355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Грант Матевосян » Ташкент » Текст книги (страница 6)
Ташкент
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 20:25

Текст книги "Ташкент"


Автор книги: Грант Матевосян


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)

Все ушли, всё прошло, непрерывная весна была, постоянное лето на дворе стояло, но прошло… На деревьях листьев не видно было – одни белые яблоки, земля вся в цветах была, томаенцева Арпи из-за любви проворовалась – дсехцы засудили её, потом, когда вышла из тюрьмы, муж не принял её, а она с собой четыре толстые тетрадки принесла, сколько на свете тоскующих арестантов есть – все их песни переписанные с собой в село приволокла, пришла-вернулась, округлила число безмужних вдов, довела до пятидесяти и считай, что тысяче песен их обучила, и несчастные мужние жены нам, вдовам, завидовали, поскольку лучше быть свободной вдовой, чем чтоб хозяин на голове у тебя кол тесал.

Сказала (Шушан):

– Я не жадная, чтобы говорить, как другие, – и это моё, и то – моё, вон сколько примеров перед глазами: посидели-посидели, верные своему погибшему, детей женили, а потом и сами замуж вышли… худо ли, бедно ли, а я своё прожила и своим внукам я бабка, то есть я не говорю, что я не жила и хочу в Ташкент. Сейчас молодых черёд.

Старший Рыжий сказал между прочим – видно было, что другое что-то на языке вертится, но сдерживается, – не глядя на мать, между прочим сказал:

– А тебе что, ты, если принарядишься, ничего, вполне ещё сойдёшь.

Сложив руки на вязанье, посмотрела с болью, помолчала и сказала:

– Парень Веран, хорошо, что жестокий ты, но только очень уж жестокий.

Он про себя обрадовался, что жестокий, выкатил грудь, вздёрнул голову, сказал:

– У этого, у Красавчика, когда жена умерла, ты, помнится, молоком стала истекать, хотела матерью к его детям переметнуться.

Окаменела, почернела, покраснела, хлопнула по коленям.

– Вуй, вуй, вуй, вуй, – сказала, – вуй, да ведь твоя же кровь, хотела, чтоб дети сиротства не знали, хорошо разве, что та голубка в Заводе, не знаем, в какой там вечерней школе околачивается, а другой на овитовских дорогах болтается.

Уходил в сторону, всё время в сторону уходил, ухмыльнулся, сказал:

– Дома бока себе отлёживает.

Под конец увидели: как он скажет, так и будет, не стали больше лаяться и – Шушан на тахте, подогнув под себя ноги, невестка – прислонившись к балке, с шалью на плечах, Младший Рыжий – сидя на испорченном колесе, Тэван – стоя перед ним как подчинённый – все подождали, что же скажет Старший Рыжий, но он опять ничего не сказал и не подумал: столько народу ждёт моего слова – нет, хлопнул прутом по голенищу, приказал (Тэвану):

– Пошли.

Обхватила балку (невестка), прислонилась к ней лицом, мысленно уже в России была, потом, оторвавшись от балки, крепко топнула ногой и кулачками упёрлась в бока – год с лишним Шушан и этот не принимали её, и она, совсем ещё языка здешнего не знающая, – и ребёнка уже ждала – на овитовских фермах дояркой работала, потом Шушан ребёнка, а через ребёнка и её с трудом, но всё-таки приняла, а потом они взяли и лишили её и зарплаты, и свободы… Но никогда ещё она так на своём не стояла, – всегда к чужому слову внимательная и покладистая, она упёрлась кулачками в бока, шагнула вперёд и сказала:

– Ты мне не хозяин, в год раз к матери приходишь и своё слово говоришь, ты мной не командуй!

Прохрипел через плечо – матери (Старший Рыжий):

– Смотри и пугайся, завтра эта за тобой ходить будет, от неё зависеть станешь.

Но для Шушан всегда сегодня и сейчас только существовали, в поведении невестки что-то хорошее углядела, попросила:

– Пусть идёт она, Веран-джан, ты и хозяин нам и голова, ты в этом роду старший, не сердись на неё, не понимает, что говорит. Милый, – сказала, – семь лет среди нас, никакой радости не видела, пусть идёт.

Сказал – нехорошо поглядел и сказал:

– А может, и видела, да сказать нельзя, а, Надя? – то есть пусть слышат и мучаются в подозрениях и сомнениях. И тут же будто ничего и не говорил, рыжую бровь выгнул и через плечо хрипло: – Нельзя, – и не подумал: ведь делаю важное распоряжение относительно дальнейшей судьбы этого семейства, дай-ка пояснее им всё разъясню-скажу, наоборот, – пусть, мол, поднатужатся и сами делают вывод из моих мудрёных слов. А вывод надо было делать такой: чтобы получить новый трактор, нужно кой-кого отблагодарить.

Поглядели на Младшего Рыжего, поглядели друг на дружку и подумали, что он сам и есть это самое «кой-кого», и если так, то есть если он возьмёт у них деньги и положит в твой карман, а из соответствующих лиц без денег, без ничего сумеет вырвать новый трактор – тем лучше, значит, его слово имеет тот же вес, что и деньги. Шушан отложила вязанье, слезла с тахты:

– Даю, милый, и на то, что ты сказал, и на Ташкент – даю. – Ушла в комнату, вернулась, сказала: – Сто восемьдесят рублей, милый, за август и за сентябрь получка моя.

Как стоял спиной ко всем, так и остался стоять, не сказал через плечо «мало» или «достаточно», прохрипел как лошадь: «И-ы-ы». Глядя на него, весь от него зависимый, глазами похлопал, сказал (Тэван):

– Это самое, чего не хватает, я добавляю, если по моему делу идёт, расход, значит, на мне, сегодня пойду, в этот самый, в овитовский банк, значит.

Сказал… так сказал, что Тэван тут же на месте умер и рта больше не раскрыл.

Сказал (Старший Рыжий):

– Кто тебе невестку доверит? Ты когда что говоришь, своё прошлое сначала вспомни.

У Шушан язык отнялся. Младший Рыжий далеко сидел, наверное, не расслышал, но понял, что мать и Тэвана в большой строгости этот держит. Младший Рыжий встал, сказал:

– Я у тебя трактор не прошу.

Или что-то худое насчёт невестки всё же было и он спас ей имя, не дал народу трепать его, или же этот самый трактор и лесничество вполне реально маячили уже и по попустительству Старшего Рыжего Младший Рыжий мог вскорости дрова на тракторе из лесу таскать и в низовьях продавать, – одним словом, Старший Рыжий за собой кой-какие заслуги знал и в будущем предполагал; засмеялся по-семейному, сказал:

– Ишь, Паро от меня машины не хочет.

Шушан сказала:

– Хочет, он твой младший, он всё, что ты скажешь, захочет, а не захочет – я захочу. Вот тебе наличными, действуй.

Сказал:

– Ты тут ни при чём, надо, чтобы он сам захотел.

И если и были между ними раздоры-споры, это касалось только их самих, а с соседями надо было с другим лицом и в других выражениях разговаривать – она поправила волосы, вышла в сад, стала так, чтобы её из дома Симона видно было, улыбнулась, похорошела и снова окунулась в то давнее прошлое.

– Агун, – позвала, – ахчи, Агун! Чтоб тебя, – сказала, – ты что ж мужа своего в дом затолкала или думаешь, он для одной тебя с войны вернулся?

Боже правый, этого Цмакута и всего света синее осеннее небо – куда всё делось, что случилось… эти голоса, эти весёлые перебранки, эти бессмысленные тяжбы – всё это поднималось среди тёплого лета, повисало над стадами, пасеками, богоподобными старцами и тоскующими невестами: муж Шогакат в своём саду сказал: «Ну, не женщина – чистый театр, одно огромное представление…» Все ушли, все перевелись, все угодили в глухие развалины старости и небытия.

Заплакала:

– Ахчи-и, соседей-то больше не осталось, одна ты, обязана отвечать, выходи, просьба у меня к тебе, вправду просьба.

Не помешал, позволил великодушно, чтоб мать с Агун говорили, в зубах не ковырялся, но вид был такой, словно наелся до отвалу и сейчас начнёт ковыряться в зубах.

– Ахчи-и, – сказала, – гатой на всё село пахнет, кого в гости ждёшь, что за свадьба предстоит?

И то ли голова от горячей печки разболелась, то ли поняла, что у Шушан не простая, не обычная просьба – Агун коротко ответила, что Армена, дескать, ждут, наверное, захотела его авторитетным именем придавить соседку.

– Вуй, – ответила эта, – грудью кормила, вот этой грудью, его стихи не от тебя, моим молоком он вскормлен.

Откуда-то, не понять откуда, раздался смех Симона:

– Это когда же было, ахчи, что я не видел?

– А когда от страха перед твоей ведьмой-матерью у той, что рядом с тобой стоит, у благополучной, молоко пропало, когда твоя благополучная убежала от твоей матери в Ванкер, а ты своего Армена, в пелёнках ещё он был, принёс к Пыльным и до того тебе не по себе было, помнится.

Засмеялся, сказал:

– И что же, взял грудь-то?

Заподозрила что-то, спросила:

– А почему не должен был брать, спрашивается?

С ножом в руках стоял возле туши, тут же рядом толклись Зина и Зоя, Младшего Рыжего девчонки, наверное, из тоски по тишине и покою, из тоски по деду приходили сюда, где налицо были и эта самая тишина и дед и вообще мирная благополучная семья, – смеясь, ответил:

– А кто его знает, городской парень, вдруг да сказал бы – чёрная, не хочу.

– Помалкивай, дурень, – сказала, – деньги срочно нужны, посмотрите, сколько наберёте.

Сказали, у нас денег много, у нас их тысячами; потом муж с женой посовещались между собой и сообщили, что в состоянии дать столько-то, то есть вопрос с трактором обрёл конкретные очертания – и тогда гордый, нищий и оскорблённый Младший Рыжий заявил – не трудитесь, мол, ничего этого не нужно. Подумали, в оскорблённую гордость играет, но Старший Рыжий сказал через плечо – матери:

– А ну спроси его, почему это не хочет?

Мать сказала:

– Имеет право, ты как старший брат судьбой младшего не очень интересуешься.

Сказал:

– Сколько надо, интересуюсь, но ты спроси, почему же они всё-таки не хотят, а то ведь завтра же пригоню, поставлю во дворе.

Тот своё:

– Не нужно мне, не хочу.

Через плечо – процедил:

– Возьми клещи и потяни, посмотрим, сможешь причину вытянуть?

И как всегда, муж и жена встали горой друг за дружку; как видно, причина в ней одной была – невестка сказала:

– Не хочет, и всё тут.

Беки и князья не от бога бывают, все рождаются одинаково голые и одинаково беззащитные, это потом уже они из себя беков и князей куют – уже порядком сложившийся матёрый бек был, кинул через плечо – рожавшей его матери:

– Спроси причину. Спроси-узнай, а деньги свои спрячь на чёрный день.

Русская что-то длинное сказала по-русски – то ли объяснила причину, то ли просто ругалась, – сказала и напряглась, стоит и ждёт и словно топор наготове держит. Думали, сейчас Старший Рыжий для Шушан переведёт, но Старший Рыжий сказал:

– Мы давно уже это видим, Надя, видим и думаем, чего же они тянут.

– А ты думал, – сказала, – будем тут сидеть, тебе прислуживать?

Ответил:

– Слава богу, до сих пор ты ни разу ещё мой дом не подмела и жена моя ни разу не заболела, чтоб ты вместо неё по воду пошла, – у нас слуг нету, мы сами слуги этого народа.

Они, все трое, хорошо знали, что говорят, но матери никто толком ничего не объяснял. Старший Рыжий сказал:

– Сами приняли решение, сами пусть и говорят, но знай, – сказал, – сын твой за юбку жены держится и ждёт повода драпануть отсюда.

Младший Рыжий хмуро свесил голову и в рот воды набрал: все его полномочия и права Надя давным-давно уже отобрала – своё решение она сама перевела и очень даже хорошо перевела, – сказала:

– Новый трактор пригоните, чтобы связать меня по рукам-ногам, Рыжий трактор не хочет.

Ну что, казалось, может сделать одна пришлая невестка, но старое звонкое село разваливалось, и даже её невеликая доля была в этом, и не было никакой надежды, что когда-нибудь здесь снова будет школа, школьный звонок, крики, ругань, радость, жизнь… и все в этом повинны, и даже невестка чувствовала свою вину, она буркнула:

– А то что же… – сказала, – выстроятся перед конторой всемером и глаза пялят, а Надя пускай полы в школе моет, – и показала, как наши местные полувласти, выстроившись рядком, поглядывают на дорогу – важных гостей будто бы поджидают, или как потом на Каранцев холм долго смотрят – а кто может из этого безлюдного угла показаться? До того похоже показала, Старший Рыжий даже улыбнулся, но Надин спектакль был не к месту, потому что, как в пословице говорится, после обеда горчица не нужна.

Симону с Агун сказали, дескать, старую дружбу испытать хотели, потому деньги просили, благодарим за готовность помочь, и за долгую дружбу-соседство, и за то ещё, что завтра в этом благодатном краю останемся мы трое – Симон, Агун и Шушан, – три одинокие кукушки. Потом Старший Рыжий стегнул прутом по голенищу, сказал:

– Пошли. Но, – сказал, – берегись, трёх детей на тебя бросят, сами налегке стрекача дадут.

И зашагал, за ним Тэван, за Тэваном собаки, возле дома деда Никала остановился – того самого дома, который должен был стать очагом беспутного ташкентца. То есть он не говорил Тэвану – иди за мной, или наоборот – не иди за мной, просто что он делал, то и Тэван повторял, но он думал, а Тэвану думать не разрешал. То есть опять-таки он Тэвану не запрещал думать, не смей, мол, в моём присутствии думать, а просто так оно получалось – в его присутствии Тэван цепенел, и мысль его застывала, останавливалась. Постоял, поглядел, неизвестно как решил про себя судьбу этой развалюхи, хрипло хмыкнул «хымм». Шагнул через пролом, вошёл в дом, за ним и Тэван хотел войти, но тот, выходит, зашёл помочиться. Крикнул из дома:

– Это чьё тут фото висело?

Застёгиваясь на ходу, вышел, оглянулся, сказал:

– Пока наш дядька Ростом на своём месте, надо лицензию на дуб взять, внутри четыре хорошие балки нужны. Жалко, – сказал, – целый грузовик одного только чистого дуба пропадает, стена вот-вот обвалится, тогда всё.

Обошёл дом (Тэван и собаки следом), постоял, посмотрел, ещё раз обошёл. Не говорил, что на уме, ходил кругом и смотрел; когда из центра руководство в наш Цмакут приезжало, видел, наверное, и понравилось, а может, в армии, когда службу проходил, видел, как генералы в сопровождении молчаливой свиты устраивают обход. Потрогал балку на террасе, поглядел вверх. «Камень», – сказал; наверху никакого такого камня не было, какой наверху камень – деревянные перекладины и дубовый карниз, да старые ласточкины гнёзда. «Ишь, Пыльный дед хотел в ногу с Мураденцами шагать», – сказал. Про печь говорил, – все основные камни добротного дома Мураденцев были из красных каменоломен мамрутских покосов, и наш единственный каменный печной свод тоже, потом, говорят, мул, таскавший с каменоломен камень, сдох, и дело заглохло. Он в окружении свиты вошёл в сад, стал пересчитывать черепицы на крыше. Тэвану сказал: «Посчитай, сколько рядов». Помножил число поперечных рядов на количество продольных, к полученному прибавил столько же – обратную сторону, вычел, приблизительно, побитые, окончательно всё подсчитал и сказал:

– Никуда не годится, почернела вся, и потом сейчас белый шифер в ходу, договоришься, дашь сто рублей сыновьям Пипоса, ночью привезут, сгрузят у тебя во дворе, с доставкой на дом.

Прямому белому тополю как будто обрадовался, а может, когда на тополь смотрел, просто солнце заиграло на рыжем лице, получилась улыбка, всё равно, ни до чего хорошего этот человек не мог додуматься – сказал:

– Это срубишь просто так, на приусадебном участке можно без спросу.

На этом он закончил все расчёты по дому деда Никала, вернее беглого самаркандца, и сказал:

– В село сразу пойдём или сначала домой зайдёшь?

Надо же, Тэвана за человека посчитал, допустил, что у того могут быть собственные дела. Они пошли по старой дороге, вернее, дороги уже не было, ливень смыл её совсем, спустились в котловину и вышли к дому Тэвана. Тропинкой к дому пренебрёг, вернее, так: если бы в этом доме была женщина и семья, и поднимался бы дым над очагом, и сушилось бы развешанное во дворе бельё, то тропинку, по которой эта семья ходила бы по воду, – эту старую тропинку он презрел и свою спину руководящего работника не согнул, не прошёл, пригнувшись под слегой, на ходу прямо сокрушил остатки забора – как чужой злой буйвол ворвался во двор. Развалину ломать не преступление, если ни на что больше не годна, пусть уж вовсе от неё ничего не остаётся; но как же это получается, что Каранцы, Томаенцы, ну все, все до одного и в городе корни пустили, и здесь их забор крепче крепкого стоит, а нас последняя собака и та презирает. Сын брата ведь, считай, что брат родной; правда, забор ни к чёрту не годный, но это его небрежное презрение ранило сердце Тэвана – тот словно умышленно топил его и с особой враждой давал понять, мол, всё равно ты не человек и передо мною навеки виноват. Даже стороннему человеку, Арьяла и Огана матери, его поведение враждебным, и сами они оба чужими и бездушными к этому дому и этому саду показались. Давно, значит, подглядывала, а распознать не могла, и только когда ограда рухнула, крикнула от своей разрушенной хибарки (дом Арьяла тоже сущая развалина, честное слово):

– Эй, кто это, кто вы такие, что пришли и моего Тэвана дом разбираете, думаете, хозяина нет дома, так и можно?

Красавчика Тэвана, значит, своим посчитала, честное слово, так и сказала «моего Тэвана», честное слово, со своим Арьялом сравнила, ей-богу, старуха много чего уже не различала – не помнила, но одно было окончательно закреплено в сознании – что всю заботу гор тянут на себе, как два тягловых, два её Тэвана и что тень-хранительница её старшего сына Огана больше не осеняет их. У Тэвана перехватило горло.

– Мы это, матушка, мы и есть, Тэван я, – проговорил он с трудом.

Узнала по голосу, успокоилась, сказала:

– Ты что это частенько в село стал прибегать, Тэво-джан, Огана больше нет, товарища своего зачем одного оставляешь, теперь ведь ты ему вместо брата.

Он не ответил, окаменел на месте, и Старшего Рыжего ржанье очень ему в эту минуту не понравилось. Старший Рыжий сказал: «По важному делу идёт». И ещё больше обиделся, когда тот добавил:

– Каранцева старуха жива ещё, значит, то-то старушечий запах на всё село стоит, и не переведутся ведь, – и так он громко это сказал, всё равно как если бы у всего народа на глазах помочился.

Видно, слова русской как следует задели его, носком сапога поковырял землю, сказал:

– Не желают Верану здесь прислуживать, решили в Заводе начальниками сделаться. Не знают, что и там веник в руки им сунут.

Носком сапога из земли картошину выковырял. Посмотрел на Тэвана, снова копнул носком – опять картошина вылетела. Начальническим взглядом окинул сад, сказал:

– А знаешь ли ты, дорогой товарищ, что особое постановление правительства существует: земля, как приусадебный участок, твоя, но без дела стоять не должна. Это что же такое, – сказал, – октябрь на исходе, а у тебя картошка не выкопана.

А он уже и не помнил, сажал её весной или же это с прошлого года случайные клубни остались. На летних каникулах дочка, в интернате которая училась, малюсенький кусочек земли расчистила и как рукоделие, то есть как в прежние времена сёстры его рукодельничали, вот точно так же посадила рехан, цветы, укроп, два-три подсолнуха, две-три кукурузины… во всём саду один этот маленький живой кусочек и был, – и, глядя на него, можно было сказать, что есть ещё в этом доме жизнь – несмотря на то что разок-другой полила и перестала: опустились тонкие рученьки перед большими заботами отчего дома. Это родовая особенность асоренцевских девушек: молча подрастают и, став девушками, ни дня лишнего не остаются в отчем доме; а вспоминают его, уйдя, или нет, неизвестно, потому что ни разу больше там не показываются – свою чистоту и своё благополучие в чужом доме создают. Он сына в прошлый раз попросил, чтобы подпорки, что фасоль поддерживают, собрал и сложил под навесом и картошку – но так, чтобы школьным занятиям не во вред, между делом чтобы выкопал; парнишка подпорки собрал, да так между грядками и оставил, а к картошке и вовсе не притрагивался, лопату и ведро в огород принёс и забыл – спросить бы его, а зимой что ты будешь есть, зима-то не за горами, нельзя же, как в старые времена, в чужие дома торкаться и на чужой хлеб пялиться.

Старший Рыжий сплюнул сквозь зубы:

– Ежели бы в этом селе руководство по закону двигалось, давно бы у тебя землю отобрало, сказало бы, вон, мол, твоя дорога, ходи по ней сколько хочешь, а на землю эту и не смотри.

Сказал (Тэван):

– Вот и я, это самое, про то же говорю, не могу же я надвое разорваться, и в горах своё дело делать, и в селе.

Сделал вид, что не слышит: с пиджаком, как дядья, на плечах, как дядья перед народом (перед ними если даже один человек – уже публика), торжественно-медленно обвёл взглядом наш несчастный двор и снова сплюнул сквозь зубы. Что случилось, отчего это он какой-то не такой, официальный больно? Потом уж мы поняли, что поскольку его из руководства погнали, он теперь в большом конфликте с дядьями и вот вышел осмотреть село, чтобы ко всему придраться и поставить вопрос ребром: «Народ из села валом валит, село разваливается, о чём вы, руководители, думаете?» Сказать так и стать в сторону: дела, дескать, плохи, потому что руководитель не я, потому что в руководстве выстроились – вы.

Уж на что балкон, – конечно, не был прибран, как у Симона или у русской, но дочка, перед тем как уйти в школу, подмела, почистила – и балкон ему не понравился, особенно не понравился висячий замок: посмотрел, сплюнул сквозь зубы и толкнул коленом дверь.

Тэван думал, парень забыл запереть дверь, но парень был дома. Поел прямо в постели рыбных консервов и с книжкой в руках уснул. В прошлый приход Тэван оставил на окне недоваренную картошку, парень должен был подбросить в печь два-три полешка, сварить эту картошку и съесть вместе с рыбными консервами – так и стояла эта картошка на окне. Матери не было, чтобы пришла, шалью укрыла или чтобы сказала: спать хочешь, ступай в постель, – молчаливое фото светлой памяти Вардо, считай, что печальная повесть Ованеса Туманяна о Братце Ягнёнке: бессловесного Братца Ягнёнка хотят зарезать, а сестра Мануш на дне моря лежит, не может братцу помочь, плачет только и приговаривает: «Братец мой братец, сиротинушка-братец». На овитовских дорогах научился, курил уже, два окурка валялось в консервной банке, но табаком от парня не пахло – дыхание лёгкое, щёки раскраснелись, как агнец невинный спал. Не подумал, что в преступлении уличён – на урок не пошёл и курю, – проснулся, узнал, улыбнулся радостно, пришёл, сказал, пришли!

Старший Рыжий ударил тяжёлым сапогом по ножке тахты, сказал:

– Вставай, парень, ты что это не в школе?

Ребёнка не ударил, по ножке тахты стукнул, но, считай, что отца на глазах ребёнка и ребёнка на глазах отца – обоих побил и унизил, честное слово. Тэван чуть не задохнулся, так ему стало горько, забыл даже, зачем пришёл, и повторил:

– Это самое, и верно, чего не в школе?

Матери не было, чтобы расцеловала, растормошила, подняла с постели и сладким чаем напоила, то ли будильник не зазвонил, то ли мальчик звонка не слышал, – как ягнёнок, не понимал ещё, что сирота он, потёр сонные глаза, улыбнулся, сладко зевнул.

Сказал (Рыжий):

– Напрасно деньги тратишь, в Ташкент идёшь, вот тебе готовый Само.

А он решил – даже если они двое на земле останутся, не отвечать на его слова, не соглашаться, не возражать, вообще рта не раскрывать, но не выдержал – красивое лицо поднял, глаза закрыл, сказал:

– Это почему же Само и чем плох Само, чем хуже других? – то есть хотел сказать, почему это мы все – и дети наши, и отцы – почему это у нас в роду все Пыльные и Само, а вы, все до единого, – сплошные удачники.

Не ответил, не обратил даже внимания, сказал:

– Книжку, или что там должен взять, бери, выходи, Допустил, что Тэван самостоятельный человек и может свои домашние тайны иметь, то есть не захотел узнать, где тот сберкнижку прячет, повернулся, вышел из комнаты. Спросить бы его – ты своего ребёнка, когда тот спит, сапогом пинаешь или же осторожно укрываешь одеялом?

Сберкнижку он прятал за материной фотографией, Вардо в другом месте прятала, но девочка от брата перепрятала и про новое место тихонечко отцу сказала, как светлой памяти мать тихонечко на ухо шепнула – та штука, дескать, за бабушкиной фотографией. То есть как раньше бабка прятала в кармане передника кусок сахара или две-три конфеты, точно так же хранила теперь деньги.

Как точно подметила их пришлая невестка, наши местные цмакутские вожаки выстраивались плечо к плечу перед конторой, перед местным условным правлением. Условным потому, что заполнить бумагу и внизу размашисто подписаться – могли, но печати своей не имели, Овит отобрал у них печать, подписанную ими справку полагалось отнести в Овит, а уж Овит печатью мог удостоверить её правильность, а ежели, скажем, Овит печати не ставил, это значило, что здешние подписи и свидетели – нуль. Мураденц-дед держал большое поголовье овец и был человек с достатком, из расчёта – каждому сыну по комнате – длиннющее помещение выстроил; нашему местному руководящему составу приволье, но сознательная привычка заставляла их смыкаться плотным рядом перед лицом захватчика – соседнего Овита. В конторе, в центре балкона одна доска в настиле сломалась и безобразно провисла – они всё время помнили, что это неудобно и опасно, даже мастеру Симону дали знать, чтог бы взял инструмент, пришёл, подлатал, но ответа не было, старик полагал, наверное, что свой долг перед обществом уже выполнил. Телефон находился тут же; на то, чтобы отнять у нас телефон, имелся сильный кандидат из овитовских: хотел взять у нас линию, провести на мамрутские покосы, в хлева, но руководство центра пока ещё остерегалось нашей возможной жалобы; мы – это всего лишь мы, конечно, но ведь могут же и у нас случиться неотложные, скажем, роды, какая-нибудь ценная идея может ведь и нам в голову прийти… да просто в конце концов какую-нибудь весть получить или, наоборот, сообщить. Памятник погибшим ребятам был здесь же, тоже был на этом же пятачке – на средства живших в городе цмакутцев и на поступления от субботника Мелик Смбатыч организовал, отдал покрыть бронзой. Магазин тоже был здесь и был открыт, Ашота не отпускали домой, держали магазин открытым: существовало предположение, что в любую минуту может случиться что-то сверхважное и соответственно может понадобиться угощенье. Перед началом и концом уроков звенел школьный звонок, это был наш старый медный колокольчик, но теперь уже он не возвещал о тревоге и трепете, о ребячьих возбуждённых голосах и радости – при каждом звонке наши цмакутские вожаки, стоя перед конторой, взглядывали на часы, чтобы проверить, не извлекают ли учителя какой-нибудь выгоды себе, не сокращают ли уроки, поскольку выгодой для учителя может быть только то, что он мало позанимается и скорее уйдёт домой.

Завклубом, прибивая к стене клуба плакат, поранил палец, – сунув руку за пазуху, пришёл, занял своё место. Итак, первый с краю – завклубом.

Второй – ответственный за топливо: представителю из центра он нажаловался – раскритиковал за нерадивость овитовское руководство: дескать, наши трактористы и вообще механизаторы, расходуя топливо, каждый раз едут для заправки в Овит. И по требованию центра овитовское руководство вынуждено было прикатить сюда две цистерны горючего, а чтобы наша скотина не тёрлась тут, цистерны обвели железной сеткой, приделали дверцу и с великим неудовольствием вручили жалобщику ключ, а ключ этот был на колечке, и он с утра до вечера крутил это колечко на пальце, то в одну сторону, то в другую; вручая ключ, овитовское руководство выразило недовольство: вместо одного двух кладовщиков теперь вынуждено держать, на что им было отвечено – пусть, дескать, весь склад к нам переходит, мы тоже не хуже вас село, то есть ежели мы станем центром, не хуже вас руководить сможем, вот так.

По праву следующим должен был стоять Старший Рыжий, а уж потом только лесничий, но Старшего Рыжего здесь нет, больше того, из-за Старшего Рыжего руководящая ставка по молочным продуктам из Цмакута уплыла, центр назначил на это место овитовца, а Старший Рыжий задумал спихнуть дядю с должности лесничего, дядю спихнуть, а самому занять его место; но у дяди в центре Мелик Смбатыч, и если сейчас Мелик Смбатыч с друзьями поднимает где-нибудь тост и пьёт «за этот стол, за эту скатерть-самобранку и за её создателя», считай, что пьёт за отсутствующего-присутствующего лесничего. И всё же, поскольку Старший Рыжий уже готовый сформировавшийся руководитель и подчинённого из него уже не сделаешь, его свояк замышляет ему должность завклубом (был бы учитель русского немного дальновидным, сообразил бы, что и он в опасности); да и не учитель один в опасности, – а этот Рубен со своим рубильником-носом – сел да и написал в Москву письмо на имя министра обороны: дескать, в книге у маршала Баграмяна налицо такие-то и такие-то неточности; что, по его рядовому мнению инвалида второй группы, многоуважаемый маршал, который тогда был полковником, на такой-то и такой странице день и месяц неправильные назвал. Мы было подумали посредством почтальона изъять это письмо, а потом подумали – нет, зачем же, пусть идёт, вдруг да какая-то польза нам из этого выйдет: если в министерстве обратят внимание и поинтересуются, кто это-де написал, мы отсюда оповестим, что письмо написал действительно участник войны, инвалид-пенсионер, который к тому же от нас зарплату как полевой сторож получает, да зимой в горах Галача и Воскепара хлева сторожит, за это ещё получает. Оставив без присмотра ячмень и овёс в полях, Рубен знай себе строчит свои собственные военные мемуары, а Старший Рыжий на его месте загнал бы гусей и ягнят и телят односельчан в хлев, хлев бы тот запер – и, крутя на пальце ключ, пришёл, стал возле конторы, на своё прежнее место: и были бы бразды правления в какой-то мере – не так, как прежде, конечно, но всё-таки – в руках Старшего Рыжего тоже, и сделал бы Старший Рыжий сторожевую должность в нашем селе особо важной – и при коне.

Следующий, как мы сказали, лесничий. С общим хозяйством непосредственно лесничий не связан, из другого источника финансируется, но пост его здесь, поскольку в своём лице он представляет сгусток местных патриотических сил. А деревья хоть и в поле динамитом взрываются и корчуются, но у деревьев самих языка нет, а имена и тайные помыслы срубивших их посредников обсуждаются опять-таки здесь.

Рядом с лесничим всегда его брат стоял, заведующий овцефермой, но между ними с некоторых пор холодок пробежал, конкретнее – имелись подозрения, что наши попытки посредством Мелика Смбатыча, Владимира Меликяна и в особенности нашего поэта – что наши попытки донести до республиканского руководства наши доводы и аргументы, отстаивающие наше право самостоятельного, социалистическим законом предусмотренного ведения хозяйства, что все эти наши планы, прежде чем дойти до республиканского правительства, сообщаются кем-то в Овит, кто-то отсюда крепко информирует их, и на запрос республиканского правительства у Овита уже готовая контрпрограмма имеется; семейное единство распалось, братья не желали стоять рядом, между ними сейчас стояло два человека: начальство по полевым работам и заведующий пекарней; этот последний договорился с народом и не выпекал хлеба, а муку продавал по государственным расценкам на хлеб и, несмотря на то что для обсуждения краеугольного вопроса нашей автономии у него не хватало ни ума, ни языка, ни даже особого, прямо скажем, желания, он вместе с полевым начальством был налицо – с тяжёлой, как мучной куль, головой, с вечно заложенным носом, стоял посапывал. С начальником полевых работ, когда тот ещё школьником был и в особенности потом, когда в группе самодеятельности Завода декламировал и пел со сцены, – с ним наш народ большие надежды связывал, большое будущее ему у нас прочили, говорили, артистом станет, сразу два таланта в себе соединит, Шара Тальяна и Сурена Кочаряна, но в один прекрасный день он вернулся в село, ага, сказали, центр радости перемещается в Цмакут, на наших свадьбах будет кому теперь петь, но давно уже здесь не играют свадеб и, считай, что никто не рождается – последние школьные звонки звучат, в скором времени и этого не станет, с одной стороны – это, а с другой стороны, у него все шутки-прибаутки и даже песни какие-то по-городскому непристойные были, и он всегда говорил – пусть женщины выйдут, что-то расскажу… в конце концов ему сказали – заткнись и ступай на свои полевые работы, а какие там полевые работы: несколько гектаров картошки, машина всё делает, опять же механизированная обработка неопределённо малой части старых бескрайних цмакутских покосов – вот и вся его работа, да ещё, когда здесь устраивают угощение для овитовского руководства, молча, покорно вместе со всеми идёт в дом, где застолье, и, за чей бы счёт оно ни было, в меру ест и в меру пьёт и всегда держит горло наготове, на тот случай, если попросят, спой, мол, или прочти стихи, но его не просят, и он молча сидит рядом со всеми.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю