Текст книги "Письма к брату Тео"
Автор книги: Гог Ван
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 24 страниц)
Французский Период
Париж март 1886 – февраль 1888
Винсент поселяется у брата, который квартирует в это, я на улице Лаваль. Он записывается в ателье Кормо-где знакомится с Анкетеном, Тулуз-Лотреком и Эмилем наром. В июне 1886 г. братья переезжают на Монмартр Депнк, 54), где Винсент получает собственную мастерам. Одновременно он много работает на открытом воздухе, /покение с импрессионистами высветляет его палитру. Вес-ой 1887 г. Винсент встречается с Гогеном, с торговцем красящи папашей Танги и со многими молодыми французскими живописцами. Ван Гог продолжает собирать цветные гравюры старых японских графиков Утамаро, Хирошиге и Хокусаи, которыми он увлекался еще в Антверпене, и внимательно изучает произведения Монтичелли и Делакруа. Это помогает ему критически относиться к урокам импрессионистов. В Париже Винсент впервые получает возможность показать свои произведения публике – на выставке, вместе с Анкетеном, Берна-ром и Тулуз-Лотреком в кафе «Тамбурин». Но ни одно из его произведений не было продано. Винсент по-прежнему находится на содержании брата. Сознание этого угнетает его.
В Париже Винсент работал исключительно интенсивно – за два года им бьио создано около 200 картин и 50 рисунков. Большую часть его живописных произведений составляли натюрморты (85 картин, главным образом изображения цветов), картин было посвящено Монмартру, 30 – окрестностям аРизка, фабрикам и фабричным дворам. Из портретных ра-этого времени наряду с 23 автопортретами следует назвать ие значительные произведения, как портреты папаши Танги КетДины из кафе «Тамбурин».
Напряженная работа и горячие споры о судьбах искуства измотали нервы художника, в надежде отдохнуть от Па-а и в общении с людьми и природой Южной Франции набраться новых сил Винсент едет в Арль.
Париж, март 1886
Мой дорогой Тео,
Не сердись на меня за неожиданный приезд. Я все взвесил и думаю, что таким образом мы выиграем время. Буду в Лувре к полудню, а если хочешь, то и раньше.
Дай мне, пожалуйста, знать, в котором часу ты можешь прийти в Квадратный зал. Что касается расходов, то повторяю: я уложусь в ту же сумму. У меня, разумеется, еще есть деньги, и я не пойду ни на какие траты, прежде чем не посоветуюсь с тобой. Вот увидишь – все уладится.
Итак, приходи туда – и пораньше.
Лето 1887
Мой дорогой друг,
Я отправился-таки в «Тамбурин». Не сделай я этого, люди подумали бы, что я струсил.
Итак, я объявил Сегатори, что в этом деле я ей не судья: пусть судит себя сама. И еще – что я порвал расписку, но что она обязана вернуть все картины; что, если она не причастна к случившемуся со мной, пусть зайдет ко мне завтра и что я решил так: раз она не зашла ко мне, значит, она знала, что со мной собираются затеять ссору, хотя и пыталась предупредить меня, сказав: «Убирайся отсюда!» – фразу, которой я не понял, да, вероятно, и не захотел бы понять.
На все это она ответила, что картины и прочее в моем распоряжении. Она утверждает, что ссору затеял я сам. Это не удивляет меня: я ведь знаю, что ей изрядно достанется, если она станет на мою сторону.
Входя в «Тамбурин», я заметил того парня, но он тут же скрылся.
Забрать картины немедленно я не захотел, а просто предупредил Сегатори, что мы поговорим о них после твоего возвращения, так как они принадлежат не только мне, но, в равной мере, и тебе, а покамест пусть она еще раз поразмыслит над случившимся. Выглядит она неважно – лицо прямо-таки восковое, а это плохой признак.
Ей якобы неизвестно, что тот парень заходил к тебе. Если это правда, я еще больше склонен думать, что она не подстроила скандал, а, напротив, всячески старалась дать мне понять, что меня вызывают на ссору. Она же не может поступать так, как ей хотелось бы. Словом, я ничего не предприму до твоего приезда.
За время твоего отсутствия я написал две картины.
В кармане у меня сейчас всего два луидора, и я боюсь, что не растяну их до встречи с тобой.
Заметь, что, когда я начинал работать в Аньере, у меня было много чистого холста, да и панаша Танги был со мной очень хорош. Он-то, в общем, не переменил ко мне отношения, но эта старая ведьма, его жена, все высмотрела и взъелась на меня. На днях я накричал на нее и объявил, что если я перестану у них покупать, так это только ее вина. Папаша Танги мудро отмолчался, но, несмотря ни на что, сделает все, о чем я ни попрошу.
Тем не менее работать, как видишь, мне нелегко. Сегодня видел Лотрека. Он продал одну картину – кажется, с помощью Портье. Он принес мне показать акварель г-жи Месдаг – вещь, по-моему, очень красивую.
Надеюсь, поездка развлечет тебя. Передай от меня самый сердечный привет маме, Кору и Вил.
Если в твоих силах устроить так, чтобы в ожидании твоего приезда мне пришлось тут не очень круто, пришли еще малость денег, а я постараюсь написать для тебя новые вещи – я ведь за свою работу совершенно спокоен. Правда, мне несколько мешало опасение, как бы меня не сочли трусом, если я не появлюсь в «Тамбурине», но теперь я там побывал и снова нахожусь в безмятежном настроении.
Мой дорогой друг,
Я совершенно подавлен тем, что живопись, даже если художник добивается успеха, все равно не окупает того, что она стоит.
Меня очень растрогали твои слова о наших: «Чувствуют они себя хорошо, но смотреть на них все-таки грустно». Ведь всего лет десять назад еще можно было поклясться, что дом наш всегда будет процветать, а дела идти хорошо!
Мама очень обрадуется, если твое намерение вступить в брак действительно осуществится; к тому же с точки зрения твоего здоровья и дел тебе полезнее не оставаться одному.
Что до меня, то я понемногу теряю охоту жениться и иметь детей, хотя время от времени мне становится грустно при мысли, что такое желание исчезло у меня в тридцать пять лет, когда все должно быть наоборот. Иногда я прямо-таки испытываю ненависть к этой проклятой живописи. Ришпен говорит: «L'amour de Part fait perdre l'amour vrai».
Я считаю эти слова поразительно верными, но, с другой стороны, подлинная любовь вселяет отвращение к искусству.
По временам я чувствую себя старым и разбитым и все-таки еще настолько способным любить, чтобы не быть полностью во власти чар живописи. Чтобы добиться успеха, надо обладать тщеславием, а тщеславие кажется мне нелепым. Не знаю, что из меня выйдет, но я, прежде всего, хотел бы не быть таким тяжким бременем для тебя. Это не кажется таким уж невозможным, потому что я надеюсь сделать серьезные успехи, которые позволят тебе показывать мои работы, не компрометируя себя.
А затем я уеду куда-нибудь на юг, чтобы не видеть всего этого скопления художников, которые как люди внушают мне отвращение.
Будь уверен в одном: я не попытаюсь больше работать для «Тамбурина». Полагаю также, что заведение скоро перейдет в другие руки, что отнюдь не вызовет возражений с моей стороны.
Что касается Сегатори, то это совсем другое дело: у меня еще сохранилось чувство к ней и у нее ко мне, надеюсь, тоже.
Но сейчас ей приходится трудно: она не свободна в поступках, не хозяйка у себя в доме, а главное, больна и страдает.
Я убежден, хотя никому, конечно, об этом не говорю, что она сделала себе аборт, если только это не был выкидыш. Как бы то ни было, я не осуждаю ее. Месяца через два она, надеюсь, оправится и, вероятно, будет мне даже благодарна за то, что я не захотел стеснять ее.
Заметь: попробуй она в здоровом и уравновешенном состоянии не вернуть то, что мне принадлежит, или каким-нибудь способом навредить мне, я не стал бы с ней деликатничать. Но сейчас вопрос так не стоит.
Я знаю ее достаточно хорошо и потому еще питаю к ней доверие. И помни: если ей удастся сохранить за собой свое заведение, я отнюдь не стану порицать ее за то, что в смысле деловом она не дала себя съесть, а сама съела других. Если же на пути к успеху она малость отдавит мне ногу, что ж – она, в конце концов, вольна поступать, как ей заблагорассудится.
Когда мы снова встретились, я не ощутил злобы против нее, что непременно бы случилось, будь она на самом деле такой скверной женщиной, какой ее считают.
Вчера я заходил к Танги. Он выставил у себя в витрине одно из моих последних полотен – со дня твоего отъезда я сделал четыре вещи, а пятую, большую, пишу сейчас.
Я знаю, что большие полотна трудно продать, но позже ты сам убедишься, что в этой картине много воздуха и подлинного настроения. Все пять картин в целом представляют собой декорацию для столовой или загородного дома.
Не исключено, что если ты влюбишься, а затем женишься, то тебе, как и другим торговцам картинами, удастся со временем обзавестись загородным домом. Конечно, жизнь с удобствами требует больших расходов, зато она позволяет человеку развернуться: в наше время тому, кто кажется богачом, пробиться, видимо, легче, чем тому, кто выглядит нищим. Лучше жить в свое удовольствие, чем кончать с собой.
Арль февраль 1888 – май 1889
21 февраля 1888 г. Винсент прибывает в Арль, который покоряет его яркостью света и чистотою красок. Он мечтает о создании сообщества живописцев, руководство которым должен был, по его мнению, взять на себя Гоген. Ранней весной возникают две первые серии провансальских пейзажей Винсента – «Цветущие деревья» и «Подъемный мост». В мае 1888 г он нанимает для жилья и мастерской «Желтый домик» на площади Ламартина, 2. В июне он совершает кратковременную поездку в Сент-Мари, во время которой создает новую значительную серию работ – морские и прибрежные пейзажи, а в июле объектом его изображений становится долина Ла Кро. 20 октября в Арль прибывает Гоген. Но после двух месяцев совместной работы между художниками возникают непримиримые творческие разногласия. В результате ряда крупных скандалов Гоген решает 23 декабря покинуть Арль. Винсент видит в этом крушение своей идеи создания коллективной мастерской. С этими событиями совпадает начало его болезни. В припадке безумия он отрезает себе мочку левого уха. Найденный утром 24 декабря в бессознательном состоянии у себя в постели, Винсент был доставлен полицией в больницу, где его посещает Тео, вызванный Гогеном. 7 января 1889 г. Винсент был выписан из больницы, но в феврале в результате нового припадка попадает в нее вторично, а в марте, по требованию соседей, и в третий раз. Тогда Винсент добровольно решается на временную изоляцию в госпитале для умалишенных в Сен-Реми.
В Арле Винсент окончательно преодолевает влияние импрессионистов. Созданные им здесь произведения отличаются исключительно самостоятельным подходом к изображению окружающей действительности. Ведущими жанрами в его творчестве этого периода были пейзаж и портрет: из 190 картин написанных им здесь, 97 изображали пейзажи, 47 – портерты (из них 7 – автопортреты). За ними следовали натюрморты(28) и интерьеры. К этим последним относится и самое значительное прроизведение художника – «Ночное кафе в Арле» (сентябрь 1888). Кроме того, сохранилось 108 рисунков Арльского периода (главным образом штудии для его живописных работ)
Арль, 21 февраля 1888
В дороге я думал о тебе не меньше, чем о новом крае, открывавшемся передо мной. «Может быть, он со временем и сам приедет сюда», – говорил я себе. Работать в Париже, по-моему, совершенно невозможно, если только у человека нет такого места, где он мог бы передохнуть, успокоиться и снова стать на ноги. Без этого он неизбежно опускается. Замечу для начала, что здесь уже лежит слой снега в 60 см и снегопад все продолжается. Арль, на мой взгляд, не больше Бреды или Монса. Подъезжая к Тараскону, я видел великолепный пейзаж – любопытное нагромождение исполинских желтых скал самых причудливых форм.
В лощинах между этими скалами – ряды маленьких круглых деревцев с оливково – или серо-зеленой листвой: наверно, лимонные деревья.
Здесь же, в Арле, местность кажется ровной. Я видел великолепные участки красной почвы, засаженные виноградом; фон – нежно-лиловые горы. А снежные пейзажи с белыми вершинами и сверкающим, как снег, небом на заднем плане походят на зимние ландшафты японских художников.
Вот мой адрес: Арль, департамент Устьев Роны, улица Кавалерии, 30, ресторан Каррель.
Вчера вечером прогулялся по городу, но недолго – был слишком утомлен.
Скоро напишу снова – на моей улице живет один антиквар, он уверяет, что у него на примете есть одна работа Монтичелли.
Жизнь здесь пока что не так выгодна для меня, как я надеялся; тем не менее я уже написал три этюда, что в это время года мне едва ли удалось бы сделать в Париже… Если увидишь Бернара, скажи ему, что покамест я трачу здесь больше, чем в Понт-Авене; надеюсь, однако, что, если хозяева согласятся предоставить мне полный пансион, я сумею кое-что сэкономить. Как только осмотрюсь, я сообщу Бернару среднюю стоимость здешней жизни.
Иногда мне кажется, что кровообращение мое восстанавливается – не то что в последнее время в Париже, где я был уже на пределе.
Краски и холст мне приходится покупать то у бакалейщика, то у книготорговца, а у них есть далеко не все, что нужно. Надо съездить в Марсель – поглядеть, как там на этот счет. Я возымел и до сих пор питаю надежду разыскать там хорошую синюю – в Марселе ведь все материалы можно купить из первых рук…
Этюды я написал такие: старуху арлезианку, снежный пейзаж, улицу с лавкой мясника. Женщины здесь, кроме шуток, очень хороши. А вот арльский музей – сущая насмешка: он отвратителен и достоин Тараскона.
Есть тут и музей античности, уже настоящий.
Получил письмо от Гогена. Он пишет, что был болен и пролежал две недели, а сейчас сидит без гроша – пришлось срочно платить долги. Он спрашивает, не продал ли ты что-нибудь для него. Писать тебе он не хочет, чтобы тебя не беспокоить. Ему так нужно хоть сколько-нибудь заработать, что он готов опять снизить цены на свои картины.
Я, со своей стороны, могу помочь ему только одним – письмом к Расселу, которое отправлю сегодня же.
Мы уже пробовали убедить Терстеха купить что-нибудь у Гогена… Прошу наперед: вскрывай все письма на мое имя – так ты быстрее познакомишься с их содержанием и я не должен буду тебе его пересказывать.
Не рискнешь ли ты приобрести марину для фирмы? Если это возможно, он на какое-то время спасен…
Здесь по-прежнему мороз и всюду лежит снег. Я написал этюд – снежные поля и город на заднем плане. И еще два маленьких этюда – ветка миндаля; он уже зацвел, несмотря на холод.
Наконец-то погода переменилась и с утра потеплело. Теперь я хорошо знаю, что такое мистраль, – я уже не раз бродил по окрестностям города, но работать из-за этого ветра так и не смог.
Небо было ослепительно синее, ярко сияло солнце, снег почти весь стаял, но ветер был такой сухой и холодный, что мурашки по коже бегали.
Тем не менее я посмотрел кое-что интересное – развалины аббатства на холме, поросшем остролистом, соснами и серыми оливами.
Надеюсь, мы скоро за все это возьмемся.
Покамест я закончил этюд вроде того, что подарил Люсьену Писсарро, только на этот раз с апельсинами.
Итак, сделано уже целых восемь этюдов. Но они не в счет – я ведь до сих пор работал на холоде и мне было не по себе.
Письмо Гогена – я собирался тебе его послать, но думал, что сжег его вместе с другими бумагами, – отыскалось. Прилагаю его к своему письму. Сам я уже написал Гогену и сообщил ему адрес Рассела, а Расселу послал адрес Гогена – пусть, если хотят, пишут друг другу непосредственно.
Но какое все-таки трудное будущее ожидает многих из нас, в том числе, конечно, тебя и меня! Я, разумеется, верю в конечную победу, но воспользуются ли ею художники? Настанут ли и для них лучшие времена?
Я купил грубый холст и велел так загрунтовать его, чтобы достичь эффекта матовой поверхности. Теперь я достаю тут все, что надо, и почти за те же деньги, что в Париже. В субботу, вечером, меня навестили два местных художника-любителя: один из них – бакалейщик, он торгует заодно и материалами для живописи; другой – мировой судья, человек добрый и неглупый…
Если потепление наступило и в Париже, оно пойдет тебе на пользу.
Ну и зима! Я до сих пор не решаюсь скатать мои этюды – они еще не высохли…
Бедняга Гоген, до чего же ему не везет! Боюсь, что выздоровление его продлится дольше, чем те две недели, которые он пролежал.
Черт побери, когда же наконец народится поколение художников, обладающих физическим здоровьем? Иногда я просто лопаюсь от злости, глядя на самого себя: мне мало быть ни больным, ни здоровым, как другие. Мой идеал – такая конституция, чтобы дожить до восьмидесяти лет и чтобы в жилах текла кровь, настоящая здоровая кровь.
Если бы хоть знать, что следующее поколение художников будет счастливее нас! Все-таки утешение…
10 марта 1888
Что ты скажешь о смерти императора Вильгельма? Не ускорит ли она ход событий во Франции? Останется ли Париж спокоен? Это еще вопрос. И как все это отразится на торговле картинами? Я читал, будто в Америке собираются отменить пошлины на ввоз картин. Это правда?
Может быть, проще убедить кое-кого из торговцев и любителей объединиться для покупки картин импрессионистов, чем объединить самих художников и уговорить их делить выручку от продажи картин? Тем не менее самый лучший выход для нас – создать ассоциацию и передавать ей свои картины, а выручку от продажи делить, с тем чтобы ассоциация гарантировала своим членам хотя бы возможность работать.
Почему бы Дега, Клоду Моне, Ренуару, Сислею и К.Писсарро не взять на себя инициативу и не сказать: «Мы впятером даем каждый по десять полотен (вернее, даем каждый полотен на 10 000 франков по оценке экспертов, скажем Терстеха и тебя, которые также являются членами ассоциации и, со своей стороны, вкладывают в дело определенный капитал в форме картин). Кроме того, мы обязуемся ежегодно давать полотен на энную сумму и приглашаем вас, Гийомен, Сера, Гоген и др., присоединиться к нам (оценка ваших картин будет производиться теми же экспертами)».
Передавая свои холсты в собственность ассоциации, импрессионисты с Большого бульвара сохранят свой престиж, а другие лишатся возможности упрекать их в том, что они присваивают себе все выгоды, которые дает известность, достигнутая, разумеется, с помощью личных усилий и одаренности, но подкрепленная, упроченная и поддерживаемая картинами целой армии художников, доныне прозябающих в беспросветной нужде. Как бы то ни было, хочется верить, что все это сбудется и что вы с Терстехом (а может быть, и Портье тоже) станете экспертами ассоциации…
Я все время думаю о таком сообществе, план его у меня созрел, но необходимо, чтобы нас поддержал Терстех, – успех во многом зависит от него.
Художников мы, пожалуй, сумеем убедить, но без помощи Терстеха дело не пойдет: без него нам с утра до вечера придется одним выслушивать всеобщие жалобы, каждый будет требовать от нас объяснения, поучать нас и т. д.
Не удивлюсь, если Терстех держится того мнения, что без художников с Большого бульвара не обойтись и что их надо уговорить взять на себя инициативу создания ассоциации, то есть передать свои картины сообществу и отказаться от права личной собственности на них.
Если с их стороны последует такое предложение, Малый бульвар, на мой взгляд, сочтет себя нравственно обязанным поддержать их. Господа с Большого бульвара сохранят свой теперешний престиж лишь при условии, что лишат «малых» импрессионистов возможности бросать им заслуженный упрек: «Вы все кладете себе в карман». Нужно, чтобы они могли возразить: «Нет, напротив, мы первые объявили, что наши картины принадлежат всем художникам». Если только Дега, Моне, Ренуар, Писсарро скажут это, оставив себе при этом широкую личную свободу в практическом подходе к решению вопроса, им простят любое высказывание, более того – даже полное молчание и невмешательство в дело.
Что касается работы, то сегодня я принес домой холст размером в 15* – подъемный мост с проезжающим по нему экипажем на фоне голубого неба; река тоже голубая; на оранжевом берегу, поросшем зеленью, – группа прачек в цветных корсажах и чепцах.
Написал я и другой пейзаж – деревенский мостик и опять прачки.
И, наконец, платановую аллею у вокзала. Всего, со дня приезда сюда, 12 этюдов.
Погода здесь неустойчивая, часто бывает пасмурно, и дует ветер, но миндаль уже повсюду зацвел. В общем, я очень доволен, что мои картины – на выставке «Независимых».
Будет хорошо, если ты навестишь Синьяка. Очень рад, что он, как ты пишешь в последнем письме, произвел на тебя более выгодное впечатление, чем в первый раз… Как твое здоровье? Мое налаживается, только вот еда для меня – сущее мучение: у меня жар и поэтому нет аппетита. Ну, все это – вопрос времени и терпения…
Знаешь, мой дорогой, я чувствую себя прямо как в Японии – утверждаю это, хотя еще не видел здешней природы в ее обычном великолепии.
Вот почему я не отчаиваюсь и верю, что моя затея – поездка на юг окончится успешно, хотя и огорчаюсь, что расходы здесь большие, а картины не продаются. Здесь я нахожу новое, учусь, и организм мой не отказывает, если, конечно, я обращаюсь с ним более или менее бережно.
Мне хочется – и по многим причинам – обзавестись пристанищем, куда, в случае полного истощения, можно было бы вывозить на поправку несчастных парижских кляч – тебя и многих наших друзей, бедных импрессионистов.
На днях я присутствовал при расследовании преступления, совершенного у входа в один здешний публичный дом, – два итальянца убили двух зуавов. Я воспользовался случаем и заглянул в одно из таких учреждений…
Этим и ограничиваются мои любовные похождения в Арле. Толпа чуть-чуть (южане, по примеру Тартарена, предприимчивы скорее на словах, чем на деле) не линчевала убийц, сидевших под стражей в ратуше, но все свелось к тому, что итальянцам и итальянкам, включая мальчишек-савояров, пришлось покинуть город.
Я рассказал тебе это лишь потому, что я видел, как все бульвары Арля заполонила возбужденная толпа; это было на редкость красиво.
Три последние этюда я сделал с помощью известной тебе перспективной рамки. Я очень ношусь с нею, так как считаю вполне вероятным, что ею в самое ближайшее время начнут пользоваться многие художники; не сомневаюсь, что старые итальянцы, немцы и, как мне кажется, фламандцы также прибегали к ней.
Сейчас этим приспособлением будут, вероятно, пользоваться иначе, нежели раньше, но ведь так же дело обстоит и с живописью маслом. Разве с помощью ее сегодня не достигают совсем иных эффектов, чем те, которых добивались ее изобретатели – Ян и Губерт ван Эйки? Хочу этим сказать вот что: я до сих пор надеюсь, что работаю не только для себя, и верю в неизбежное обновление искусства – цвета, рисунка и всей жизни художников. Если мы будем работать с такой верой, то, думается мне, надежды наши не окажутся беспочвенными…
Очень огорчаюсь за Гогена – особенно потому, что здоровье его подорвано. Он теперь уже не в таком состоянии, чтобы житейские превратности могли пойти ему на пользу; напротив, они лишь вымотают его и помешают ему работать.
Посылаю тебе несколько строк для Бернара и Лотрека, которым клятвенно обещал писать. Переправь им при случае мою записку…
Получил записочку от Гогена. Жалуется на плохую погоду, пишет, что все время болеет и что наихудшая из всех житейских превратностей – безденежье, к которому он приговорен пожизненно.
Последние дни – непрерывные дожди и ветер. Сижу дома и работаю над этюдом, набросок которого ты видел в письме к Бернару. Я старался сделать его по колориту похожим на витражи и четким по рисунку и линиям.
Читаю «Пьер и Жан» Мопассана. Прекрасно! Прочел ли ты предисловие, где отстаивается право автора утрировать действительность, делать ее в романе прекраснее, проще, убедительнее, чем в жизни, и разъясняется, что хотел сказать Флобер своим изречением: «Талант – это бесконечное терпение, а оригинальность – усилие воли и обостренная наблюдательность»?
Сказать тебе всю правду? Тогда добавлю, что зуавы, публичные дома, очаровательные арлезианочки, идущие к первому причастию, священник в стихаре, похожий на сердитого носорога, и любители абсента также представляются мне существами из иного мира. Я хочу этим сказать не то, что я чувствую себя как дома лишь в мире художников, а то, что, по-моему, лучше дурачиться, чем чувствовать себя одиноким. Полагаю, что был бы очень невеселым человеком, не умей я во всем видеть смешную сторону.
Я написал цветущие абрикосы в светло-зеленом плодовом саду. Порядком помучился с закатом, фигурами и мостом – этюдом, о котором уже писал Бернару.
Так как плохая погода помешала мне работать с натуры, я попробовал закончить этюд дома и вконец его испортил. Я сразу же повторил этот сюжет на другом холсте, но уже без фигур и в серой гамме, потому что погода изменилась…
Благодарю также за все, что ты сделал для выставки «Независимых». Я очень рад, что их выставили вместе с другими импрессионистами.
Впредь – хотя для начала это не имело никакого значения – надо будет указывать меня в каталогах под тем именем, которым я подписываю холсты, то есть под именем Винсента, а не Ван Гога, по той убедительной причине, что последнего французам не выговорить.
Город Париж больше не покупает картин, а мне было бы горько видеть работы Сера в каком-нибудь провинциальном музее или в подвале: такие полотна должны оставаться среди живых людей… Если удастся устроить три постоянные выставки, следует послать по одной большой вещи Сера в Париж, Лондон и Марсель.
Я написал на открытом воздухе полотно размером в 20* – фиолетовый вспаханный участок, тростниковая изгородь, два розовых персиковых дерева и небо, сверкающее белизной и синевой. Похоже, что это мой самый лучший пейзаж. Не успел я принести его домой, как получил от нашей сестры голландскую статью, посвященную памяти Мауве, с его портретом; портрет хорош – отличный офорт, текст же дрянной – одна болтовня. Меня словно что-то толкнуло, от волнения у меня перехватило горло, и я написал на своей картине:
«Памяти Мауве, Винсент и Тео». Если не возражаешь, мы ее так и пошлем госпоже Мауве. Я нарочно выбрал наилучший из сделанных мною здесь этюдов; не знаю, что о нем скажут у нас на родине, но мне это безразлично, я считаю, что памяти Мауве надо посвятить что-то нежное и радостное, а не вещь, сделанную в более серьезной гамме.
Не верь, что мертвые – мертвы.
Покуда в мире есть живые,
И те, кто умер, будут жить.
Вот как – отнюдь не печально – я воспринимаю все это.
Кроме вышеназванного пейзажа, у меня готово штук пять других этюдов с садами, и я начал картину размером в 30* на ту же тему.
Цинковые белила, которыми я пользуюсь, плохо сохнут; поэтому не могу покамест выслать полотна. К счастью, время сейчас хорошее – не в смысле погоды – на один тихий день приходится три ветреных, а в смысле того, что зацвели сады. Рисовать на ветру очень трудно, но я вбиваю в землю колышки, привязываю к ним мольберт и работаю, несмотря ни на что, – слишком уж кругом прекрасно.
Я работаю как бешеный: сейчас цветут сады и мне хочется написать провансальский сад в чудовищно радостных красках. Никак не выберу время написать тебе на свежую голову: вчера сочинил такие письма, что сразу же их порвал. Непрерывно думаю о том, что нам следовало бы что-то устроить в Голландии, и устроить с отчаянностью санкюлотов, с веселой французской дерзостью, достойной дела, которому мы служим. Вот мой план атаки – правда, он будет нам стоить наших лучших полотен, которые мы сделали вдвоем с тобой, цена которым, скажем, несколько тысяч франков и на которые, наконец, мы потратили не только деньги, но и целый кусок жизни…
Итак, предположим, прежде всего, что мы передаем Йет Мауве холст «Памяти Мауве». Затем я посвящаю один этюд Брейтнеру (у меня есть один вроде того, каким я обменялся с Люсьеном Писсарро, или того, что у Рида: апельсины, передний план – белый, задний – голубой).
Затем мы дарим несколько этюдов нашей сестре Вил и посылаем два пейзажа Монмартра, выставленные у «Независимых», в Гаагский музей современного искусства, поскольку у нас связано с Гаагой немало воспоминаний.
Остается еще один деликатный вопрос. Поскольку Терстех написал тебе: «Присылай мне импрессионистов, но только такие картины, которые ты сам считаешь лучшими» и поскольку ты собираешься вложить в свою посылку одно мое полотно, мне не слишком удобно убеждать Терстеха в том, что я действительно импрессионист с Малого бульвара и надеюсь оставаться им и впредь. Словом, получается, что в собственной коллекции Терстеха будет и моя работа. Я много думал об этом на днях и выбрал нечто примечательное, такое, что удается мне не каждый день.
Это подъемный мост с маленьким желтым экипажем и группой прачек – тот этюд, где земля ярко-оранжевая, трава очень зеленая, а небо и вода голубые.
Для него теперь нужна только хорошо подобранная рамка – королевская синяя и золото, как на прилагаемом рисунке: плоская часть синяя, внешняя кромка золотая. На худой конец рамку можно сделать из синего плюша, но лучше ее покрасить.
Я послал тебе наброски картин, предназначенных для Голландии. Разумеется, сами картины гораздо более ярки по колориту. Я опять с головой ушел в работу – непрерывно пишу сады в цвету…
Здешний воздух решительно идет мне на пользу, желаю и тебе полной грудью подышать им. В одном отношении он действует на меня очень забавно – я пьянею с одной рюмки коньяку; а раз мне нет больше нужды прибегать к возбуждающим средствам для поддержания кровообращения, тело мое изнашивается меньше.
Только вот желудок у меня ужасно шалит с тех пор, как я приехал сюда; ну, да это, вероятно, вопрос времени и терпения.
Надеюсь в этом году значительно продвинуться вперед – давно пора.
Пишу еще один сад – абрикосовые деревья; цвет у них, как и у персиковых, бледно-розовый.
В данную минуту работаю над сливовым деревом – оно желтовато-белое, со множеством черных веток.
Расходую огромное количество холста и красок, но думаю, что трачу деньги не впустую…
Вчера опять был на бое быков. Пять человек дразнили быка бандерильями и шарфами; тореадор, перепрыгивая через барьер, ушибся. Это сероглазый, белокурый, очень хладнокровный парень. Говорят, он не скоро встанет. Одет он был в небесно-голубое с золотом, как маленький кавалер на нашей картине Монтичелли – знаешь, три фигуры в лесу. В солнечный день, при большом скоплении народа, бой быков – очень красивое зрелище. Предстоящий месяц будет трудным и для тебя и для меня; но, уж раз ты выдержишь, нам есть смысл написать как можно больше садов в цвету. Я сейчас в хорошей форме, и мне, по-моему, следует еще раз десять вернуться к этому сюжету. Ты знаешь, что я непостоянен в работе и что моя страсть к писанию садов не продлится долго. После них я, вероятно, начну писать бой быков.