Текст книги "Русская литература XVIII векa"
Автор книги: Григорий Гуковский
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 53 страниц)
В автобиографии он вспоминал: «в 1735 году в апреле, по имянному монаршему повелению сочинил лирическую комедию. Радость Душеньки, которая и удостоена была высочайшей апробации, и в знак монаршего благоволения при сем случае пожалована ему от государыни табакерка, вскоре же потом пожалованы на заплату долгов деньги. По представлении же комедии на придворном театре, пожалована еще табакерка. В 1787 году сочинил драму «Славяне», которая по подании оной ея и-му в-ву удостоена нового монаршего благоволения и сочинителю при том пожалован перстень... В том же году, по именному монаршему повелению, сочинил из русских пословиц два театральных представления, кои также удостоены монаршего благоволения и на театр отданы».
Богданович сделался официальным специалистом по пословицам. Он вообще старательно прославлял усердие русского народа к богу, монархам и помещикам, в этом плане подделываясь под народные и «демократические» мотивы. И вот в духе псевдонациональных деклараций Екатерины, в духе официальной пропаганды идеализированного смирного мужичка Богдановичу было поручено императрицей подготовить издание сборника русских пословиц. В 1785 г. этот сборник вышел в свет. Это была откровенная фальсификация фольклора. Богданович перекраивал и «редактировал» пословицы, вгоняя их в «правильный» размер, распространяя их до размера двустишия или четверостишия-сентенции, и в то же время подбирал и подгонял пословицы таким образом, чтобы подкрепить ими крепостническую и монархическую легенду о мужичке. Квинтэссенция этой легенды выражена в стихотворном «Письме поселянина к военачальнику», написанном Богдановичем.
«Душенька».Центральным, лучшим произведением Богдановича, доставившим ему славу, была «Душенька». Она создавалась в ту пору, когда Богданович не стал еще окончательно «шинельным» поэтом, но когда начался уже его отход от передовых взглядов и стремлений его молодости. Богданович писал ее в середине, вернее, во второй половине 1770-х годов. Первая «книга» поэмы была издана в 1778 г. (с названием «Душенькины похождения»); следует думать, что остальные части поэмы не были еще тогда готовы. Полностью поэма вышла в свет только в 1783 г. (Богданович производил стилистическую правку текста поэмы и в последующих изданиях ее – 1794 и 1799 гг.). Переходное состояние творчества Богдановича наложило свой отпечаток на его поэму.
«Душенька» выросла на основе стилистической традиции школы Хераскова; она многим обязана и стилистике басни (самый стих поэмы, разностопный ямб, связывал ее с басней), и опыту легкого рассказа повестушек в стихах Хераскова, и отчасти героикомической поэме. Свободная речь рассказчика укладывается в привычные формулы, выработанные поэзией школы Хераскова. Но поэтическая система, воспринятая Богдановичем смолоду, в его поэме начинает перестраиваться, служить иным идеологическим и эстетическим задачам.
«Душенька», как и героикомические поэмы, снижает царей, богов и героев античного мира, но она не «груба», в ней нет своеобразного реализма «Елисея», нет «низкой» натуры, нет ямщиков-мужиков. Богданович стремится в «Душеньке» к изяществу салонной игривости, как он стремится к пасторальной изысканности придворного балета в своей любовной лирике (песнях, идиллиях). Самая эротика его поэмы иная, чем в «Елисее», – не полнокровная полубарковщина «Елисея», а гривуазность салонного флирта.
«Душенька», как и поэма Майкова, несмотря на свой мифологический сюжет, не лишена полемических выпадов литературного характера и вообще элементов злободневности, нарушающих ее античную декорацию. Но Богданович хочет быть «аполитичным» в своей поэме, т.е. воздерживается от социальной и политической критики и учительности. В канву рассказа о древних греках вплетаются мотивы великосветской современности. Греческие персонажи неприметно превращаются у Богдановича в вельмож или царей его эпохи, и окружение их подменяется окружением петербургского или царскосельского дворцового празднества. Описание очарованного дворца Амура становится прославлением дворцов и парков российской самодержицы. Античный миф дается не всерьез, а в травестированном виде, в тонах безобидной шутки дамского угодника и льстеца. Весь аппарат образов и мифологии Богдановича связывается с представлениями о балетах, праздниках, о живописи и скульптуре, украшавших дворец.
Сама героиня поэмы нередко становится похожей на комплиментарный портрет Екатерины II (см., например, описание портрета Душеньки во II книге, напоминающее известный портрет Екатерины верхом на лошади). Богданович включает в поэму и комплиментарный намек на московский маскарад 1763 г. «Торжествующая Минерва» и намек на организацию на счет Екатерины «Собрания, старающегося о переводе иностранных книг». Душенька стала читать:
...переводы
Известнейших творцов;
Но часто их она не разумела,
И для того велела
Исправным слогом вновь Амурам
перевесть,
Чтоб можно было их без тягости
прочесть.
Зефиры, наконец, царевне приносили
Различные листки, которые на свет
Из самых древних лет
Между полезными предерзко
выходили,
И кипами грозили
Тягчить усильно Геликон.
Царевна, знав, кому неведом был
закон,
Листомарателей свобод не нарушала,
Но их творений не читала.
В таком издевочно-игривом тоне говорит Богданович (в последних стихах приведенного отрывка) о борьбе прогрессивной журналистики с официальной в 1769–1773 гг. «Различные листки», которые «предерзко выходили», – это, конечно, сатирические листки Новикова и т.п., а «полезные» листки, выходившие тогда же, – само собой, «Всякая всячина».
Салонный стиль «Душеньки» поглощает без остатка мысль, лежавшую в основе античного мифа об Амуре и Психее, о любви души (ψυχή– по-гречески – душа; отсюда и имя героини Богдановича). Богданович следовал в своей поэме изложению не Апулея в его «Золотом осле», а роману Лафонтена «Любовь Психеи и Купидона» (1669), написанному прозой со стихотворными вставками. Но Лафонтен, стремясь к предельной простоте рассказа, задавался целью воссоздать дух античности, как он ее понимал. Богдановича не интересуют ни античность, ни миф сами по себе. Он пишет изящную сказку, и его задача – увести читателя от больших и серьезных проблем в светлый, веселый мир шутки, легких чувств, безобидных горестей, розового света. Поэтому вся его поэма от начала до конца шутлива, иронична. Он низвергает своей усмешкой все идейные кумиры. Он смеется над людьми и над богами, над любовью и над страданием, над Венерой и даже иной раз над самой Душенькой. При этом его смех – не сатирический смех отрицающего сознания; это смех спокойный и безразличный. Богданович не верит больше ни в какие идеалы: он верит только в смех, в возможность забыться, в то, что можно заполнить эстетизмом пропасть в душе, заменить улыбкой, позой и любованием фикциями настоящую жизнь.
Вот, например, царь, отец Душеньки, в глубоком горе расстается с дочерью, которую он принужден оставить на таинственной горе в добычу неизвестному чудищу:
И напоследок царь, согнутый скорбью в крюк,
Насильно вырван был у дочери из рук.
Так же легко и шуточно изображены мифологические божества, например, Амуры услужают Душеньке:
Иной во кравчих был, другой носил посуду,
Иной уставливал, и всяк совался всюду;
И тот считал себе за превысоку честь,
Кому из рук своих домова их богиня
Полрюмки нектару изволила поднесть.
И многие пред ней стояли рот разиня:
Хоть Амуры в том,
По правде, жадными отнюдь не почитались,
И боле нежели вином
Царевны зрением в то время услаждались.
Совсем забавно рассказано в поэме о том, как Душенька, изгнанная из дворца Амура, решилась окончить жизнь самоубийством, – но неудачно, так как заботливое божество отстраняло от нее все виды смерти. Наконец, Душеньку встретил старик-рыбак:
Но кто ты старец, воспросил.
“Я Душечка… люблю Амура…”
Потом заплакала, как дура,
Потом, без дальних с нею слов,
Заплакал вместе рыболов,
И сней взрыдала вся Натура.
Так забавляют Богдановича самые слезы.
Богданович шел иным путем, чем Муравьев, но он пришел, в сущности, к тому же; Муравьев говорил, что сладостные красоты искусства – это то, «что создал бог для украшения пустой вселенной». Этим украшением и занимается Богданович; и для него все равно – комплиментировать ли Екатерину или нет. Для него его поэма – только сказка, игра опустошенного ума, «легкая игра воображения», как определил «Душеньку» Карамзин, и все образы сказки для него безразличны, равно фиктивны, равно иллюзорны.
Поэтому Богданович вспоминает о морали своей сказки, о смысле ее сюжета только тогда, когда пришло время уже кончать ее; Поэтому он так мало занят сюжетом мифа и больше всего уделяет места и искусства описаниям очаровательного мечтательного мира сказки, блаженных садов и т.п. Поэтому, хотя он иногда довольно близко следует за изложением Лафонтена, он создает оригинальное произведение, потому что стиль, детали, тон – все у него свое, а в стиле, деталях и тоне весь смысл поэмы как выражения эстетизма упадочнического толка. Читатель, уже имевший в то время в руках в русском переводе и роман Апулея (перевод Е.И. Кострова, 1780), и роман Лафонтена (перевод Ф. Дмитриева-Мамонова, 1769), мог без труда увидеть сам различие трактовки единого сюжета у всех трех писателей.
Таким образом, стремление Богдановича к изяществу и легкости во что бы то ни стало, его эстетизм явились проявлением глубокого кризиса дворянского самосознания и литературы. В то же время в «Душеньке» Богданович не опустился в то болото пошлости, в которое его втянули потом его официальные связи и успехи. В этом своем шедевре он еще был мастером стиха, искусство которого выросло на основе традиции, шедшей от Сумарокова через творчество Хераскова и всей его школы. Наряду с «Россиадой» и «Душенька» в отношении мастерства, слога и стиха была предельным достижением этой школы, причем Богданович использует весь накопленный за четверть века опыт своих учителей в специфическом направлении – именно в целях создания легкой, свободной поэтической речи. Освобождая свое искусство от задач активной общественной борьбы, он сосредоточивается на разрешении задач выразительной гибкости языка, на всем протяжении поэмы сохраняя камерный, интимно-разговорный тон, не поднимаясь к величию «Россиады» и не опускаясь до «простонародной» грубоватости сумароковских басен. Этот «средний», сглаженный, несколько жеманный язык стихотворства, впервые разработанный в большой форме Богдановичем, сыграл большую роль в истории русского словесного искусства. Он оказал немалое влияние на Карамзина и на Дмитриева, он подготовил «легкую» поэзию начала XIX века вплоть до Батюшкова, недаром высоко ценившего «Душеньку».
Богданович научил русских поэтов передавать стихами весьма тонкие оттенки темы, создавать изящные узоры-картины, не реальные, но не чуждые эмоционального обаяния. Прямолинейная четкость анализа Сумарокова уступает в «Душеньке» место созданию общего синтетического представления, не «разумного», но стремящегося воздействовать на фантазию. Богданович создает в «Душеньке» особый язык поэзии, поэтичности, эстетического самоуслаждения, язык «приятности»; оттого у него так часты слова вроде «прелестный», «нежный», «украдкою», «благоприятный», «сладкий»; оттого он ищет благозвучной, уравновешенной фразы с изящной отделкой. Вся эта эфемерная стихия поэтического изящества не имеет никакого касательства к полнокровной стихии народного искусства. Богданович и не стремится, творя сказку, писать русскую сказку. Но он пользуется некоторыми русскими мотивами, если они нужны ему как материал, включаемый в космополитическую ткань «легкой» поэзии изысканных салонных интеллигентов. Поэтому в «Душеньке» есть и «Змей Горынич», и Кащей, правда, нимало не похожие на настоящих сказочных, – и стоят они рядом с Аполлоном, Дианой, Парисом; есть в ней и сарафан рядом с мраморными статуями, колесницей, оракулом, благовонными мылами и т.д. Для Богдановича и Кащей, и Аполлон, и оракул, и сарафан, и сказка, и миф, и пародия на подьяческий протокол, и шутка, и слова любви – все в мире потеряло свое подлинное значение: для него существует только мечта о красоте, о легких фантазиях, спасающих от реальности.
Белинский писал в «Литературных мечтаниях» о «Душеньке»:
«Подражатели Ломоносова, Державина и Хераскова оглушили всех громким одолением; уже начинали думать, что русский язык не способен к так называемой легкой поэзии, которая так цвела у французов, и вот в это-то время является человек с сказкою, написанною языком простым, естественным и шутливым, слогом, по тогдашнему времени, удивительно легким и плавным; все были изумлены и обрадованы. Вот причина необыкновенного успеха «Душеньки», которая, впрочем, не без достоинств, не без таланта». Впрочем, уже в статье «Русская литература в 1841 году» Белинский называл «Душеньку» «тяжелою и неуклюжею», а еще раньше, в заметке о «Душеньке» (1841), писал: «Что же такое в самом-то деле эта препрославленная, эта пресловутая «Душенька»? – Да ничего, ровно ничего: сказка, написанная тяжелыми стихами... лишенная всякой поэзии, совершенно чуждая игривости, грации, остроумия».
Хемницер.Путь Богдановича был путем морально-общественной гибели писателя, отказавшегося от передовых взглядов, пошедшего на открытую сделку с реакцией. Иным был путь Ивана Ивановича Хемницера (1745–1784), человека неподкупного и все-таки трагически пережившего распад воспитавших его прогрессивных идей, разочарование в возможности их реализации. Именно во второй половине 1770-х годов сложилось пессимистическое мировоззрение Хемницера, которого исторические события привели к идеологическому оппортунизму.
Разночинец по происхождению, он также смолоду узнал жизнь в ее неказистых чертах, готовясь еще почти ребенком к горному делу, затем в солдатчине'с 13-летнего возраста, затем на службе, нелегкой для человека без родовых связей и светских талантов, да еще при хроническом безденежье. Его смолоду захватила борьба дворянских либералов с общественной неправдой. Он начал писать сатиры (сохранилось несколько его незаконченных сатир 1770-х годов), близкие и по темам, и по манере к Сумарокову. Он нападал на подьячих, на властвующие пороки. Он не хотел мириться с полицейским произволом и хищнической властью дворянской деспотии. Но он не был по натуре трибуном и бойцом, и катастрофа середины 70-х годов надломила его. Он не уверовал в то, что все хорошо, но он перестал веровать в благо на земле. Его новая позиция нашла свое выражение в баснях, которые принесли ему успех. В 1779 г. вышла анонимно книжечка его басен, и с тех пор он писал только басни до самой смерти, рано оборвавшей его творческое развитие.
В баснях Хемницера мы видим явственные следы его либерализма, не выветренного разочарованием. Он еще заявляет, что свобода и при нищете лучше сытой неволи («Западня и птичка»; «Воля и неволя»). В басне «Конь верховый»,немного напоминающей крыловских «Гусей», Хемницер говорит о том, что работающий крестьянин лучше чванливого барина. В басне «Лестница» он говорит о том, что лестницу надо мести сверху:
На что бы походило,
Когда б в правлении каком бы то ни было,
Не с вышних степеней, а с нижних начинать
Порядок наблюдать?
Характерно здесь, что вывод – все же очень смиренный, сглаженный. При этом – это было не от робости. Хемницер умел смело и резко нападать на политику войны и захватов, которой увлекалась Екатерина II (в баснях «Дом», «Два льва соседи»; ср. с этим план басни о льве – Екатерине, который населял пустые места своей страны приглашенными из-за границы иностранцами и в то же время загубил множество народа ненужной войной). Смела и басня «Путешествие льва», в которой рассказывается, между прочим, как лев «кожи драл» со своих подданных. Сумароковские традиции продолжает сильная басня об откупщиках – «Привилегия»; в ней рассказывается, как лев дал указ о том, «что звери могут все вперед без опасения, кто только смог кого, душить и обдирать». Этот указ, быстро пришедший в действие, удивил лисицу. Но она поняла, в чем дело, когда лев велел всем явиться к себе:
Тут те, которые жирнее всех казались,
Назад уже не возвращались:
«Вот я чего хотел, – лисице лев сказал, –
Когда о вольности указ такой я дал:
Чем жир мне по клочкам сбирать с зверей трудиться,
Я лучше дам ему скопиться.
Султан ведь так же позволяет
Пашам с народа часто драть,
А сам же кучами потом с пашей сдирает:
Так я и рассудил пример с султана взять».
Хотела было тут лисица в возраженье
Сказать свое об этом мненье
И изъясниться льву о следствии худом,
Да вобразила то, что говорит со львом...
Любопытно, что эта басня не была пропущена николаевской цензурой в издании басен Хемницера в 1852 г., так же как басня-сатира на глупых вельмож-ослов «Лев, учредивший совет».
Указав все смелые ноты в баснях Хемницера, следует тут же отметить, что их, как видим, немного, что часть басен, и наиболее резкая, не была опубликована при его жизни, что и эти немногие «вольные» басни лишены все же отчетливой активности; они осуждают, но не воинствуют. И именно отказ от активности – основной тон басен Хемницера. Он не хочет более бороться; он – только критик и моралист, смиряющийся перед «силою вещей». Он пишет ряд басен на общеморальные и общебытовые темы. В других баснях он выступает с проповедью прекращения борьбы. Лучше жить в скромной тиши и не дерзать в соседство бурь – такова мораль басни «Дерево». Лучше не судиться, не спорить, а мириться – такова мораль басни «Два соседа». Тщетно пытаться исправлять людей, – говорит Хемницер в басне «Земля хромоногих и картавых»; здесь рассказывается, как в эту землю приехал человек, не картавый и не хромой. Он удивлен обычаями этой земли;
И вздумал было всех учить,
Чтоб так, как надобно, ходить
И чисто говорить.
Однако, как он ни старался,
Всяк при своем обычае остался.
И закричали все: тебе ли нас учить?
Что на него смотреть? Ребята, все пустое!
Хоть худо-ль, хорошо-ль умеем мы ходить
И говорить,
Однако, не ему уж нас перемудрить:
Да кстати ли теперь поверье отменить
Старинное такое?
Да и не стоит исправлять людей – лучше все равно не будет: «Собаки добрые с двора на двор не рыщут и от добра добра не ищут», – таково мнение Хемницера («Дворовая собака»); или вот мораль другой басни («Дурак и тень»):
Ты счастья ищешь, а не знаешь,
Что ты, гонялся за ним, его теряешь.
Послушайся меня, и ты его найдешь:
Остановись своим желаньем
И будь доволен состояньем,
В котором ты живешь.
Не надо искать свободу, потому что ничего не добьешься и будет еще хуже, – безнадежно думает Хемницер.
В неволе неутешно быть:
Как не стараться Свободу получить?
Да надобно за все, подумав, приниматься,
Чтобы беды большой от малой не нажить.
Собака привязи избавиться хотела,
И привязь стала было рвать;
Не рвется привязь: грызть ее... и переела.
Но тою ж привязью опять,
Которой связаны концы короче стали,
Короче прежнего собаку привязали.
(«Привязанная собака».)
Отсюда и прямое неодобрение революции у Хемницера: см. план басни, в котором говорится:
Дать волю хорошо, да должно знать кому.
И с зверя цепь отнюдь не надобно снимать,
Пока не будешь ты, что обрусел он, знать.
«Так, например, народ, получа, быв в рабстве, волю, как зверь, с цепи сорвался. Народ, не будучи обуздан нравственным чувством добра и зла, как дикий зверь, с цепи сорвется».
Ивот к чему он приходит как к выводу: бесцельно менять законы, бесцельно менять и исполнителей законов; приходится надеяться только на воспитание и время («Добрый царь»). За всем этим политическим скептицизмом стоит и философский скептицизм, разочарование в истине:
Мы вечно умствуем, и вечно заблуждаем.
(«Крестьянин с ношею».)
Мы в прихотях своих того не разбираем,
Во вред ли, в пользу ли нам то, чего желаем
(« Праздник деревенский».)
Вся совокупность раздумий Хемницера безнадежна, потому что он не верит в лучшее и презирает настоящее. Только дуракам живется недурно, а умным – плохо. Эта мысль всплывает у него не один раз. И Хемницер не случайно вписывает в свою записную книжку мрачные слова, перефразирующие отрывок из Дидро (из его драмы «Побочный сын»): «Мысль быть отцом часто приходила мне в голову. Но вот размышление, от которого я всегда содрогаюсь, – это боязнь, что я увижу моего сына либо знатным негодяем, либо честным, но несчастным человеком, – вот только два жизненных пути, которые существуют в наш век! Каково же тогда положение отца!» (Перевод с фр.)
Как поэт Хемницер в значительной мере продолжал дело Хераскова. Но от Сумарокова он отошел. Резкость самого стиля сумароковских басен и сатир отпугивает его. Приглушенность, камерность, уравновешенность отрицания, выродившегося в общее недовольство устройством мира и человека, определяет и стилистическую позицию Хемницера. Его басни – не обвинение озлобленного сатирика, как у Сумарокова, а ряд отчеканенных коротких новелл, ясных и законченных по изложению. Характерно, что в качестве источника сюжетов для басен Хемницер больше всего использовал умеренного филистерского немецкого моралиста Геллерта.
Хемницер пишет разговорным, легким языком; но его «просторечие» – сглаженное, смягченное, очищенное дворянским вкусом; его «народность» – условна, хотя все же и просторечие, и использование пословиц, и т.п. открывали пути хотя бы ограниченному языковому реализму.
Критик начала XIX века Мерзляков в общем правильно понял место басен Хемницера в истории развития этого жанра в русской поэзии, сказав о русских баснях: «Сумароков нашел их среди простого, низкого народа; Хемницер привел их в город; Дмитриев отворил им двери в просвещенное, образованное общество, отличающееся вкусом и языком» (1812). Сдержанная простота басен Хемницера, обдуманность каждой детали, сжатость изложения, некоторый эпиграмматизм остроумия – все это открывало путь салонной басне Дмитриева.
Это отличие басен Хемницера от сумароковских видели современники. Кто-то, по-видимому, ценитель манеры Сумарокова или майковского «Елисея», говорил, что стиль басен Хемницера вял. Хемницер ответил, напав в свою очередь на басенный стиль сумароковского типа:
На всех не угодишь: кому что повкуснее,
Кто тонко чувствует, кто чувствует грубее,
Я пред *** конечно виноват,
Что вялым басней он моих находит склад.
Хоть в умной публике их с похвалой читают
И написать еще такие ж поощряют.
*** любит все, чтобы дубиной в лоб,
По нем не говори: слуга, скажи: холоп.
У Хемницера есть эпиграмма:
Что Майков никогда, писав, не упадал,
Ты правду точную сказал.
Я мненья этого об нем всегда держался,
Он сколько ни писал, нигде не возвышался.
Хемницер решился даже написать эпиграмму на Сумарокова (на его трагедию «Семира»), впрочем, незлую; но и врага Сумарокова, В. Петрова, Хемницер отрицает, называя его «несносным педантом».
Басни Хемницера имели значительный успех; в особенности они стали популярны уже в XIX веке, в частности в 1830-х годах. Я.К. Грот, тщательно исследовавший литературное наследство Хемницера, зарегистрировал до 1855 г. 36 изданий его басен, число по тем временам огромное. Из них от 1830 г. до 1842 г. было 22 издания. Примечательно и то, что после 1855 г. вплоть до 1873 г. новых изданий Хемницера не появлялось вовсе. Если в 1830-е годы могли выступать на первый план достоинства языка, простой манеры поэтического рассказа Хемницера, то во время Чернышевского и Добролюбова не могло не отпугивать от него лучшую и многочисленную часть читателей его безнадежное пассивное мировоззрение.
* * *
Масонство в его прошлом и настоящем/Под ред. С. П. Мельгунова, Н.П. Сидорова. М., 1914-1915. Т. I-II.
Л о н г и и о в М. Н. Новиков и московские мартинисты. М., 1867.
Вернадский Г. В. Русское масонство XVIII в. Пг., 1917.
Вернадский Г. В. Н.И. Новиков. Пг., 1918.
Семенников В. П. Раннее издательское общество Н.И. Новикова//Русский Библиофил. V, 1912.
Семенников В. П. Книгоиздательская деятельность Н.И. Новикова. Пг., 1921.
Барсков Я. Л. Переписка московских масонов XVIII в. Пг., 1915.
Боголюбов В. Н.И. Новиков и его время. М., 1916.
Пыпин А. Н. Русское масонство. Пг., 1916.
Гуковский Г. А. Очерки по история русской литературной и общественной мысли в XVIII в. Л., 1938.
Артамонова З. В, Неизданные стихи Н.А. Львова//Лит. Наследство. 1933. № 9-10.
Карамзин и поэты его времени//Малая серия «Библиотеки Поэта». 1936. № 7.
Богданович И.Ф. Соч. Т. I-II. СПб., 1848.
Слонимский А. О языке произведений И.Ф. Богдановича//Филологич. записки. Вып. I-VI, 1903.
Хемницер И. И. Сочинения и письма по подлинн. рукописям с биогр. статьей и примеч. Я.К. Грота. СПб., 1873.
Терновский Н. И.И. Хемницер и язык его басен//Филологич. записки. 1884, № 6.
В 1873 г. (СПб) вышли изданные Академией наук под редакцией Я.К. Грота «Сочинения и письма Хемницера»; это превосходное издание содержит первую и единственную до сих пор научную публикацию всех текстов произведений Хемницера. В нем напечатаны впервые письма Хемницера, его записные книжки и др. Кроме того, в издании дана биография поэта, написанная Гротом, составленные им же обстоятельные примечания к текстам Хемницера и библиографические материалы о нем.
ФОНВИЗИН
В первой главе «Евгения Онегина» говорится о театре:
Волшебный край, там в стары годы,
Сатиры смелой властелин,
Блистал Фонвизин, друг свободы...
Не только властелин «смелой», т.е. независимой, радикальной сатиры, но и «друг свободы»; это Пушкин написал в пору горячей своей приверженности декабристским политическим идеям; понятие «свободы» в его кругу было в это время революционно. Именно Фонвизина писатели декабристского склада считали своим предшественником. Позднее, когда П.А. Вяземский, писатель-либерал, много потрудившийся над изучением и пропагандой Фонвизина', опубликовал впервые его очерк «Разговор у княгини Халдиной», в котором заключалась не только острая сатира на дворянское общество, но и требование подъема политической сознательности русской интеллигенции, – шпион Булгарин поспешил выразить печатно сомнение в принадлежности этого очерка Фонвизину; тогда Пушкин счел необходимым выступить в защиту Фонвизина от искажающих его облик посягательств реакции и ответил Булгарину заметкой, в которой подчеркивал общность установок и манеры «Разговора» с «духом и слогом» Фонвизина.
Пушкину Фонвизин был дорог и как предшественник декабризма, и как предшественник созданного им, Пушкиным, реализма. Глубокая постановка проблемы реалистического изображения человека, возникшая именно на основе обострения борьбы лучшей части русской дворянской интеллигенции с самодержавной тиранией и дикими формами крепостничества, – в этом была главная заслуга Фонвизина, и заслуга поистине великая.
Между тем Фонвизин и как политический идеолог, и как писатель сформировался и вырос в традициях Сумарокова и Хераскова, в традициях дворянского классицизма и дворянского либерализма. С этими традициями он оставался связан до конца своей жизни; но они не могли уже исчерпать содержания его политической и художественной деятельности. Относительное благополучие мировоззрения дворянского либерализма рушилось в пору пугачевского восстания. Преодоление этого мировоззрения шло либо по линии отказа от активности и ухода в мечту, в жизнь индивидуального чувства, либо по линии углубления и расширения базы протеста. В мире все плохо, и лучше бежать из него, пока есть куда бежать, – так решили малодушные. Политическое бытие России никуда не годится, и необходимо круто менять его во имя спасения не дворянства только, а всей страны, всего народа, и за это надо бороться до последнего – таков был воинствующий вывод Фонвизина, и не его одного, из тяжких уроков крестьянских восстаний и потемкинского режима. Умиление добродетелями, хотя бы в воображении, любование изяществом совершенных эстетических форм, смирение и спокойное склонение головы перед «неизбежным злом», – весь этот ассортимент эмоциональных пружин зарождающегося русского дворянского сентиментализма совершенно не устраивал Фонвизина. Это был по натуре боец; он не мог не драться с врагами. Он не умел любить, не ненавидя.
Ведь и как писатель, он неласков со своим читателем. Фонвизин – злой писатель. Его сатирическое дарование – нисколько не веселое дарование. Уклад жизни в России вызывает у него не только постоянное раздражение, но и подлинный гнев. Ему отвратительны правительственные порядки в России его времени, выражающиеся в рабстве и в дикости страны; ему стыдно за свой народ; он задыхается на родине. Но в то же время он отдал всю свою жизнь писателя и политического деятеля своей родине. Недаром еще Пушкин протестовал против написания его фамилии двумя словами – фон-Визин. Он писал брату в 1824 г.: «Не забудь фон-Визина писать Фонвизин. Что он за нехристь? Он русской, из перерусских русской».
Г.В. Плеханов писал:
«Работа мысли наших тогдашних просветителей, – по своему, весьма полезная и почтенная, – совершалась в пределах дворянского горизонта. Только немногие из них покидали дворянскую точку зрения и более или менее решительно переходили на точку зрения третьего сословия, которой держались тогда передовые просветители Западной Европы... Но если только немногие способны были совершить указанный переход с одной точки зрения на другую, гораздо более прогрессивную, то довольно велико было число тех, которые в течение известного периода своей жизни колебались между ними. Для некоторых, – хотя и не для всех, – такие колебания были очень тяжелым, иногда прямо трагическим процессом. Между колебавшимися и много страдавшими от колебаний заметнее всех Н.И. Новиков. К их числу принадлежал также и Д.И. фон-Визин»*.
История русской общественной мысли. М., 1919. Т. III. С. 167-168.
Юность Фонвизина.Денис Иванович Фонвизин родился в 1745 году (умер в 1792 г.).
Воспитание, полученное им, определило с самого начала его свободомыслие, недовольство деспотией, чиновничьей монархией. Отец его, дворянин старинного рода и изрядного достатка, был человек петровского времени, чуждый грабительского ажиотажа, охватившего помещиков к середине века. Учился Фонвизин сначала в гимназиии при Московском университете, потом в самом университете, и сразу же был втянут в сферу влияния группы Хераскова. Шестнадцати лет от роду он выступил в печати в качестве переводчика – отдельной книжкой, изданной при университете, и очерком, помещенным в журнале Хераскова «Полезное увеселение». Он стал одним из молодых литераторов сумароковской школы. Лично он был тесно связан с Херасковым, а затем и с Сумароковым. Таким образом, смолоду Фонвизин привык чувствовать себя свободным от ферулы деспотии, привык противопоставлять свою мысль, свою политическую линию необязательной для него системе подавления самодержавной полицейщины. Переехав затем в 1762 г. в Петербург, Фонвизин сразу был определен переводчиком в Иностранную коллегию, руководимую Н.И. Паниным; здесь в 1760-х годах подбирался определенный круг работников, молодых литераторов, связанных с группой дворянских либералов, подбирался, конечно, неслучайно; однако Фонвизин не успел лично познакомиться с вождем группы Н. Паниным и перешел уже в следующем году на службу к кабинет-министру Елагину, по-видимому, для того, чтобы стоять ближе к театру, уже тогда привлекавшему его творческое внимание.