Текст книги "Ташкент"
Автор книги: Грант Матевосян
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц)
Ташкент
Арьял-Тэван вернулся из большого, неописуемого, из кругосветного одного путешествия, посмеялся-посмеялся и притянул к себе и повалил – зарезал барана. И был он одновременно словно бы и гостем знатным, и прежним Арьялом, прирезывающим барана для гостя. Жена его Софи, Другой Тэван – Красавчик и его новая молодая жена стояли и смотрели, что он делает и что говорит, думали – здорово выпил, сейчас повалится, сутки проспит, но он притянул к себе и зарезал барана, из кругосветного своего путешествия вернувшись. Кругосветного, то есть, значит, мы отсюдова вдруг исчезаем, сами не знаем, где целых три дня пропадаем, где и что говорим-вякаем – и всё это время пахнет бензином и айвой, – а через три дня вдруг видим: мы снова здесь, вот жена наша Софи, вот наша новая невестка, Тэвана жена, и новый младенчик ихний – вот. Мы косу свою на кечутском покосе бросаем, бежим напролом к нав-уртским лошадям и через Кехутскую чащу, через Джархеч, Касах, через весь Воскепар три дня – на лошади, пешие, весёлым пёстрым автобусом Ереван – Тбилиси – всюду кружим, всё хорошенько обследуем, потом нам машину дают и мы – почёт тебе, трёхтонка, – подъезжаем к самому нашему дому, слезаем с машины и в руках наших обнаруживаем прут, ну, тот, что дети в руки берут, палку обычную, и тут мы говорим себе «это ещё откудова» и смеёмся, и, как старый сон, насилу вспоминаем, что три дня назад мы нашу полковничью шапку сдвинули на затылок и с кехутских наших склонов посмотрели на склоны Жернова, и прежде нашего глаза сердце наше засвидетельствовало, что у нашей новой невестки из-под носа прямо увели овец. Мы косу в траву бросили и через чащу Ачаркута прямиком к лошадям Нав-урта, а там три лошади, и наша рука, когда мы скатывались с Кехута, сама, значит, сорвала тот прут и три дня так его и не выпускала, держала – и все это время пахло айвой и пылью, – вот так – из победного одного странствия Арьял-Тэван вернулся (Арьял? Орёл? Ореол? Реал? – кто знает, но таково прозвище) – пришёл, закинул шапку на полку и перед той шапкой стал по стойке «смирно».
– Па-па-па-па, – сказал, – не шапка же, вострый кинжал, народ рассекает, как генерал сквозь строй проходит. Ей-богу, – сказал, – от самого Джархеча, от джархечского монастыря до Воскепара народ расступается и с обеих сторон честь отдаёт.
В кармане ополовиненная бутылка водки, сидел, посапывал, сейчас, подумали, как завалится спать, ляг, сказали они ему, ложись, укроем тебя, но он не стал спать, притянул между ног барана, зарезал. Условлено с кем-то, решили, гостя ждёт, но нет: хашламу всю придвинул к ним четверым, ничего гостю не оставил.
Шутка то была или правда, сыграла тут роль шапка и была ли она у него к этому времени, форменная шапка полковника милиции Владимира Меликяна, или же нет, но дело было так – кроме самого себя, целого-невредимого, кроме себя и пересчитанных поштучно двадцати пяти овец, Арьял из безвестности принёс с собой:
для Софи и новой невестки по цветастой шали, хотят – на голову пусть повяжут, хотят – на плечи накинут, и так и так хорошо, ни дать ни взять турецкие ханумы,
для тэвановского мальца около двух кило халвы, Софи попробовала и, несмотря на то, что – халва, какая она ещё бывает – сладкая, лицо её свело, как от кислого, и она спрятала халву для утреннего-вечернего чая,
складной нож для Другого Тэвана,
ополовиненную зелёную бутылку водки за 3 р. 62 коп. (потому полбутылки, что в кабине грузовика, когда ехал, отхлёбывал понемножку, чтоб не заснуть от тёплого запаха газа),
про шали, значит, сказали – для обеих жён две красивые цветастые шали, ещё три штучки неспелой мушмулы в кармане, сорвал возле джархечского монастыря, но неспелыми оказались и застряли у Софи в горле точно так же, как застряли в горле Арьяла возле джархечского монастыря, но – у него – по другой причине,
под мышкой здоровенный арбуз, шесть таких же возле Шиш-Кара лежат, ещё – шесть штук батарей для радио, полный порядок, весь Дагестан разграбил – принёс, а в карманах-то всего три рубля денег было, в руках – детский прут, на голове полковничья шапка.
Пришёл, стал, посопел-посопел носом, отвёл руку с прутом и говорит:
– Откуда у меня, у какого такого ребёнка я его взял?
Об этих рублях он тоже понятия не имел, знать не знал, что имеются таковые, думал, что совсем того, порожний, и в автобусе Ереван – Тбилиси перед всем этим пёстрым народом оскандалился: водитель ему сказал – ты не из села разве, да у вас в каждом шве по тыще рублей зашито, а Арьял ему: «Нет, парень, то есть что-то, конечно, и у нас имеется, но в дорогу неожиданно, неподготовленно отправились», – сказал так, руку в карман запустил, и на тебе конфуз – сложенный пополам этот трёшник, так толком и не поняли, то ли шофёр автобуса с этими своими тифлисскими штучками подкинул, то ли Арьял сам когда-нибудь пошёл в магазин за покупками и после того подзавалялся этот трёшник у него в кармане, а может, с пиджаком Владимира Меликяна из Еревана прибыл, хотя – нет, дочка Амбо, она карманы все вывернет, выстирает, утюжком как следует прогладит, а уж после вещь в село им отправит.
Вместе с утренней, отдающей горечью полутьмой появилось, посвистывая, его монгольское коротконогое широкоплечее обличье – поскользнулось, фыркнуло, залилось смехом – возле старого кладбища арбуз выскользнул у него из-под мышки, покатился.
– Айта, ловите его, держите, джархечец убежал, а ну! – и смеётся, и смеётся.
Другой Тэван, Красавчик, стоял в исподнем за хлевом, сонный красный кобель прыгнул наперерез катившемуся арбузу, но почуял запах побратима, взвыл и кинулся к нему. Это что за скулёж и плач были, два-три года словно друг друга не видели, распластались на земле, ползали и скулили, всё же кобель – а как последний щенок-сопляк ныл, сейчас, казалось, от тоски дух испустит, попрыгали морда к морде, повалялись, покатались по земле, вдоволь нацеловались и только тогда немного подуспокоились. Остальные псы ничего, стояли себе, смотрели.
Иней уже высыпал, то есть ещё не иней был, но холодом порядком тянуло, Другой Тэван потерял с ноги ботинок, но всё же сумел поймать касахский тёмно-зелёный, почти что чёрный, с толстой шкурой арбуз и из ничего не значащих, между прочим сказанных Арьялом двух слов сразу же раскумекал, что между Касахом и нами перевалочным пунктом стоял дом джархечского недотёпы-дурака (то есть что он недотёпа и не его ума это дело, всем известно, но вот поди ж ты, увёл из-под носа женщин и детишек целую отару, можно сказать), и словно колом ему по голове дали – во рту пересохло и горько стало, и в эту минуту Другой Тэван принял решение, то самое, над которым Арьял пыхтел-раздумывал целых три дня, – то есть что на будущий год в этот день, вернее, от этого дня три дня обратно – такого-то октября, когда школьники спустятся с гор, джархечский дурак недосчитается двадцати пяти своих отборных овец – недосчитается и потом их тоже не найдёт… Другой Тэван, Красавчик, как был в исподнем, с пиджаком на плечах, пошёл навстречу товарищу, они перекинулись несколькими словами на ихнем, им двоим понятном языке – и приговор был закреплён.
Не скажем, что нож-подарок не был принят во внимание и батареи для транзистора не были зачтены, – совсем даже наоборот: он раскрыл нож, обследовал его, сложил обратно и положил на полку, словно не его был, не ему словно подарили. Не кинжал был, что и говорить, но на широком лезвии была бороздка, как на клинке, и копытца-рожки этим ножом вполне можно было отделывать, и овцу можно было как следует разделать, и граб толщиной в руку срезать, и никелевое колечко, между прочим, тоже имелось, к поясу чтоб приладить можно было, но он посмотрел только и молча положил нож на полку. А что касается шести батарей (все вопросы техники, будь то точка косы или радио, – всё это по его части было), – он снял крышку с транзистора, вытащил севшие батареи, новые аккуратно, как следует уложил в гнёзда, как раз был час утреннего концерта, его ребёночек сидел в кроватке, с новыми ботиночками в руках, ребёночек под музыку поплясал ручками… но как стало ему с утра муторно от решения расправиться с джархечским дурнем, так и не отпускало его, так и стоял он, кислый и безучастный, словно не была найдена пропажа и словно не вернулся его товарищ.
Невестки сказали – не знаем; как из села пришёл и увидел, что тебя нет, – всё время такой. Арьяловская Софи сказала, а то Другого жена новая имеет разве такие способности и право, чтоб посмотреть и определить настроение мужа, да к тому же после родов она тяжела на ухо стала, плохо слышит, а может, даже с детства была такая, потому что вдовцу, двух жён сменившему кочевнику пастуху, с какой бы радости отдали в жёны вчерашнюю школьницу, почти что ребёнка, не так разве? – бедняжка смотрит внимательно синими глазами и ничего не понимает. Даже и не поняла ещё, что двадцать пять овец у неё из-под носа увели. Арьял сказал – так, сказал, ну ладно, если причиной наше отсутствие было, то теперь мы обратно присутствуем, а если другое отсутствие, то никакую пропажу без убытка не обнаружить, то есть, чтоб потерять и найти в том же виде, в целости и сохранности, – такого не бывает. Сказал – не видели, лошадь не вернулась? Невестки ему – какая лошадь? Засмеялся – вот и я то же самое говорю, какая лошадь? Думали, спать завалится, сами они чаю с хлебом-сыром попьют, и день пойдёт своим ходом, а он взял да и в праздник возвращение своё обратил, но не успела ещё радость как следует войти в силу, Другой поднялся: я, дескать, пошёл. Куда это? А в Ташкент. В какой ещё Ташкент? А в такой, у меня в Ташкенте брат родной, еду за ним. Арьял сказал – вот так ты всюду поперёк встаёшь.
Софи сцеживала кровь барана, чтобы скормить собакам, – как щедрый царь, Арьял наш опрокинул пинком миску, мол, это ещё что за экономия, за скаредность такая, словно дело происходило при гостях. Кровь от забитой скотины при гостях не собирают, кровь уходит в землю, пропадает, и собакам не дают её слизывать, отгоняют, гостей стесняются, и потроха тоже выбрасывают, чтобы горожане, чего доброго, не подумали, какие, дескать, эти крестьяне жмоты, недаром поговорку такую пустили, мол: «Если крестьянин зарезал курицу – то ли курица больна, значит, то ли хозяин». Но потом Арьял всё же позволил – подставили миску, под шею подтянули, вся кровь до последней капли вылилась туда, а он и потроха самолично порубил – чтобы собаки тут потягушек не устроили, высыпал в миску с кровью, перемешал, подвинул собакам. Когда азербайджанец режет овцу, ты должен молча стать рядом и учиться, смотреть внимательно и учиться. Наши соседи азербайджанцы научили нас, что, кроме клочка красной кишки, у овцы выбрасывать нечего, но собак тоже чем-то попотчевать надо, ведь собака равный тебе в твоём деле товарищ. Даже желчный пузырь – если у тебя слабые дёсны, прополощи ещё тёплой неостывшей желчью, возьми в рот, прополощи и выплюнь – убивает заразу и укрепляет зубы, а если зубы и без того здоровые, ещё крепче сделаются. Он отделил от ножек сухожилия и тоже бросил собакам, от печени ровно половину отрезал, дал красному волкодаву. Сказал:
– Возле Шиш-Кара ещё шесть арбузов нас дожидаются, кто туда с овцой пойдёт, на обратном пути пусть прихватит…
Разрезали арбуз, младенчик тэвановский уткнулся в сердцевину, глядим, весь вымазался, так и плавает в красном арбузном соке.
Собак до отвалу накормил и говорит им:
– А ну за работу, сегодня за пастухов – вы, а у нас свадьба большая…
Все мы с сожалением отходим от свадебного стола: красный волкодав и ещё одна собака, то есть те, что считали себя арьяловскими, нехотя поднялись, отошли немножко, остановились, облизываясь, но всё же ослушаться не посмели и поплелись к своим овцам; две другие, которые считали себя собаками Другого Тэвана, то есть больше к нему были привязаны, подошли к своему хозяину, улеглись возле ног. Другой Тэван, как пришёл из села три дня назад (хлеба принёс и новую пару туфель для ребёнка), как пришёл одетый-разряженный, так и стоял – руки в карманах, даже и не подумал – дай-ка подсоблю человеку, дай-ка хоть придержу ногой скотину, а то она под ножом бьётся, мешает Арьялу.
И ребёнок, и внимательно глядящая, тяжёлая на ухо новая невестка, и арьяловская Софи, и сам Арьял, не отрываясь от дела, – сколько ни кричали, собаки от Другого не отошли, их часть отары была уже на противоположном склоне; Другой пока сам не рассердился и не нагнулся, будто бы за камнем, – присев на задние лапы, глядели. Угнанные и пригнанные обратно овцы валялись между двумя хлевами и должны были оставаться там, пожалуй, до вечера, из-за них, из-за этих овец, не уходят, думаем, но почему же тогда арьяловские волкодав и другая, почему они послушались и ушли? А эти прямо не оторвутся от ног Тэвана. Если уж говорить правду, если бы он не взял собак с собой в село, овцы бы не потерялись: приглядывала-то за ними вчерашняя школьница, тетешкала младенца и сторожила овец – под носом прямо по одной отобрали и увели. Хорошо, думаем, ещё хозяина слушаются, но в эту минуту младенчик протянул ручку – смотрим, собаки-то не ушли, присели возле старого кладбища, выглядывают оттуда. Арьял сказал:
– Плохо ты их приучил, азербайджанец, чтобы сказал своей собаке уходи, – и чтобы та села и глядела? Да ни за что.
Руки всё так же в карманах, Другой поднял красивое лицо и похлопал глазами:
– Что же мне делать, если они, как дети, за подол цепляются?
– Не знаю, но сделай так, – сказал, – чтобы из-за твоих псов я понапрасну рта не раскрывал.
Только это Арьял и сказал, но и этого говорить нельзя было: новая невестка в конце концов начала бы догадываться, что овцы по её вине потерялись; и Софи, наставница новой невестки и всего их хозяйства в горах глава и хозяйка, пришла с початой бутылкой водки, сунула Арьялу в рот горлышко, и новая невестка посмотрела и, смущаясь, научилась – поняла, что мужа иногда надо так, когда он с ножом в руках орудует и руки у него в крови и сам он донельзя усталый, надо самой поднести горлышко к его губам. Арьял отпил глоток и тут же зашёлся в смехе, монгольских в крапинку его глаз не стало видно – одни щелки.
– Чтоб тебя, – сказал, – обожгло ведь, в пустой желудок льёшь и не подумаешь, что три дня крошки в рот не брал. Неспелую одну мушмулу у попа сорвал, вот и вся моя еда за три дня.
Наши соседи азербайджанцы объяснили нам, что топором разделывать овцу преступление, топор крошит кость, а надо по всем косточкам-сухожилиям, играючи ножом нужно резать. Арьял отрезал два-три кусочка и:
– Долой! – сказал, – ас-становись, Караян! Голова у тебя валится с плеч…
Но Другой за дело всё равно не брался: в знаменитом своём синем костюме, руки в карманах, расхаживал возле угнанных-пригнанных овец и как-то вчуже разглядывал их, то ли овцы были какие-то не такие, то ли сам он. Муж и жена, Арьял и Софи, переглянулись и сказали друг другу без слов: что это с ним такое, если вожжа под хвост, загосподинился если, то ничего, у нас у всех такой день выдаётся, но если он свою вторую жену вспомнил, ту, что недолго с ним была, временную, так сказать, если он её вспомнил и купленный ею костюм надел, тогда мы ни при чём, и пусть он об этом сам с собою рассуждает да с семьёю брата. Софи по-домашнему, по-свойски отчитала его, пойди, мол, переоденься да возьмись за дело, но он поворотил к ней красивое лицо и посмотрел недовольно, мол, мужу своему приказывай, а потом и вовсе на бедную новую невестку, раскрасневшись, наорал – соображать, дескать, надо, утопила ребёнка в арбузе.
– Неси, – сказал Арьял Софи, – неси бутылку, просветимся. Три ночи, шутка ли, ноги наши сами, можно смазать, находили дорогу.
Он отпил из рук Софи два-три глотка, засмеялся и повалился на траву:
– Посмотрел на этот курдюк, вспомнил – курдюк, братцы, сплошной курдюк, плечо подставляешь и лицом в это самое зарываешься.
Но Другой, по всей вероятности, намерен был испортить настроение Арьялу тоже.
– Ну и что с того, что пригнал, – сказал, – чьи это?
Ну, думаем, или не своих, чужих пригнали, или не так подсчитали, но он другое хотел сказать: чьи бы ни были, пускай хозяева сами придут и разбираются, мне что. И снова поднял красивое лицо и глазами по-своему похлопал.
А Арьялу всё нипочём – смеётся осоловелый, и уж кто как учил, мастерски не мастерски, про всё забылось, откуда ни попало нарезал мяса, пошвырял в кастрюлю.
– Идите сюда, – говорит, – ты, невестка новая, ближе подходи, чтоб слышала, Арьял кино видел, сейчас всё вам расскажет. Тэван, ты джархечский монастырь видел? Тот, что называют Агарцин? Баба, ребята, ещё баба и ещё баба – и все туристки, и все инженеры. Ас-становись, Караян! Извиняюсь, это в армии мы были Караян. Эй, парень! Воздушный поезд такой устроили, по воздуху с неба спускаются, на плечи Арьялу садятся. Баба, баба, баба, баба, ещё баба – тяжёлые, Арьял их подхватывает и на лошадь сажает, а аппаратчик фотографирует. Арьял протягивает руки – та, что уже сфотографировалась, снова прыгает Арьялу на плечи – это Люся. Арьял поправляет шапку на голове и стоит наготове – это Дуся, это Надя. Одна, ещё одна, третья, десятая – Арьял вспотел, весь в мыле плавает, но неудобно ведь, народ кругом незнакомый, пот сам обратно и всасывается. Неспелая мушмула в горле застряла, чёрт бы её хозяина побрал. Одна девушка с шапкой Арьяла на голове сфотографировалась, девушка была или баба – про это уж она сама знает, но что лошадь под тридцатью женщинами была и что фото снимали, тут уж даже клясться не стоит.
Правду говорил или нет, но, как видно, это и была самая большая удача Арьяла. Ну, Софи, она жена, ему ещё в Джархече было известно, что на этот его рассказ Софи подожмёт губы и сделает вид, что не слушает, но Тэван – он не обрадовался и от себя ничего не прибавил, не приукрасил рассказ, напротив:
– Ты про что это рассказываешь, не пойму.
А это кино, видно, и в самом деле было, и Арьял пошёл рассказывать по второму разу:
– Я говорю тридцать – ты сорок представь, Арьял плечо подставляет, на лету их подхватывает, на лошадь сажает, а фотограф снимает.
Глаза прикрыл и:
– На какую ещё лошадь?
Арьял голову опустил.
– А кляча дяди Симона, – сказал.
– А теперь она где же?
Виновато улыбаясь – Арьял:
– Ремень свой с шеи снял, сказал ей – иди… наверное, пришла уже.
– Так и скажешь Агун, скажешь, в джархечском овраге ремень с шеи снял, сказал – спасайся, уноси ноги от всяких здешних воров – волков, а я сам сажусь в полный народа автобус и не знаю, зачем и куда еду. – И привычка у него такая: глаза закрывает и поворачивает к вам лицо, на закрытых глазах веки слегка подрагивают, ну а белые тонкие губы, их твёрдость – от здешней погоды.
– Что мы Агун скажем, – сказал Арьял, – нами ещё не очень продумано, извиняемся.
– Ну так и заткнись тогда.
Но Арьял тут же снова рассмеялся:
– Айта, а что же мне говорить, если я подхватил и поднял, что говорить-то?
На это глупое зубоскальство Тэван поднял палец, но так и остался стоять с поднятым пальцем, а Арьял – с открытым от восхищения ртом. Значит, так, день был погожий, в лесу сколько ясеня и клёна было – все красные и жёлтые стояли, и над всем белым светом простирало лучи мягкое осеннее солнце. Поверх большой ачаркутской чащи, прямо посередине старого Нав-урта, в самой сердцевине, на таком друг от друга отдалении, что тот, кто увидит их, поймёт, что не две их, а три, и в то же время так близко друг от друга – что понимающий только поймёт, что это их старый союз трёх, – высоко задрав головы, стояли: красногривый жеребец Ростома, старая кобыла дядюшки Авага и красная кляча Симона, последние лошади Цмакута, – они на другой стороне паслись-паслись в оврагах и взошли на Нав-урт, и прежде чем спуститься на этой стороне в долину, на минуточку застыли, окаменели перед нашей знакомой, нашей родной, нашей уже постаревшей родиной, которая уходит вдаль скошенными полями, пашнями, лесами, опушками и единичными деревьями, идёт, идёт так и доходит до тёплых туманов Кры.
Значит, с чебрецом, с солью – и, у Софи был припрятан лук, с луком, значит, почти что, представьте, в собственном соку, то есть почти без воды, совсем как городские гости, когда отгоняют нас от нашего котла и сами на свой городской лад готовят хашламу, – вот совсем так поставили на огонь мясо, и его сладкий дух уже поднялся и стоял в воздухе, а сами они сидели тут же и ждали, когда будет готово, и Арьял принял вину на себя, сдвинул в сторону козырёк фуражки и посмотрел поверх большой чащи Ачаркута на старый Нав-урт, на то место, где он бросил лошадь, то есть дал ей почти что пропасть и таким образом присоединился к виновникам того, что наши горы опустели, вымерли вчистую, – он сдвинул шапку на затылок и замер от восторга.
– Гезынхаднем, – сказал, по-азербайджански сказал, восхищённый, – судьба, говорю, судьба.
Когда пропали овцы, прямо в ту же минуту, Арьялу моему засияла его звезда, засияла и Арьялу сказала: «Не шути, Арьял-джан, следуй за мной, я знаю, где твоя пропажа». Правда, случилось и так, что Арьял ошибся и время понапрасну потерял, – джархечское кино не по нашей воле было, джархечское кино не в счёт, – а вот ночь целую Арьял сдуру проторчал, затаившись в кехутских зарослях, ждал, думал, сейчас несчастный ворюга выскочит откуда-нибудь, да прямо ему в лапы… напрасно, но потом звезда сказала: «Ошиблись немножечко, Арьял-джан, ничего, пошли-ка теперь вот так».
…У Арьяла глаза заволокло, расчувствовался Арьял, заплакал, как барышня.
– Айта, – сказал, – айта… Пришла, значит, сама из того оврага выбралась, вернулась на родину-то.
Лошадь, понимаешь, она – лошадь, всюду ею и быть должна, про бойни в Кировакане и Касахе забудем вообще… Но у нас просто сердце останавливается, когда мы наших парней, невесток, выданных замуж в чужие края… или даже цмакутских лошадей, проданных на сторону коров и божьих агнцев-ягнят представим вдруг на чужбине… нам кажется, что все они пребывают в печали и тоске и что особенно потерянно грустят они по вечерам, вспоминая свои бывшие дома.
– Айта, – сказал, – айта… Когда вопрос с автобусом возник, я свой ремень с её шеи снял, сказал – теперь мы с тобой на равных, одинокие сироты в этой незнакомой стороне; если сам найдёшь дорогу в наш край, благодарен тебе буду до небес, а не найдёшь, тогда знай, значит, что Арьял тебе большое зле причинил. Родина, значит, притянула, – сказал, – из тех оврагов чёртовых вывела.
Словом, ужас как обрадовался. И загрустил – совсем как женщина, потерявшая мужа; загрустил и обрадовался одновременно, и столько смеялся и плакал, шмыгая носом (а Другой разодетый, в костюме, стоял себе, недовольный, то есть, что ни скажи ему, всё плохо), что под конец Софи на него прикрикнула:
– Пропади они пропадом вместе со своей лошадью! Тоже мне! Они вон деньги уже заплатили, машину себе покупают, – сказала, – если б лошадь им нужна была, держали б на дворе.
– Нет, Софо, нет, – сказал, – т-ы женщина, ты не поймёшь, против машины говорить не нашего рта забота… Машина дело хорошее, – сказал, – но лошадь, но наша лошадь… – И это право своё – любить лошадь, справедливость этого права Арьял попросил у Софи – по-своему, всего лишь вопросительно выгнув шею, но Софи что-то другое подумала, покраснела и отвернулась, и это тоже стало новым поводом для шуток, за три дня как следует, значит, истосковалась. Фыркнула: «Тьфу на твоих этих джархечских шлюх», – но речь наша не о том – о лошади.
Когда случай внезапно так нагрянул, когда он обнаружил воровство, он нацелился, поглядел с кехутских склонов на Нав-урт и приметил гордого спесивого ростомского красногривого, того, что был молнией старых лошадиных времён, но гордый и своенравный, как хозяин, он Арьяла даже близко не подпустил, сказал: «Ты – не мой Ростом». А старая кобыла Авага спокойно далась в руки, но ведь в таком случае те две лошади непременно бы пошли за ней – и что бы получилось? Вместо тайной слежки – топот чингисхановской орды. И он попросил клячу дяди Симона: «Братец, милый, прошу тебя, ну как мне на своих коротких ногах монгола поспеть в Погоскилису и Джархеч, в Иджеван и Касах, очень прошу тебя, вон уже зима на носу, скоро останемся в горах вдвоём, я да ты, есть захочешь, пущу тебя к своему стогу, вот те слово…» Кляча дяди Симона покружилась немного, стала рядом, дала оседлать себя и заржала – опять, мол, мы. Целую ночь, окаменев, простояла она в кехутском лесу, а потом ещё, не считая мужчин, ровно под сорока туристками сфотографировалась.
Но даже не о лошадях наша речь: лошади с Нав-урта сошли и паслись теперь на открытом склоне. О Другом, о Красивом Тэване, наш рассказ.
Проклятая беззадая чёрная стерва (сухая палка, поддерживающая побег фасоли, тебе пример), как перебила его мужание и оставила хилым… насколько может быть сладкой и горькой женщина, недозволенная жена погибшего брата… жизнь Тэвана так и идёт с тех пор – как будто ему по башке дали, до чего же крепко, думаешь, заклинило исток. Как неправильно увязанная поклажа, думаешь, вот-вот опрокинется, сейчас скатится в овраг – вот так разлаженно, от начала неладно пошло и идёт. При светлой памяти Вардо, при ней, казалось бы, всё выправилось и выровнялось, ну да проклятие заведомо было спущено – Вардо умерла. Вот как в старые времена турецкий бек мог сесть у источника и сказать: «Эта вода моя», – «маным» – вот точно так. На примерах ежели говорить, – представьте: ребёнок, задыхаясь, вваливается в дом, мол, врачи с милицией маму из могилы вынимают, и версия проклятой беззадой, этого бесплатного скверного радио, мгновенно чтобы облетела всё село, – дескать, налицо подозрение об отравлении, Тэван убил Вардо – вот и представьте себе. И чтоб тебя не подпустили к могиле, и чтоб народ отшатнулся от тебя, и чтоб даже Арьял сошёл с тропинки, чтоб дать тебе пройти, чтоб даже он поверил, что возможная это вещь, чтобы ты отравил мать двоих своих детей – ту, что была тебе за брата, за косаря; ту, что день и ночь ходила за твоей прикованной к постели матерью. А потом бумага о твоей невиновности, объявление вслух, бумажка-свидетельство о том, что истекла кровью, то есть что овитовский врач фактически погубил женщину, – и чтоб местные сельские наши полувласти молча убрались, ушли пить-есть и оставили тебя одного среди вражьего вечера, растерянного. И чтобы та же проклятая беззадая, этот чёрный цмакутский громкоговоритель чтобы в открытую издевнулся над тобой, а тебе, сироте, среди несчастного этого вечера слова её показались бы дружеским кличем: «Деверь мой без вины оказался, ахчи, где моя белая коза, пойду зарежу, к святым ногам моего деверя поднесу… Не знаю, говорят, не он отравил». Чтобы, к примеру, сын его брата, его кровь, фактически брат родной – про Старшего Рыжего мы, чтобы он перед самой конторой, на глазах у всего народа ударил, сбил его с ног и потом встал бы над ним, лежащим, широко по-солдатски расставив ноги… вот и представьте, значит, – дескать, сам он всегда был и останется таким принципиальным и чистым и будущее своё соблюдёт в чистоте, а сейчас, пусть все видят – он, сын, заступается за поруганную честь матери… и значит, тысячу извинений нужно принести не Тэвану, чью юность растоптали, нет, извиниться надо было перед разгорячённой-распалённой стервой. То есть мы не имеем права, не посоветовавшись с семьёй брата, привести в дом новую жену, надеть по её просьбе костюм и выйти в село – нам на люди выходить не предписано: ведь даже годовалый несмышлёныш в селе кричит на пастушью собаку: «Пошла в свои горы, где твоя овца, ступай к ней…» То есть место твоё не здесь, убирайся в свои горы, и пастушья собака перед малым ребёнком поджимает хвост и молча убирается в горы, а обиделась она на ребёнка или не обиделась, неизвестно.
Хотя его вина тут тоже была, потому что если уж ты с самого начала знал, что место твоё в горах, рядом с овцами, что ж ты тогда понапрасну выходил в село, чтоб они будто бы припомнили твоё старое преступление, взяли да и шлёпнули тебя как щенка оземь… и если ты понимал, что, на ком бы ты ни остановил свой выбор, они всё равно отвергнут, а в самом тебе нет столько мужества, чтоб быть глухим и слепым к их каждодневному натиску, – если ты всё это знал, для чего, спрашивается, бедную девушку в дом приводил, чтоб тут же прогнать её, а потом явиться к этим с повинной, как батрак на хлебах, да, мол, я такой-сякой, бесправный, и нет у меня своего голоса, только вы, ваше слово, кого приведёте матерью к моим детям, та и будет моей женой. Ну что ж, если твои настоящие хозяева – они и для тебя важней всего на свете семейство твоего брата и мнение села, куда ж ты в таком случае себя хозяином над собой объявлял?
А теперь ещё новое дело – в Ташкент еду, в Среднюю то есть Азию. Привёл Арьяла и Софи к пригнанным назад овцам, молодая жена и младенец тоже пришли посмотреть, что показывать будет, а он, руки в карманах, стал среди овец – это чей, мол, товар, для чего было приводить обратно – и на красном солнышке задрал своё красивое девичье лицо и глазами похлопал.
Сказал (Арьял):
– Ты о чём это, парень, про что битый час уже толкуешь, не пойму.
Сказал (Другой):
– А про то, чёрт побери, и толкую.
Сказал (Арьял):
– Да что это тебе приспичило? В мой радостный час прямо? Другого не нашёл времени?
Сказал (Другой):
– А чему ты, спрашивается, радуешься, чему, а?
– Как это? – удивился (Арьял). Сказал: – От Дилижана до Касаха, весь мир объехал, ежели ничего другого не вспомнить, тридцать баб обхватил и на лошадь посадил, мало? Ахчи, – сказал, – влей-ка ему в рот эту водку, посмотрим, обрадуется или нет.
Софи поднесла ладонь ко рту – и Другому:
– Братик, может, сонная тетеря эта не разобрал, не тех, может, овец пригнал, а?
Сказал (Другой):
– Не знаю, пусть сам разбирается.
Но потом прошёл к овцам, ногой по каждой ударил – Арьял с Софи каждую признали, и ни одна из двадцати пяти овец не была их собственной, его самого или Арьяла, и государственной тоже не была, и он сказал:
– Пускай придут, заберут своё добро, я им не слуга. – И, руки в карманах синего костюма, вышел из пригнанной отары.
Арьял сказал:
– Что же нам теперь делать?
Красивое лицо поднял, закрытые веки дрогнули, сказал:
– Я ухожу в этот самый, в Ташкент.
Три барана значились за Владимиром Меликяном. В тысяча девятьсот, значит, сорок шестом году, летом, лейтенант милиции Владимир Меликян, после десятилетнего отсутствия пришёл и объявил, дескать, в городе ни одной чистой девушки не осталось, сказал так и обручился с дочкой нашего дядюшки Амбо, нарядил её в красное платье и вместе с невестой приехал на лошадях в наши горы, чтобы через нас поехать в Дилижан, а оттуда в Ереван. В красном платье – выехали из большой ачаркутской чащи, и на открытом склоне Нав-урта лейтенант достал наган и три раза пальнул в воздух – трах-трах-трах. И сколько было на покосах детворы, с ума сходящей по оружию, сколько девушек на выданье было, сколько вдов солдатских – все враз обессилели от тоски, и несчастные высохшие вдовы прошептали: «Счастливая…» Владимир Меликян вёз свою невесту по горам, по долам, вёз показать ей город Ереван. У нашего брата Огана в колхозной отаре был один баран, с лета сорок первого года держал для большой радости, чтобы, когда наш брат, ушедший на войну, вернётся, зарезать для него, но, когда чёрную бумагу, когда похоронку очевидцы подтвердили, Оган не пожалел и зарезал его для Владимира Меликяна, поскольку до четвёртого класса они с Владимиром Меликяном сидели в школе на одной скамье; с четвёртого класса Оган убежал в горы пастушить, а Владимир Меликян, чтобы по дороге в овитовскую школу не научился курить и хулиганить, был отправлен в милицейскую школу и в городе Ереване достиг высокого звания лейтенанта. Лейтенант возжелал подарить свой наган Огану, но у Огана один глаз был с бельмом, Оган огнестрельного оружия боялся и подарка не принял, он прищурил глаз с бельмом, протянул палку и сказал: «Видишь ту овцу – с сегодняшнего дня твоя, сколько ни даст приплоду – всё твоё…» С тысяча девятьсот, значит, сорок шестого года, с того голодного лета считалось, что сын нашего дяди Владимир Меликян имеет здесь овец, их устный договор существует и сейчас, после смерти Огана, и если, не приведи бог, полковника милиции Меликяна не станет, уговор будет действовать между его детьми и Арьялом.