Текст книги "Игра на своем поле"
Автор книги: Говард Немеров
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)
2
«Некие рычаги…» Утром Чарльзу даже хотелось полюбоваться ими – теперь его желание начинало сбываться. И если раньше драматизм «ситуации» приятно щекотал ему нервы, сейчас перед ним открылись самые широкие возможности для ощущений подобного рода. Ибо после того, что по чистой случайности выболтал ему Харди, сомнений быть не могло: он действительно попал в переплет. Но теперь, по правде говоря, он уже был зол и подавлен. В первые минуты он лишь бесцельно и бестолково метался по тесному кабинету, как по клетке – впрочем, клетке меблированной: он то и дело натыкался на стулья. Ему бросился в глаза детективный роман, лежавший на письменном столе, и, схватив его, Чарльз вновь прочел загадочную фразу: «Я убедился, что если все время лгать, люди теряются и в конце концов кто-то из них нечаянно говорит правду».
– Как верно, о Шерлок Холмс! – И он опять зашагал из угла в угол.
Итак, все эти люди – прекраснодушные и низкие, умники и простофили, – все они старательно недоговаривали. Ему предоставили сделать вывод, что решение вопроса целиком зависит от него. Барбер и Да-Сильва, несомненно, все знали: у них ведь накануне было специальное собрание по этому поводу. Ректор Нейджел тоже должен был знать. Лили Сэйр? Не обязательно. Ему хотелось думать, что нет. Но, конечно, и она могла знать. Что касается тренера, тот просто не сомневался, что Чарльзу все известно, да и для остальных это в случае надобности могло послужить достаточно убедительным оправданием. Незачет Блента по философии, точно так же, как и по истории, был занесен в ведомость, ведомость вывешена, и Чарльз мог знать о нем, а мог и не знать. Ему просто в голову не пришло… А те, другие, по-видимому, на это и рассчитывали и отнюдь не собирались вывести его из заблуждения. Доказательством тому слова Харди: «А вы не знали? Вам никто не говорил?»
Эта новость коренным образом меняла дело, и усвоить, переварить ее за какие-то несколько минут Чарльзу было так же трудно, как перенестись из вселенной Птоломея во вселенную Коперника. Ибо вместо четкой схемы, в которой ему было отведено твердое место в центре событий, вдруг возникла другая, гораздо более запутанная и зыбкая схема со множеством противоречивых и неясных взаимодействий.
Ну, а этот другой, Солмон – к нему они применили ту же тактику? Дали ему понять, что ответственность лежит на нем, а значит, решение тоже остается за ним?
И он – это следует из слов тренера – не уступил, либо из упрямства и неприязни к спортсменам («этот хлюпик Солмон»), либо из более глубоких соображений («этот «красный» паршивец с философского отделения»).
А может быть, – что гораздо хуже и более вероятно – принцип «разделяй и властвуй» был применен иначе? Может, кто-то один или все решили обработать Чарльза первым, как более покладистого, а потом использовать его согласие как рычаг, которым можно сдвинуть с места Солмона? Если так, то со времени свидания Чарльза с ректором мощь оружия, пущенного в ход против Солмона, возросла во сто крат: «Полно, Солмон! Посмотрите: ваш коллега поступил по-человечески! Пойдите же и вы нам навстречу». «Слушайте, Солмон: какой смысл вам одному идти всем наперекор?..» «Почему не проявить благоразумие, мистер Солмон?
Бот же Чарльз Осмэн не стал упрямиться!»
Какой ужас – ведь он предал своего коллегу, пусть неумышленно, но предал. Учитывая все факты, мало назвать его поведение нетоварищеским: он самый настоящий и законченный штрейкбрехер. И надо же, чтобы это был именно Солмон! Почти не зная мистера Солмона, Чарльз тем не менее недолюбливал его и поэтому считал своим долгом проявлять по отношению к нему сугубую щепетильность. С этим были связаны вопросы этического порядка, которых Чарльзу сейчас очень не хотелось касаться.
А между тем это было необходимо, потому что за полчаса, которые оставались до прихода Блента, Чарльзу предстояло заново продумать свое решение, так как дело оборачивалось куда серьезнее, чем ему представлялось до сих пор.
Эти двое, Чарльз Осмэн и Леон Солмон, были во многом людьми совершенно противоположными, а значит, имели и много общего. На первый взгляд казалось, что их разделяет бездонная пропасть, но, присмотревшись повнимательней, можно было заметить, что каждый представляет собой искаженное отражение другого, причем для обоих это сравнение было в равной степени нелестно. Они были и похожи и непохожи.
Оба были примерно одного возраста, но только Солмон был неудачник, перекати-поле, один из тех преподавателей, которые по разным причинам кочуют из одного колледжа в другой и нигде не могут занять прочное положение. И вот ему давно за тридцать, у него жена и дети – двое, если не трое, а он по-прежнему рядовой преподаватель, несмотря на свой солидный опыт, эрудицию и общепризнанный талант. А Чарльз уже два года как адъюнкт-профессор и со временем легко и незаметно станет профессором, а лет через десять, если по-прежнему будет здесь, возможно, заменит Лестрейнджа на посту декана исторического отделения.
Преуспевающий – и это о нем? Чарльз невольно улыбнулся, хотя ему было совсем невесело: воистину в педагогическом мире масштабы триумфов куда как скромны. Но он-то все-таки может позволить себе улыбаться иронически, а вот Солмону остается разве что горькая усмешка. Ведь и в педагогическом мире, как в любом другом, неудачника сторонятся, как прокаженного. Не оттого ли и Чарльз никогда не искал случая познакомиться с Леоном Солмоном?
Строго говоря, у него не было оснований упрекать себя. Колледж не особенно велик, но все же народу здесь так много, что каждого знать не обязательно. Тем более что Солмон даже на другом отделении, хотя и объединенном с историей под туманным названием «общественные науки». В будничной учебной обстановке у них было слишком мало точек соприкосновения.
Но Солмон был еврей. Чарльз поморщился: даже про себя это «но» звучит неприятно. Солмон принадлежал к тем блистательно одаренным юношам из бедных семей, которые в колледже (в данном случае это был Нью-йоркский городской колледж) делают феноменальные успехи и могли бы удивить мир, если бы имели возможность составить чуть более лестное мнение об этом мире и узнать его не только по книгам.
«Солмон не верил в то, во что верят другие, но не это главное, – думал Чарльз. – Главное – он не притворялся, что верит, а другие притворялись». Вот и Чарльз покоя ради тоже делал вид, будто верит – точнее сказать, с легкой душой позволял себе принимать как аксиому, – что серьезных конфликтов и противоречий не существует, во всяком случае – между джентльменами. Даже если одни из них христиане, а другие – иудеи.
Мало того, не исключено, что Леон Солмон в прошлом был коммунист, хотя что он был за коммунист и коммунист ли он теперь (Чарльз полагал, что нет), оставалось неясным. Чарльзу припомнились его собственные студенческие годы. Да, вполне возможно, что человек такого склада, как Солмон, по натуре Терсит или Апемант (Желчные циники, герои драм Шекспира «Троил и Крессида» и «Тимон Афинский») (быть может, стремившийся стать Сократом), которого в те годы, когда в Испании шла гражданская война, считали бунтарем, – вполне возможно, он и был членом коммунистической партии или хотя бы комсомола. Отчасти эти соображения подтвердились в ходе одного из пресловутых расследований – беспардонных и братоубийственных, – которое колледж предпринял год назад с целью отвратить другое расследование, более гласное и угрожавшее колледжу по той лишь причине, что сенатор Стэмп, не слишком значительный и видный деятель одной вашингтонской комиссии, был выпускником и членом попечительского совета колледжа. Была создана комиссия из преподавателей (Чарльз был рад-радехонек, что обошлись без него), которой вменялось в обязанность вызвать на допрос преподавателей и, основываясь на ответах (если таковые последуют), навести порядок без вмешательства извне. Практическая цель этой затеи была пристойно завуалирована, ни до какой присяги в лояльности дело не доходило и, насколько Чарльзу было известно, о взысканиях и последствиях ни слова не говорилось – как и о том, впрочем, является ли подобное расследование законным. Все прошло бы тихо и гладко, если бы не внезапное осложнение с Леоном Солмоном, который отказался отвечать комиссии, заявив, что она не имеет права устраивать ему допрос, а если ректор Нейджел хочет заставить его отвечать – пусть только попробует. По слухам Чарльз знал, что в своем выступлении Солмон недвусмысленно пригрозил обратиться в суд и предать этот инцидент широкой гласности, добиться, чтобы дело было расследовано Всеобщей ассоциацией преподавателей высшей школы, а если нужно – то и Союзом гражданских свобод. Вопрос повис в воздухе. «А разрешится он, – подумал Чарльз, – скорее всего так: по окончании текущего учебного года мистеру Солмону предложат тихо и мирно отправиться на все четыре стороны, воспользовавшись тем, что рядовому преподавателю срок работы договором не гарантирован. Разумеется, если он согласится уйти тихо и мирно, что мало вероятно. Впрочем, – заключил Чарльз, – это не моя забота».
Вопрос же, который заботил сейчас Чарльза, имел, пожалуй, чисто символическое значение, так как решение его практически не затрагивало существенных, не тривиальных (как футбол) сторон жизни. Зато для оценки собственной личности вопрос этот имел крайне важное значение. Он сводился к следующему: не стал ли Чарльз невольным (да и таким ли уж невольным?) сообщником темных сил, угрожающих человеку, которого он меньше всего хотел обидеть именно потому, что его так легко обидеть?
Как бы то ни было, нужно действовать. Но кому и каким образом? Не слишком ли далеко зашел он сам, чтобы сейчас пойти на попятный? Это был тоже момент довольно тонкий, потому что ему-то, собственно, в любом случае наплевать – не совсем, правда. Он все-таки понимал, что так нельзя, что если задеты твои принципы, а тебе наплевать, одно это само по себе уже в высшей степени тревожный признак. А между тем он сейчас приближался к тому состоянию, когда, по меткому выражению жены многострадального Иова, остается лишь «похулить бога и умереть». Говоря мирским языком, дельный совет этой библейской дамы сводился к тому, чтобы в те минуты, когда заходишь в тупик и становится невмоготу, махнуть на все рукой (пусть не без угрызений совести) и сказать себе: «Э, какая разница? Такова жизнь». Это горькое утешение доступно даже самым высоконравственным – может быть, им-то в первую очередь.
Что касается Чарльза, он решил, что пока еще не дошел до такой крайности, а значит, обязан в первую очередь объясниться с Леоном Солмоном – хотя, в сущности, подумал он со вздохом, мало что сумеет объяснить, еще меньше – добиться и не встретит ни доверия, ни поддержки. Но раз надо, значит надо. Он спустился по лестнице и через пустой читальный зал (кто станет заниматься накануне решающего матча?) прошел к телефону.
– Философское, будьте любезны, – попросил он телефонистку и про себя процитировал: «Современная философия помогает всем, кто сомневается».
– Что, мистер Солмон еще здесь? Скажите ему, звонит Чарльз Осмэн, с исторического.
Через несколько секунд Солмон взял трубку. Чарльз заранее наметил себе пространное вступительное слово, чтобы рассказать все по порядку и, если удастся, задобрить собеседника, но при первых же звуках громкого и насмешливого голоса Леона Солмона ему стало ясно, что в таком вступлении нет нужды.
– Ну, приятель, и наслушался я о вас! Так вы, говорят, считаете, что человеческая личность должна развиваться гармонично и что футбол – такая же существенная часть образования, как и вся та дребедень, которую мы преподаем…
– Минуточку, Солмон…
– Вы джентльмен и христианин, вы достойный представитель мешпохи (Пышное общество (древнеевр.)) интеллигентов, меж тем как я…
– Если вы собираетесь разговаривать в подобном тоне…
– Кто – я? Это они собираются. А знаете ли вы, Осмэн, что на футбольном стадионе, оказывается, живет дух Пирл-Харбора? И что еще Платон сказал: музыка и гимнастика? А пас вперед придумал Иммануил Кант?
– Вы немного взволнованы…
– Извините, пожалуйста, – с подчеркнутой учтивостью отозвался Солмон. – Да, я взволнован. Со времен своего бармитцва (Ритуальное празднование тринадцатилетия мальчика (древнеевр.)) я еще ни разу не чувствовал себя такой важной персоной! Как же тут не волноваться? Столько лет никому не было дела до того, что я думаю, и вдруг я ни с того ни с сего должен что-то передумать!
– В этом я не виноват! – устало сказал Чарльз. – Во всяком случае…
– La trahison des clercs (Предательство в стане ученых (франц.)), коллега, – перебил его Солмон и, нимало не стесняясь своего жуткого произношения, повторил эту фразу.
– Поймите же наконец. – Чарльз попытался придать своему голосу должную твердость, но добился лишь того, что стал кричать, как Солмон. – Я не знал, что эта история касается вас. Ясно? Я только сейчас узнал, что мальчишка у вас тоже засыпался. Мне очень жаль. Я приношу свои извинения. Если что-то можно исправить и еще не поздно, я готов.
– Грешим по неведению? – Это было сказано по-прежнему с издевкой, но, как показалось Чарльзу, чуточку менее непримиримо.
– Я действительно считал, что решение зависит только от меня. И потом я еще не сказал, что он может играть. Я только обещал с ним поговорить. Теперь я хочу знать – вы-то сейчас какую занимаете позицию?
– Позицию? Да вот сижу на собственном заду и разговариваю с вами. – Сквозь ворчливый тон прорезались дружеские нотки, но Солмон тотчас спохватился. – Не воображайте, что я уповаю на вас, дорогой друг. Я с самого начала знал, что, как обычно, буду козлом отпущения. Это просто предлог, Осмэн. Они на меня давно зуб точат, вы сами знаете. Они только и ждали повода, ну я им и дал такой повод.
– У вас что-то вроде навязчивой идеи, Солмон: они да они. А кто – они?
– По этому поводу уже высказался Зигмунд Фрейд. Окинув всю эту область душевных заболеваний грустным взором, он сказал, что в навязчивой идее есть зерно истины. Над этим стоит подумать, приятель, очень стоит.
– Если вы хотите, чтобы я вас поддержал…
– Я ничего от вас не хочу, – оборвал его Солмон, но его тон как-то не вязался с этим решительным заявлением. – Ничего и ни от кого. – И спокойно, глухо, как будто издалека, добавил: – Ну, я пострадаю. Подумаешь, что ж такого!
– Я обещал поговорить с Блентом, – настойчиво продолжал Чарльз.-А вы? Вы не собираетесь с ним встретиться?
– Нет.
– Я в восторге от вашей твердости, но вам не кажется…
– Избавьте меня от ваших восторгов.
– …Вам не кажется, что вы навлекаете на себя кучу неприятностей из-за пустяка?
– Это испытание на прочность, Осмэн. Даже вам это понятно. Так проверяются люди. Вот правила. Вот я. Что может быть проще? И это даже лучше, что из-за пустяка. Ничто не заслоняет принципы.
– Ясно. Что ж, если вы так смотрите на вещи, Солмон, мне очень жаль, что я нарушил чистоту вашего нравственного эксперимента, и еще раз извините. Кстати, на какой теме у вас срезался Блент? Солмон ответил не сразу, словно не желая поделиться с Чарльзом даже такою малостью.
– Курс называется «Теория современной этики», – угрюмо донеслось из трубки, и вдруг раздался неистовый и какой-то металлический хохот, как будто хохотал сам телефон. – Он – провалился на Макиавелли, Осмэн. Макиавелли – и баста. Возможно, теперь вам будет легче оценить колоссальный юмор ситуации. Блент – вот кому надо бы взяться читать этот курс. Мне у него учиться и учиться! Может быть, он и есть Макиавелли.
– Ладно, – сказал Чарльз. – Я понимаю. Не стоит перегибать.
– Хотя он скорее Чезаре Борджиа, – в раздумье продолжал Солмон. – А мне подойдет роль Макиавелли. Потому что практически Макиавелли тоже ни черта не смыслил в жизни, а умел только поучать.
– Да. Ну, извините, – в третий раз повторил Чарльз. – Мне уже пора идти говорить с Блентом. – Он подождал, не последует ли какая-нибудь примирительная фраза.
– Надеюсь, что вам за это повысят жалованье, – сказал Солмон.
3
Вероятно, Чарльз все же слишком долго готовился к этой встрече с Реймондом Блентом. Как бы то ни было, но после разговора с Солмоном он на время попросту утратил способность воспринимать окружающее, и, когда студент, наконец, появился на пороге, Чарльз, задумчиво стоявший у окна, не сразу даже узнал его. Правда, отчасти это случилось потому, что в кабинете теперь стало довольно темно. Ведь прямо за окном, по ту сторону улицы, возвышалась, закрывая солнце, стена стадиона, которая и послужила причиной размышлений Чарльза.
Стадион был построен всего несколько лет назад, но по бетонной стене уже змеились длинные трещины, заплетенные добротным покровом плюща. Плющ здесь разрастался буйно: как видно, климат учебного заведения шел ему на пользу. Чарльзу вспомнились слова из одной торжественной речи в первый день учебного года: «Некоторые наши традиции зародились давно, другие сложились сравнительно недавно…»
До того, как построили стадион, в кабинете было куда уютнее: солнце – до самого вечера (и дремалось так сладко), из окна видно было футбольное поле (он смотрел, как на нем тренируются футболисты), а дальше, на пологом склоне холма, виднелись коттеджи преподавателей.
А вот теперь с трех часов дня ноябрьское солнце скрывается за тяжелой громадой, стадиона, и, несмотря на плющ, вид из окна, забранного к тому же проволочной сеткой, неприятно напоминает тюремный двор.
Чарльзу, как историку, это сооружение за его окном, подобно кафедральному собору или античному цирку, представлялось застывшим материальным воплощением воли множества людей, проявлением определенных тенденций, которые он мог понять и проанализировать, тем более что они развивались у него на глазах.
После войны, то есть с тех пор как Чарльз сюда приехал, колледж значительно вырос. Этому росту – скорее внешнему, чем интеллектуальному – сопутствовал период разногласий по поводу качества и удельного веса местного футбола, казавшегося кое-кому до неприличия мизерным. То было время «переоценки» футбола, послужившей поводом для междоусобицы, из-за которой едва не разбежались все преподаватели. Затем положение изменилось: то ли одержали верх ученые мужи кабинетного толка, то ли просто, по диалектике вещей, наступило временное затишье – но так или иначе, начался период «недооценки», когда едва не разбежались все студенты. Даже тот, кто не любил футбол или не придавал ему значения, должен был признаться, что те два или три года были безрадостным временем. От членов футбольной команды, которую иначе как «инвалидная» не называли (всего три победы за два сезона), по стану побежденных расползлись уныние и вялость. Даже самые рьяные из ученых педантов поддались общей апатии и затосковали.
Но вот, наконец, этот, если можно так выразиться, гегелевский синтез двух крайностей привел к некой золотой середине, и футбол стали просто ценить по достоинству. Однако, опять-таки вследствие быстрого роста колледжа, эта «золотая середина» значительно превзошла то, что несколько лет назад сочли бы «переоценкой». В период «золотой середины» – после нескончаемых заседаний студенческого совета, всевозможных ухищрений тайной дипломатии, «требований студенческих масс», подстрекаемых, как оказалось впоследствии, агитаторами, зачисленными в колледж по ходатайству определенной категории старых выпускников, – и был воздвигнут, не без взяток и скандала (за который предшественник Нейджела поплатился ректорским креслом), этот самый стадион, испортивший Чарльзу Осмэну вид из окна и лишивший его кабинет послеполуденного солнца. От стены стадиона, казалось, исходил знакомый, волнующий предпраздничный ритм, характерный для кануна решающих матчей. Если бы Чарльз дал себе труд разобраться как следует, выяснилось бы, что это далекие удары турецкого барабана.
В дверь постучали, и, обернувшись, он увидел в сумерках фигуру Блента.
– Я зажгу свет, – сказал Чарльз, и когда комната осветилась, оба они секунду-другую неуверенно моргали и щурились, глядя друг на друга.
– Садитесь, мистер Блент. – Чарльз сел за письменный стол. – Право, не знаю, что вам сказать.
– Мне очень жаль, сэр, что я причинил вам столько беспокойства, – отозвался Блент. – Я хочу сказать только одно: если б меня не заставили, я ни за что не пришел бы клянчить поблажки. Я был готов нести ответственность за последствия моего поступка, профессор, – смущенно, но с достоинством закончил он, по-видимому довольный этой книжной фразой.
– Верю. – Несколько минут оба молчали.
«До чего все-таки красивый парень», – подумал Чарльз. Точнее было бы даже сказать – прелестный: сколько тонкости и изящества в его чертах! Впрочем, это изящество героического плана, в нем есть своеобразное величие. Какая бездна благородства в посадке головы! Лицо скульптурной лепки, особенно рот. Губы чуточку, пожалуй, толстоваты и сомкнуты в надменном молчании, как на скульптурных портретах древнего Египта, с той разницей, однако, что там камень кажется плотью, а здесь – наоборот, лоб и щеки отливают гладким каменным блеском. Взгляд серых глаз антично-невыразительный, не отражающий того, что творится внутри, но в то же время неглупый. Черные, круто вьющиеся волосы как будто тоже изваяны из камня. Одет он был более строго, чем обычно на занятиях: в синий шерстяной костюм – парадную форму бедняка. Видно, кто-то специально позаботился принарядить его для столь ответственного свидания, скорее всего, тренер Харди.
– Я, в свою очередь, хочу вам сказать, – прервал молчание Чарльз, – что видел, как вы играете в футбол, и, по-моему, это превосходно.
– Благодарю вас, сэр.
– Мне было жаль, что вы не сдали зачет. Тем более, он был совсем не трудный.
– И все же я его не сдал. – Ни намека на юмор, ни тени улыбки.
– Что ж, ситуация вам известна. – Чарльз перешел на деловой тон. – Я, по правде говоря, поставлен в довольно неловкое положение, но вы тут, по-видимому, ни при чем, да и вообще нам с вами незачем вдаваться в эти подробности. Я должен соблюсти необходимую формальность, вы – тоже, хотя неясно, какой в этом прок, если мистер Солмон не согласится сделать то же самое. А он-то, насколько я понимаю, не согласится ни за что.
– Да, сэр.
– Мистер Блент, какой масти был белый конь Оливера Кромвеля?
– Что? А-а… Белой.
– Хорошо. Можете идти и передать тренеру Харди, что я допускаю вас к игре.
Блент не шелохнулся.
– Чего вы ждете, мистер Блент? Поздравлений? Комедия разыграна, как и требовалось, но пышные декорации и аплодисменты не обязательны, так что я вас больше не задерживаю.
Блент по-прежнему не двигался с места, и Чарльз обнаружил, что вовсе не удивлен, хоть и несколько раздосадован (а может, и отчасти рад?), что прекрасные серые глаза юноши полны слез.
– Ну, в чем дело? – спросил он.
– Вы… вы меня презираете, – дрожащим голосом выдавил из себя Блент.
– Слушайте, Блент, не будем усложнять. Попробуйте поставить себя на мое место.
– Я вам противен, и вы совершенно
правы…
– Да ничего подобного, – сказал Чарльз. – У меня за день чуточку накипело на душе из-за… из-за других людей, и, может быть, я невольно сорвал на вас досаду. Если так, очень сожалею, я не хотел вас задеть.
– Вы имеете полное право, – сдавленно проговорил Блент. – Я всегда вас уважал, сэр, и восхищался вами, и я не думал, что вы окажетесь таким…
– Ах, вот как! – сердито произнес
Чарльз. – Это дивно! Нет, это просто бесподобно! Каким это – таким? Циничным покровителем футбольной команды? Вы это хотели сказать? А вы надеялись, что я буду рад пострадать за правду? Святой великомученик с кафедры истории, да? Знаете, милый юноша, сначала подрастите немножко и тогда, возможно, начнете кое в чем разбираться. Вам еще не все ясно в этом мире. А пока что я предпочел бы не обсуждать с вами мои личные качества.
Блент всхлипнул и пролепетал что-то нечленораздельное.
– Слушайте, Блент, – раздражение Чарльза дошло до предела и разрядилось новой вспышкой великодушия, – так нельзя. Возьмите себя в руки, ну! Давайте сделаем вот что: идите себе и играйте со спокойной душой, а потом, скажем, на той неделе, подготовитесь, и я вас спрошу. Идет?
– Вы не понимаете, сэр… – Голос у Блента прервался, и он зарыдал, уже не сдерживаясь. Через несколько минут он поднял голову и в упор посмотрел на Чарльза. – Я совершил дурной поступок.
Чарльз ответил ему таким же твердым взглядом.
– Рей! Вы хотите сказать, что провалили зачет умышленно?
Лицо молодого человека просветлело.
– Значит, вы догадались? Вы поняли, да?
Чарльз не нашел нужным объяснять, что своей внезапной проницательностью он обязан мисс Лили Сэйр.
– Если вас мучает только это, можете успокоиться, – добродушно продолжал он. – Я не знаю, зачем вы так поступили, но допускаю, что у вас имелись основания; я вас о них не спрашиваю. Надо полагать, то же произошло и с зачетом по философии?
– Но вы не знаете почему.
– А мне и не обязательно знать, – еще добродушнее сказал Чарльз. – А впрочем, пожалуй, догадаться не так уж трудно: вероятно, тут замешана девушка, правда?
– А-а, так она и до вас добралась! – Странно, в слово «она» была вложена изрядная доля презрения. – Что она знает? Она даже и не догадывается…
Последовала долгая и неловкая пауза.
– Я не требую от вас признаний, – проговорил, наконец, Чарльз. – Но если это и в самом деле так ужасно, может быть, вам лучше все-таки поделиться со мной? Иной раз поговоришь с человеком, и оказывается, что все не так уж страшно. Однако если не хотите, не нужно.
– Я хочу, чтобы вы не думали обо мне плохо, сэр, и считали меня честным человеком, – очень серьезно отозвался Блент, и Чарльз с теплым чувством отметил, что их характеры в чем-то схожи. – Я действительно совершил дурной поступок. Больше того – непростительный. А потом хотел как-то поправить дело, но только запутался еще хуже.
Чарльз помолчал выжидая.
– Я взял деньги, чтобы не играть, – сказал Блент.
Чарльз знал: когда приходится выслушивать подобные признания, нельзя показывать, что ты поражен и тем более потрясен. Кто бы ты ни был: священник, психиатр или всего лишь профессор истории, надо сохранять бесстрастный вид.
И, зная все это, Чарльз был тем не менее потрясен и возмущен до глубины души.
– Господи, зачем?
Теперь, когда самое страшное было сказано, у Блента высохли слезы, и он заговорил внятно:
– До сих пор не могу себе объяснить. Я пробовал разобраться, но все это были, как говорится, поиски логического обоснования задним числом. Да и какие тут могут быть резоны! – мрачно заключил он.
– Расскажите, как это случилось?
– Не знаю. Случилось – и все…
– Нет, постойте, – нетерпеливо перебил его Чарльз. – Должны вы хоть что-то знать? Не во сне же это произошло! И о какой сумме идет речь?
– Пятьсот долларов вперед и полторы тысячи после того, как мы проиграем.
– Кто вам их дал?
– В том-то и дело, мистер Осмэн, что не знаю.
– Не знаете?
– Ну, просто какой-то тип. Толстый такой, седой, курчавый, в легком верблюжьем пальто. Еврей, по-моему.
– Слушайте, мистер, – сказал Чарльз. – Это никуда не годится. Не все жулики – евреи. Вам о человеке ничего не известно, а вот что он еврей, вы определили сразу же. Это недостойно.
– Простите, сэр. У меня нет расовых предрассудков. Просто судя по виду.
– Ладно. Дальше, пожалуйста.
– Он предложил мне деньги.
– А где все это было?
– В пансионе, где я живу, в моей комнате.
– Итак, он предложил вам деньги, и вы их преспокойно взяли?
– Нет, сэр. Сначала я подумал, что он меня разыгрывает. Мне стало противно, и я ему сказал, что по-настоящему надо бы вышвырнуть его за дверь или рассказать все тренеру. Тогда он пригрозил напечатать в газетах, что я взял взятку, а после раскаялся. Такая история может мне здорово повредить. Потом он начал говорить о моем будущем, о том, что быть футболистом неплохо, но есть на свете вещи и получше футбола. И к тому же на моем таланте и мастерстве наживается уйма народа, и, стало быть, мне повезло, что он обратил на меня внимание.
– А вы сидели и слушали с милой улыбкой?
– Понимаете, сэр, мне и самому такое приходило в голову. Я всегда был беден. Кстати, – Блент оживился, – это похоже на то, что иногда говорит на занятиях мистер Солмон.
– Вот как? Что же, например?
– Что в современном мире люди делятся на дураков и мошенников и что философские теории – не более как средство держать людей в подчинении. За самыми возвышенными этическими воззрениями кроется низменный расчет, и нужно уметь его распознавать. И если хочешь преуспеть в этом жестоком мире, научись ничему не верить, а лишь сохранять внешнее приличие и делать деньги.
– А вы не знаете, Реймонд, что существуют и другие взгляды? И не кажется ли вам, что наставления мистера Солмона сильно расходятся с его личным примером?
– Ну, не знаю, сэр, – запальчиво возразил Блент. – Неужели мы должны слушать своих преподавателей просто так, для удовольствия? Я учусь для того, чтобы извлечь из образования и практическую пользу.
– Вы уже и так, кажется, извлекли, – сказал Чарльз. – Ну-с, и тогда вы взяли деньги?
– Нет. Пока у нас только шел разговор, что мне сделать, если я их возьму. Он поинтересовался, например, смогу ли я играть плохо, но чтобы со стороны все выглядело нормально и меня не удалили с поля. Я ответил, что, пожалуй, да. А могу я обеспечить, чтобы ребята из той команды обставили нас больше чем на двенадцать очков? Я сказал, что у них есть шансы справиться с этой задачей и без меня. Тогда, говорит он, это будет для вас совсем легкий заработок. Я сказал, что мне это дело не нравится, а он говорит: «Не будь ребенком, пора знать жизнь!»
– Двенадцать очков?
– Да. И здесь как раз случилось то, что трудно понять, сэр. Я рассмеялся и сказал: ну хорошо. И знаете, такой восторг меня охватил в ту минуту, я просто себя не помнил от счастья и весь подобрался, как в первые минуты, когда мяч вводят в игру. Этот тип меня предупредил, чтобы я решал твердо: он не любит, когда человек скажет, а потом на попятный. А у меня уже голова пошла кругом: в первый раз в жизни захотелось послать все на свете к чертям, и я ему ответил, что решил твердо. На том и покончили.
– А дальше?
– На другой день пришло заказное письмо, и в нем деньги. Меня не было дома, так что расписалась хозяйка. – Блент достал из кармана пухлый бумажник и выложил из него на стол пачку двадцатидолларовых купюр.
– Вы сохранили конверт?
– Нет, сжег. К тому времени я уже совсем расклеился, на душе было скверно. Я не знал, что делать, боялся, что вдруг кто-нибудь найдет конверт и заподозрит меня – в чем, я и сам не знал: это был обычный конверт, адрес напечатан на машинке… Словом, я его сжег.