть дверцу».
Но вот началась паника, очередной жестокий налет на переправу. Крымов хоть и ехал он к фронту, а не от фронта, и потому ему отдавалось предпочтение, крикнул нетерпеливо шоферу, топнув ногой, чтоб ехал быстрее.
Вот как описывает это, казались бы, малоприметное событие Василий Гроссман:
«На плоских понтонах, упершись грудью в настил моста, стояли два красноармейца, их службу на понтонах считали тяжелой даже саперы и регулировщики, обслуживающие переправу, им доставалось больше огня и осколков, чем тем, кто работал на берегу, да и нельзя уберечься от этих осколков посреди реки в тонкобортных понтонах.
Когда Крымов нетерпеливо звал водителя, один понтонер сказал второму: «Легкари!» Этим словом, они, видимо, обозначали не только едущих на легковых машинах, но и тех, кто хотел легко отделаться от войны и долго жить на свете.
Второй спокойно, без осуждения подтвердил: «Легкарик, торопится жить».
Что началось после выхода романа Василия Гроссмана! Заголовки газет кричали: «На ложном пути!» Писатель Михаил Бубеннов отправил письмо о романе Гроссмана Сталину.
(Сталину писала вся Россия. Измученная Россия искала у него правды и защиты.
Никакая канцелярия не могла бы справиться с таким потоком писем, и большая часть писем сжигалась. Мне рассказывал об этом знакомый литератор, служивший в те годы солдатом в охране Кремля. Даже через много лет голос его пресекался от волнения, когда он говорил, как бросались в огонь тысячи нераспечатанных конвертов с заветным адресом: «Москва, Кремль, товарищу Сталину Иосифу Виссарионовичу».)
…А письмо Михаила Бубеннова попало на рабочий стол Сталина в тот же день.
В газете «Правда», куда письмо было сразу же переправлено, к тексту боялись прикоснуться, не поставили даже нужных запятых. Сами рассказывали потом об этом с восторгом: то был уж не текст Бубеннова. После того как его прочитал, с карандашом в руках, сам, это был уже текст исторический, неприкасаемый, вроде государственного гимна…
«Новый мир», опубликовавший Гроссмана, немедля отмежевался от своего автора.
Фадеев потребовал распять виновников.
И взошла звезда Александра Чаковского, страстного обличителя В. Гроссмана.
«Желтая звезда… в красной каемочке полезного еврея».
Василия Гроссмана рвали в клочья, как годы спустя – Солженицына.
И писатель не вынес, когда позднее вдруг «арестовали» вторую часть романа о Сталинграде, изъяли все 17 экземпляров рукописи; он умер от рака, успев ударить своих убийц из гроба посмертно изданной повестью «Все течет». Но об этом разговор особый…
Трагический опыт Василия Гроссмана спас много рукописей советских писателей, «пишущих в стол» ради будущего. Рукописи снова стали прятать, и надежно.
Василию Гроссману не было пощады. Время шло к новым процессам. К убийству писателей, творивших на языке идиш. Эти факты известны. Но есть одно обстоятельство, исследователями литературы не замеченное.
Шовинист, антисемит Сталин расстрелял вовсе не крамольных, опасных ему Гроссмана и Казакевича, а вполне советских еврейских поэтов и прозаиков, прославлявших сталинскую эпоху, колхозы и ударные бригады. Расстрелял всех – Переца Маркиша, Д. Бергельсона, Фефера, Квитко, создавшего восторженные стихи, которые все наше одураченное поколение твердило наизусть:
Климу Ворошилову письмо я написал:
Товарищ Ворошилов, народный комиссар…
За полгода до смерти Сталин успел уничтожить весь цвет советской литературы на идиш.
Этакое неожиданное кви про кво – один вместо другого из итальянской комедии масок. Кви про кво кровавой деспотии.
12 августа 1952 года по приказу Сталина были свезены в один лагерь и расстреляны члены Еврейского антифашистского комитета.
То, что разгром литературы и интеллигенции примет после революции антисемитский характер, очень точно предвидели сами черносотенцы, вернее, их идеологи. Вот отрывок из стенограммы заседания 3-й Государственной думы. Выступает редактор погромного листка «Киевлянин» Шульгин, позднее пригретый Хрущевым.
«Революция в России пойдет по еврейским трупам!» – воскликает Шульгин с трибуны.
Пуришкевич, глава черносотенного «Союза Михаила Архангела» кричит с места: «Так!»
Шульгин продолжает: «…пойдет по еврейским трупам, потому что евреи есть сторона наименьшего сопротивления, и толпа будет бить по ним!»
Пуришкевич с места: «Правильно».
Космополитическая кампания развивалась, как видим, точно по этой программе…
В те дни Илья Эренбург получил звание лауреата Сталинской премии… И творчество и личность Ильи Эренбурга были сложны, противоречивы и несли на себе, за немногим исключением, печать соглашательства: он пытался уцелеть. Но… жертвам погромных кампаний писать больше было некуда, Сталин не отвечал, – и они писали Эренбургу; его дача в Новом Иерусалиме под Москвой была едва ль не до самой крыши завалена письмами растоптанных и поруганных. Что он мог сделать? Он опубликовал в «Правде» статью, умолявшую не удивляться духовному единству гонимых: «Если завтра начнут преследовать рыжих и курносых, мы станем свидетелями единения рыжих и курносых…» Он переслал в ЦК несколько ужасающих писем. среди которых, помню, было письмо от соседей русской женщины-уборщицы. Прочитав в газете, что ее муж, оказывается, злодей-космополит, она сошла с ума и ночью зарубила топором и самого космополита, и троих детей, прижитых от него.
Трагедии, пострашнее шекспировских, разыгрывались в снежных глубинах России, привыкшей верить печатному слову.
Даже робкое вмешательство Эренбурга вызвало ярость профессиональных убийц.
Заведующий отделом культуры ЦК партии товарищ Головенченко объявил на заседании редакторов газет под бурные аплодисменты о том, что «сегодня утром арестован, враг народа космополит № 1 Илья Эренбург».
Поспешил Головенченко, не проверив информации; непростительно поспешил: Сталин не любил, когда аппарат забегал вперед…
Один из редакторов тут же из зала позвонил на квартиру Эренбурга и… застал его дома.
Илья Эренбург потребовал, в свою очередь, немедля соединить его со Сталиным, и новому лауреату Международной Сталинской премии не отказали.
…Головенченко вынесли из собственного кабинета на Старой площади с инфарктом, тогда-то и облетела Москву знаменитая фраза Льва Кассиля: «И у них бывают инфаркты…»
Не знаю, может быть, сыграли роль горы писем, эти потоки скорби, которые подхватили и понесли его утлую писательскую ладью, – Илья Эренбург нашел в себе силы распрямиться и ослушаться Сталина…
В Сибири, Казахстане и Голодной степи уже выстроили бараки для высылки еврейского населения СССР, в день, когда на Красной площади 30 апреля 1953 года у Лобного места вздернут на виселицу «врачей-убийц»…
В комбинате «Правды» собрали «государственных евреев» – подписываться под статьей, одобряющей высылку всех евреев, до грудных детей включительно, чтоб спасти-де их от гнева народа…
Лев Кассиль, который вслед за генералом Драгунским, историком Минцем и другими уже подписал этот документ («А куда деваться?» – бурчал он), рассказывал, как Илья Эренбург поднялся и, ступая по ногам и пошатываясь, пошел к выходу… На него смотрели с ужасом, как на человека, выпавшего из окна небоскреба. Илья Григорьевич позже сам рассказывал, что испытал в эти минуты, когда впервые решился воспротивиться воле Сталина, то есть умереть.
«Я думал, меня возьмут тут же, у выхода из конференц-зала… Вижу, в коридоре никого. Ну, думаю, у гардероба… Нет, дали одеться. Вышел, сказал шоферу: «На дачу самой длинной дорогой…»
Эренбург писал в машине письмо-завещание, ни минуты не сомневаясь, что его возьмут у дачи…
Эренбург распрямился в конце жизни.
Об этих его годах, пожалуй, можно сказать словами поэта Иосифа Керлера, брошенного в рудники Воркуты:
Мне кажется, в то время
Я был уже гранатой,
Весь начиненный
смертью
и расплатой.
На том «патриотическом сборище» никто, кроме Эренбурга не осмелился поднять головы.
Впрочем, протесты были, но несколько своеобразные: смертным запоем запил во время погромных кампаний Всеволод Вишневский, хотя лично ему не грозило ничего. В ответ на предостережение врача он спросил, сколько еще проживет, если будет пить так же.
– Три года, – ответил врач.
– Впо-олне достаточно.
И – умер. Точно в отведенный самому себе срок…
Кровавый разгул был удесятерен первьм в России атомным взрывом. На заявление ТАСС немедля откликнулся Е. Долматовский; он написал – что бы вы думали? – «Атомную колыбельную»:
…не тол, не динамит,
Есть посильнее вещество
Теперь в твоем краю.
Не буду называть его…
Баюшки-баю…
Империя ощутила себя неуязвимой – атомным эхом пришел указ о расстрелах.
12 января 1950 года в СССР была восстановлена смертная казнь.
Кровавый девятый вал сталинщины ударил, как мы уже знаем, и по Союзу писателей.
Кто, зная это, бросит камень, скажем, в Веру Панову, отшатнувшуюся от социальных проблем, как отшатываются от мчащегося поезда.
С кем была она все эти годы, о чем молчала, когда писала свою талантливую лирическую прозу: «Сережа», «Валя», «Володя», сценарии-кормильцы?..
В 1967 году было передано в Президиум IМ Всесоюзного съезда писателей, а затем в самиздат и широко разошлось по России письмо, подписанное незнакомой широкому читателю фамилией «Д. Дар, член СП».
Д. Дар, автор нескольких книг, общительный, добрый старик, который уже давным-давно не обижался, когда его представляли молодым писателям так:
– А это муж Веры Федоровны…
Мужу Веры Федоровны было посвящено в те годы почти дружеское четверостишие:
Хорошо быть Даром:
Получаешь даром
Каждый год по новой
Повести Пановой.
Вот отрывки из этого письма Президиуму IV Всесоюзного съезда писателей СССР.
«Не имея возможности выступить на съезде, прошу приложить к материалам съезда мое нижеследующее открытое письмо:
…пришло время покончить с иллюзией, будто государственные или партийные служащие лучше, чем художники, знают, что служит интересам партии и народа, а что вредит этим интересам. Сколько их было в России, разных Бенкендорфов, Ильичевых и Поликарповых, безуспешно пытавшихся задушить и поработить русское искусство!
Нынешний съезд должен назвать своим подлинным именем такое явление, как бюрократический реализм. Только то, что угодно чиновникам и служащим разных ведомств (в том числе и такого бюрократического ведомства, как Союз писателей), получает спасительный ярлычок социалистического реализма…
Мы не нуждаемся ни в чьей опеке. А тот литератор, который не чувствует своего права самостоятельно творить, тот, кто по своей глупости, невежеству, неопытности или трусости испытывает необходимость в подсказке, руководстве и опеке, тот попросту не достоин носить высокое звание писателя.
9 мая 1967 г.Ленинград»
Это письмо подписано Д. Даром, мужем Веры Пановой. Я верю, что она разделяла мысли, выраженные в этом письме.